Я не присутствовал при чтении завещания, но, как мне рассказали, отец Паисий даже вышел «в великоем гневе» из комнаты, где оно читалось. Дело, действительно, представлялось неслыханным. Наше монастырское кладбище – это, правда, было что-то в своем роде умилительное и священное. Оно было небольшим, начиналось сразу за главным собором, отделялось от него небольшой оградкой и тянулось вплоть до монастырской стены. Летом, утопавшее в зелени, оно и зимой представляло собой торжественное и благодатное зрелище, где по небольшим аллейкам, заботливо расчищенным монахами, любили прогуливаться самые благочестивые наши горожане и приезжие в ожидании литургии, всенощной или аудиенции у игумена. Среди скромных могилок рядовых монахов было несколько могил и знаменитых в прошлом архиереев. Могила одного из них – владыки Иеремии – с большим мраморным надгробием особенно почиталась, так как именно он еще в прошлом веке способствовал расцвету монастыря, когда он стал известным не только в нашей губернии, но и далеко за ее пределами. Да, здесь было несколько мирских захоронений, но они были сделаны еще в прошлом веке, когда монастырь только развивался и, кажется, не существовало строгого запрета на такие захоронения мирских людей внутри монастыря. Во-вторых, это действительно были не только подлинные благотворители, но и глубоко верующие люди, в чьей высокой и подлинной нравственности не было и тени сомнения. Один из них – екатерининский генерал, сражавшийся под знаменами Румянцева и Суворова, после отставки проживавший неподалеку в своем имении и оставшись бездетным, пожертвовавший все свое имущество монастырю. Другой – знаменитый архитектор, по плану которого и был выстроен еще в прошлом веке главный монастырский собор. Видимо, Федор Павлович знал об этих захоронениях заранее, поэтому, имея такой повод, и решился на эту, как бы поточнее выразиться, посмертную наглость.
Но каково!?.. Говорят, если отец Паисий вышел из комнаты, то отец игумен вместе с отцом Иосифом просто рассмеялись. Они не могли поверить, что это все серьезно – но напрасно, напрасно, судя по тем событиям, которые потом стали развиваться вокруг этой истории. Весть о завещании Федора Павловича мгновенно разнеслась по городу. Вот уж было кривотолков, возмущения, смеха, даже кощунственного хохота, но самое главное – какого-то глумливого ожидания. Все как будто были уверены, что должна случиться какая-то, как выражались, «очередная мерзость», но вместо того, чтобы что-то предпринять, чтобы она не случилась, с несомненным тайным злорадством и сладострастием стали ожидать ее. И если бы она не случилась, то, пожалуй, были бы очень недовольны. Интересно, как к этому завещанию отнеслись в самой карамазовской семье, точнее, в той части, что от нее осталось – а именно между двумя родными братьями. Алеша словно был оглушен и придавлен всем тем, что услышал – он не проронил ни слова и во все последующее время, когда события стали раскручиваться и развиваться, только становился мрачнее и мрачнее. А вот Иван Федорович – и это было даже удивительным – проявил невиданную настойчивость в том, чтобы завещание не только было исполнено, но исполнено самым тщательным и буквальным образом, выступив в роли «гаранта» его исполнения и угрожая даже судебными преследованиями, если оно не исполнится. В самом монастыре, когда весть о завещании Федора Павловича дошла и туда, поднялся чуть ли не бунт. Абсолютное большинство монахов оказалось резко против подобного захоронения, и еще больше против «неугасимой лампады» и «неусыпаемой псалтыри». Последняя почему-то особенно всех возмутила. Больше всех неистовствовал Ферапонт, наш знаменитый впоследствии, да уже и в то время все более почитаемый отшельник и изгнатель бесовских духов.
– Блудницу вавилонскую под стены!?.. Пить мерзости ее блудодеяния!?.. Могилой сей загугнявится землица монастырская!.. Отхожее место будоти! Будоти!.. – то и дело вопил он не своим голосом, потрясая посохом, и действительно внушая ужас одним своим видом и громовыми интонациями. – Мерзость запущения!.. Мерзость запущения!..
Но если эти эскапады и могли кого испугать, но только не Ивана. Тот приступил, как он это называл, к «методической осаде». Во-первых, написал в епархиальное управление жалобу на «самоуправство» нашего монастырского начальства. Затем выступил с разгромной статьей в наших губернских ведомостях. Эта газета у нас в полном соответствии с «требованиями времени» имела либеральное направление, хотя и тут не обошлось без значительного денежного вспоможения. Статья называлась «Должны ли монахи молиться за грешников?», само ее содержание было посвящено доказательству этого провозглашенного тезиса и своим резким тоном она произвела немало шуму. Мало того, Ивану Федоровичу удалось склонить на свою сторону часть нашего городского начальства, и даже городской глава, чтобы уж совсем не выглядеть ретроградом, стал в частных разговорах склоняться на «карамазовскую сторону». Кроме этого, даже в столичной либеральной печати (говорили, что к этому руку приложил уже известный читателям Ракитин) разгорелась дискуссия о «лицемерии» монашеского сословия. В конце концов, дело завершилось приездом в наш монастырь самого преосвященного – владыки Захарии, нашего главного губернского архиерея. К этому времени «бунт» в монастыре достиг таких размеров, что часть монахов собралась покинуть его стены и уже подала об этом прошение владыке.
Владыка Захария уже более десяти лет руководил нашей епархией. Это был очень крупный, но и очень болезненный человек, не проживший и пары лет после этих событий. Он целую неделю жил в монастыре, то и дело принимая делегации «заинтересованных сторон», среди которых вместе с Иваном он принял как-то и бывшего слугу Федора Павловича Григория. Тот уже в который раз твердо и однозначно, как это делал и при его жизни, стал на сторону убитого барина, повторяя неоднократно загадочную, твердую, словно отлитую из свинца фразу, на которые он был мастак:
– Федора Павловича, убиенного невинованно, долгом довести полагается до точки спасения.
Каким долгом, кому этот долг вменяется, и что такое «точка спасения», он, разумеется, пояснять не стал, полагаю, и сам себе затруднился бы дать точное объяснение, но фразу эту он повторял неоднократно и, разумеется, перед владыкой тоже. Кстати, после посещения владыки Захарии он тоже изрек уже с какой-то задумчивостью и как бы колеблясь:
– Господь управит пастырей Своих претыкающихся и овец им противящихся…
И «Господь управил»… Но сначала владыка Захария имел продолжительную беседу с ярящимся Ферапонтом. Тот после более чем часовой аудиенции у владыки, вышел от него, ни на кого не глядя, что-то бормоча себе под нос, но уже без громовых заклинаний и потрясания посохом. Говорили, что он на целую неделю потом заперся в своей хибарке, откуда по ночам доносились звуки, напоминающие рыдания. А сам владыка через неделю своего пребывания в монастыре в воскресный день, после литургии, обратился к братии:
– Отцы, что это вы так искусились?.. Тела бренного испугались?.. Где же вера ваша? Неужто тело мертвое вас так смущает, что вы готовы бежать, куда глаза глядят? Али Сам Господь не сказал, что только по любви признает он нас Своими учениками? И где же любовь ваша? Какое смущение производите вы мирянам? Разве не должны вы носить бремена их, разве вы не должны молиться за них – для чего вы ушли тогда от них? А за мертвых – и тем паче. Или не знаете отеческих писаний, как многих заблудших вымаливали молитвы монастырские?..
Владыка чуть перевел дух и сморщил лоб, пытаясь оттянуть вверх тяжелые, налитые водой веки (у него были больные почки), которые, даже видимо было, как давят ему на глаза.
– Или говорите, что грешником большим был. А кто из вас дерзнет себя не назвать грешником? Или вы не должны за грешников молиться, а только за праведников? Они и без ваших молитв обойдутся – на то и праведники. Или и вашей нет вины в том, что убиенный не был благочестив? Кто из вас молится за него? Кто из вас полагал за него душу? Кто из вас слезы проливал за его многогрешие? И вот умер – не просто умер, а убиен, ведь тогда и кровью своею смыл же часть грехов своих – а вам и это на душу не ложится. Ведь он ясно указывает в завещании своем, что хотел бы лежать в монастыре, чтобы молились за него и помогли вымолить душу его. Он же словно предвидел кончину свою… (На эту фразу, Иван, находившийся в храме, и стоявший чуть в отдалении, странно дернул головой – как бы нервное, что исказило и лицо его.) И если Господь дал ему это предчувствие, то не ненавистен же он был Богу нашему. Вы – кто такие, что ставите себя выше Бога? Кто дал вам право судить и миловать? Кто дал вам право вмешиваться в посмертную волю, выполнить которую всегда считалось первейшим долгом всех остающихся живых? Или не учил вас и старец недавно скончавшийся, повторяя слова Спасителя, чтобы вы не судили никого, а напротив, винили себя за все и все покрывали любовью и смирением?..
Владыка, скорее всего, намеренно упомянул о старце Зосиме. Не мог он не знать о том, что тот при жизни вызывал разного рода кривотолки и разделения в самой монастырской братии, а вот после смерти как будто объединил всех, но только в ненужном направлении. Действительно, против захоронения Федора Павловича выступили единым фронтом все бывшие «враги», если так можно выразиться, во всяком случае, такие противоположные типы как Ферапонт и отец Паисий. Обращением к памяти «почившего в Бозе» святого старца должно было убрать это знамя, точнее направить его в нужном направлении. Как, если бы старец был еще жив, то не стал бы противиться захоронению, ибо видел бы в этом последнюю дань любви убиенному, пусть грешнику, но не лишенному тоже дани христианской любви. И, похоже, это обращение к памяти святого старца сыграло свою роль. Начинали слушать речь владыки монахи с хмурыми, даже, казалось, озлобленными лицами. Никто не смотрел в лицо архиерею, а из под нагнутых к земле монашеских шапочек, мантий и куколей схимонахов – водили глазами по замощенному неровными узорчатыми плитами полу храма, или куда-то за владыку – в пророческий ряд иконостаса. Но со словами о старце в лицах словно что-то потеплело, не скажу у многих, но хотя бы у некоторых монахов.
Владыка еще какое-то время продолжал свои увещевания, правда, все с большим и большим трудом преодолевая одолевавшую его болезненную немощь. А в конце еще раз упомянув о «спасительном смирении» и монашеском обете послушания, своей архиерейской властью повелел всем не противиться исполнению завещания. Иван намеренно одним из первых подошел под его благословение, вопреки монастырской традиции, когда миряне подходят к архиерею только после всех благословившихся монашествующих. Нервная его реакция на слова владыки объяснялась следующим довольно странным обстоятельством. Оказывается, Федор Павлович отнес свое завещание на утверждение к нотариусу буквально на следующий день после приезда Ивана к нему. Это не сразу выяснилось. Сначала все посмотрели на дату заверения нотариусом подписи завещателя, и вдруг сам Иван во всеуслышание и заявил, что он подтверждает эту дату, так как, мол, приехал накануне. Мог бы, наверно и не говорить, но зачем-то сказал, хотя знал, что это не будет ему на пользу, а вызовет непременные кривотолки. Ведь действительно, странно как-то получается, с чего бы это старику на следующий же день после приезда давно не виденного сына, отправляться заверять завещание? Может, и впрямь что-то почувствовал – и когда владыка сказал об этом, это и вызвало нервную и явно болезненную реакцию у Ивана. Отсюда, кстати, может, и началась его первоначально долго таящаяся болезнь, которая завершилась почти полным безумием и катастрофой во время суда.
Итак, что касается нашего дела, то через полтора месяца после своего убиения Федор Павлович был перезахоронен и перенесен с городского кладбища на монастырское. И упокоился он, наконец, рядом… С кем бы вы думали? Да-да – есть чему удивляться! Рядом с незабвенным нашим старцем Зосимой!.. Да, так и оказались рядом два таких противоположных типа – разве можно было бы представить это заранее? Старец Зосима выбрал себе местечко для упокоения еще заблаговременно. Он почему-то намеренно не захотел упокоиться на скитском кладбище, что, казалось, ему и следовало бы сделать. Ведь со времени основания скита все подвизавшиеся в нем старцы и отшельники там и находили себе последний приют. Но старец Зосима выбрал себе место упокоения на территории самого монастыря. Оно находилось в самой дальней части монастырского кладбища, уже непосредственно у монастырской стены, сложенной в этом месте из рыхлого, источенного временем и мышами песчаника. Алеша еще при жизни старца несколько раз помогал ему прийти сюда и потом, после молитвы, уводил его обратно. А в отсутствие старца – следил за этим местом – под раскидистой дуплистой ветлой, чтобы оно не зарастало крапивой и лопушником. Федора же Павловича сюда определил сам владыка Захария. Он, видимо, руководствовался мотивом – «чтобы не бросалось в глаза» – и повелел определить ему место там, где мало кто бывал из приличной публики. Когда ему сказали, что там уже упокоился преподобный старец, даже рассмеялся, впрочем, как-то грустно, и добавил:
– Большой святости был человек, молиться призывал за всю тварь, всех грешников, даже самоубийц дерзал не лишать сей милости. Вот теперь пусть и покоятся вместе, а святой старец, глядишь, не оставит своим вниманием и любовью, как и учил ранее, – будет вымаливать у Бога прощения сей многогрешной душе.
Владыко Захария, говорят, знал Федора Павловича лично; он, еще будучи в епархиальном управлении в подчинение у предыдущего владыки, сталкивался с имущественными и семейными делами старшего Карамазова, когда улаживались дела с передачей его детей под опеку теткам Миусова. Знал он естественно и старца Зосиму. Правда, злые языки говаривали, что владыка Захария не входил в круг почитателей старца и старческого явления как такового. И теперь не то, чтобы «отомстил», а как бы «показал место» старцу. Уже позже молва донесла его отзыв, что хорошо было бы сделать традицией подобную практику: самых молитвенных и «святых» монахов хоронить рядом с самыми большими грешниками – очень назидательно получится. Это у Бога каждая душа на своем месте и в своем ранге будет, а на земле, своим прахом – все должны быть равны – святые и грешники. Да и люди, ходя на могилки к святым людям, глядишь, не забудут помолиться и о лежащих рядом грешниках. Одним в утешение, другим в назидательную память. Так и легли рядом по обе стороны от ветлы святой преподобный старец Зосима (а мы еще до канонического прославления уже дерзали называть его святым) и убиенный Смердяковым старик Карамазов. Единственное, что не удалось продавить Ивану, выполняя завещание отца своего, – это «неугасимую лампадку» и «неусыпаемую псалтырь». Владыка сослался на канонические правила и прещения: мол, лампадка положена только монахам, а неусыпаемую псалтырь вообще читают только по строго определенной категории официально прославленных Церковью святых (мученикам, преподобным, основателям монастырей и т.д.). Так что Иван вынужден был отступить, добившись главного и посчитав благоразумным не вступать в пререкания по этому поводу. Впрочем, владыка сказал, что никто не мешает зажигать лампадку на могилке и читать ту же псалтырь по «убиенному родителю» в частном порядке.
Пару слов нужно сказать и об упомянутом вскользь Смердякове, точнее, и о его могиле, так как тут тоже вышла своего рода загадочная, даже несколько мистическая история. Федор Павлович оказался положенным рядом не только со старцем Зосимой (о чем, чисто теоретически, он мог предполагать, когда составлял свое завещание), но и со своим незаконным сыном, главное – со своим убийцей Смердяковым. Вот это-то ни при каком раскладе не могло прийти ему в голову, как, впрочем, и всем нам, бытописателям и сторонним наблюдателям. Они оказались разделенными только одной монастырской стеной. Смердяков был похоронен сразу же за ней на территории уже городского кладбища. Все дело в том, что сразу за этой каменной монастырской оградой начиналось это самое городское кладбище, точнее, оно там заканчивалось. И вот в этой части кладбища, самой глухой и заброшенной, прямо у монастырской ограды и оказался похороненным Смердяков, отделенный от могил старца Зосимы и своего родителя только этой самой каменной кладкой. Те, кто выбирали ему место для погребения, руководствовались тем же принципом, что и владыка Захария – подальше с глаз долой. Хоронили его за городской счет – Мария Кондратьевна и ее мать наотрез отказались забирать тело после всех необходимых следственных процедур, говорят, чуть ли не проговорили ту же фразу, что и Митенька на суде: «собаке собачья смерть», что тогда выглядело довольно странно – ибо Смердяков у них жил, все думали, на правах жениха. Впрочем, на втором процессе все прояснится – но об этом речь еще впереди. Итак, Смердякова засунули в примыкающую к монастырю самую глухую часть городского кладбища, где хоронили только бродяг, околевших безродных нищих, самоубийц, а также умерших или казненных преступников – такое редко, но в прежние времена случалось в нашей городской тюрьме. И все-таки справедливости ради нужно сказать, что те, кто определял здесь место для подобных типов, видимо, руководствовались неким религиозным чувством – все же поближе к монастырю, авось их душам будет полегче, да и монахи нет-нет, да и помолятся за таких погибших. Кстати, еще в прошлом веке, в той же самой каменной стене, сюда на городское кладбище вели небольшие ворота, которые уже давно были заложены тем же самым песчаным камнем. Очертания этих ворот до сих пор сохранились и легко просматривались под низкой арочкой, сразу за ветлой, у которой были похоронены старец Зосима и Федор Павлович. С обратной стороны – уже чуть похуже, так как тут было полной буйство зарослей бузины и выродившейся малины, имевшей здесь странно горчащий, а иногда даже прямо горький, вкус. Сюда-то и приткнули могилку Смердякова, не поставив над ней креста, а только табличку с фамилией и датами рождения и смерти. Крест над ней со временем появится, станет предметом нового всплеска активности нашей либеральной Скотопригоньевской публики, но об этом мы пока опустим – надеюсь, со временем найдем место в нашем последующем повествовании.
III
наконец оправдали
Теперь нам пора продолжить историю долгого судебного мытарства Дмитрия Федоровича Карамазова, как он, наконец, был оправдан на повторном процессе, состоявшимся через три года после его осуждения. Я постараюсь не утомлять больше читателей разными процессуальными и юридическими подробностями, хотя, право же, иногда очень тянет, так как и на этом процессе было много занимательного и даже выдающегося в своем роде, о чем толковали не только в нашей местной, но даже и в столичной печати.
Первоначально повторный процесс планировали провести в закрытом режиме – но вмешалась наша общественность, посыпались жалобы в губернию и даже угрозы «дойти до столиц», и разрешение на «открытость» было получено. Еще какое-то время заняло утрясение разного рода юридических нюансов в связи с отсутствием обвиняемого – это тоже вызвало продолжительную бюрократическую переписку между различными инстанциями. Но вот, наконец, процесс открылся. Сторону защиты на этот раз на нем представлял не Фетюкович, а присланный им вместо себя очень похожий на жидка маленький черненький человек (так и хочется сказать «адвокатишко») по фамилии Малиновский. Как-то странно в адвокатской среде не принято обращаться друг к другу по имени отчеству – одни фамилии, вот и он нам не запомнился своими именем-отчеством, а так и остался в памяти адвокатом Малиновским. Впрочем, он был хорошо проинструктирован Фетюковичем, был в курсе малейших тонкостей дела – так что на качестве процесса отсутствие «знаменитого адвоката» особо не сказалась. Что касается самого Фетюковича, то, хотя мы все были убеждены в его долге личного присутствия, сам он так явно не считал, хотя и прислал поздравительный адрес на имя председателя суда от имени своего «частного лица» и «всего адвокатского сообщества». Это обращение зачитал в начале заседания Малиновский, хотя даже это обращение не остановило «злые языки» в предположении, что Фетюкович просто струсил открыто выставляться в этом деле – помнились угрозы и предупреждения во время первой попытки.
Хотя, сказать по правде, большой роли сторона защиты в этом процессе не играла, точнее, и сторона защиты и сторона обвинения на этот раз не сильно противоречили друг другу, а зачастую выступали почти согласовано. И если уж наши скотопригоньевские обыватели и могли назвать «пиесой» какой-то судебный процесс, то именно этот, второй, ну уж ни как не первый. Сторона обвинения была представлена вместо уже безвременно ушедшего от нас Ипполита Кирилловича (а он умер от злой чахотки, не прожив и года после первого процесса), заступившим на его место Нелюдовым Николаем Парфеновичем. Он нам известен по первому нашему роману в качестве судебного следователя. Но и он тоже не «играл первой скрипки» – повторюсь, по практически полной согласованности сторон защиты и обвинения. А это в свою очередь могло быть только благодаря хорошей следственной работе, когда сторонам уже практически не о чем было спорить. И эту решающую следственную сторону, раздобывшую все необходимые доказательства невиновности Дмитрия Федоровича, представлял ни кто иной как наш новый следователь Перхотин Петр Ильич. Мы не зря в первом романе одну из глав посвятили ему и назвали ее «Начало карьеры чиновника Перхотина». Это было действительно начало его головокружительной карьеры, так как, имея солидное столичное юридическое образование, он, наконец, сумел реализовать его, и именно с Карамазовского дела начинается его быстрый взлет, и если на втором процессе он выступал в качестве следователя, то перейдя в судебную часть, к настоящему времени он уже был помощником прокурора.
Нельзя не сказать несколько слов и о его семейной жизни. Ибо сильно нашумела в нашем городе примерно через полгода после суда над Митенькой его свадьба со старшей Хохлаковой. Это действительно была в своем роде «история», ибо уже на свадьбе шептали, что невеста будущего своего женишка «нянчила на руках», что, впрочем, никак не могло быть непременной правдой, ибо она не могла быть старше Перхотина и десятью годами. Но Хохлакова явно расцвела и действительно выглядела гораздо моложе своих лет, а особую прелесть ей придало длящееся какое-то время соперничество между Перхотиным и Ракитиным, соперничество, в котором она, в конце концов, склонилась на сторону Перхотина. Ракитин, говорят, после этого «проигрыша» и уехал окончательно в Петербург, раздосадованный и обозленный. А Хохлакова, видимо, продолжая находиться в эйфории от брачных уз, долго не могла решить, как она будет теперь прозываться. Она решительно отказалась взять «чистую» фамилию – «Перхотина», ибо это, дескать, будет, как она выразилась, «изменой родовым корневищам и плодам». И какое-то время находилась в мучительно-сладостном колебании, как изменить свою фамилию и называться – «Хохлакова – Перхотина» или «Перхотина – Хохлакова»? Петр Ильич совсем не препятствовал ее воле в этом плане, даже высказываемой и публично. А она говорила, что вариант «Перхотина – Хохлакова» ее не устраивает, так как несет в себе «родовые пережитки семейного домостроя» с «мужеподобным преобладанием маскулинного элемента», а вариант «Хохлакова – Перхотина» претит ей наигранным «эмансипе» с выставлением наружу того, что должно быть «только в недре семейного очага». Говорят, непрестанно повторяя: «C`est tragique!.. Choix impossible!..1», она дискутировала и колебалась еще и при записи в паспортном столе и разрешила свои колебания «горячей молитвой» пред иконой Богородицы в кабинете у начальника паспортного стола и вытаскиванием жребия (из двух бумажечек с вариантами), определившего ее «окончательно и бесповоротно» как Перхотину – Хохлакову.
Но вернемся к Петру Ильичу, ибо это благодаря его юридическому гению Дмитрий Федорович смог быть оправдан на повторном процессе. Прежде всего Перхотин взялся за исследование денег, принесенных Иваном на суд от Смердякова, которые так безосновательно и легкомысленно были заявлены деньгами самого Ивана Федоровича. Они так и пылились в качестве приобщенных к делу «вещественных доказательств», но стали таковыми и обрели свою подлинную силу в качестве этих самых «вещественных доказательств» только благодаря усилиям Петра Ильича. Тщательно списав номера и серии купюр, он отправился в банки, где содержался капитал старика Карамазова, а последний, кстати, держал свои деньги в разных банках, порой перемещая их из одних в другие, более преуспевающие, чем тоже способствовал приросту процентов. В этих банках Петр Ильич узнал одну очень важную подробность: оказывается, старые, потрепанные банкноты время от времени обмениваются по существующей в нашем государстве процедуре на новые и, получив новые купюры, банки должны были фиксировать их номера и серии с тем, чтобы определить время их последующего хождения и износа. Большинство купюр в пачке Смердякова были новыми – это естественно, старый обольститель даже этой подробностью хотел угодить своей пассии, Грушеньке, – и Петр Ильич не зря рассчитывал на удачу. И действительно, он нашел банк, в котором и были сняты стариком эти деньги, более того, серии всех новых купюр из пачки точно соответствовали зафиксированным в самом банке сериям и номерам, а значит, это и были те самые деньги, а не какие-то другие, о чем бездоказательно заявил на прошлом суде Ипполит Кириллович. Это подтвердилось и еще одним доказательством. Оказывается, уже упомянутому нами Ильинскому батюшке, Федор Павлович пожаловал на рясу» тоже, не много ни мало, сторублевую купюру. (Такие приступы щедрости с ним иногда случались.) К вящей радости Перхотина тот не успел ее «пустить в оборот», положил «под спуд», задумав обновить иконостас, и вот, оказалось, что на этой купюре серия и номер совпали с записанными в банке. Только не в этом, где были записаны деньги, предназначенные Грушеньке, а в другом и некоторыми годами ранее – ибо купюра была уже не новой. Это ничего напрямую не доказывало, но все же служило подтверждением, что все деньги, связанные с Федором Павловичем, действительно принадлежали ему и не имеют какого-то «потустороннего» происхождения.