– Господа и друзья мои… Позвольте мне так к вам, уважаемым, обращаться. Хочу с вами посоветоваться… за дружеским столом, а и так оно попокладистее выйдет. Есть у нас небольшая проблема, так сказать, разногласие. Эх-ва – и у монахов бывает, не думайте, что все так гладко. И мы порой меж собой как кошки с собаками, хотя и нет – чаще как собаки в одном загоне – погрыземся да и помиримся. Но разногласия бывают, все же – как сказано в Писании – «и следует быть между вами разногласиям, чтобы определились искусные». Эх-ва. Вот – рассудите нас с отцом Паисием. По-братски, так сказать, рассудите.
Владыка Зиновий перевел дух после этого вступления, лукаво поглядывая в сторону отца Паисия, задумчивого ковырявшегося в тарелке, но на слова владыки поднявшим голову и как-то «по-благородному» прямо и внимательно уставя свой взор в лицо владыки.
– Он мне и сейчас уже целый час покоя не дает, когда, мол, народишко будем пускать к преподобному. Ничего, народ у нас выдержанный – потерпит. Я так думаю, что сегодня торопиться ни к чему – пусть и сень доделают, как следует, и чтение положенное пусть уставится, да и поздно уже – толпу под вечер в монастырь пускать. Это ж не успокоятся и ночью. Лучше завтра после государя и пустим. Понял, отец Паисий, так что отстань от меня. Эх-ва… Но я не об этом. – Владыка опять прервался, что-то сказав сидящему рядом с ним тощему архиерею. Алеше, внимательно наблюдавшем и прислушивающемся, ничего слышно не было. Но зато было видно, как этот архиерей в свою очередь что-то шепнул сидящему рядом с ним отцу Софрониксу, с чего тот радостно заулыбался. Иван тоже что-то сказал сидящему рядом с ним жандармскому капитану.
– Так вот в чем дело, господа!.. – снова вернулся к своей теме владыка. – Отец Паисий вот уже сколько убеждает меня, что дело монастыря – это молитва, сугубая молитва, так сказать. Эх-ва (владыка произносил букву «х» с отзвуком, напоминающим «ф»), кто же с этим спорит?.. И, дескать, а все, что мы тут с вами организовали и наворотили за последнее время – все эти построенные церкви, гостиницы, новая трапезная, вот – это все лишнее, и как бы даже не просто лишнее, а вредное… Что это только создает лишнюю суету в монастыре, отвлекает монахов от молитвы и вообще дело душевредное и даже гибельное… Правильно, я говорю, отец Паисий – а? – владыка Зиновий с не очень вяжущейся с содержанием речи улыбкой кивнул в сторону отца Паисия. Тот хотел, было, что-то сразу сказать, может быть, поправить, но владыка уже и не смотрел на него. – Что скажете, друзья мои? Рассудите нас. Иногда нам, монахам, очень даже полезно бывает послушать мнения светских людей. Ибо «мудрый слагает советы», то есть прислушивается к людям…
Первым на «провокацию» владыки сразу же отозвался Калганов – даже как бы встрепенулся. Петр Фомич поднялся из-за стола с выражением столь явного недоумения на лице, что глядя на него, невольно хотелось улыбаться и не принимать всерьез тему разговора:
– Как же так батюшка, как же так? – он непосредственно адресовался отцу Паисию. – Ведь это же добра мы столько сделали – столько благолепия!.. Церковки-то божие – как игрушки теперь у нас. Из столицы приезжают – хвалят. А людей сколько теперь к нам теперь! Вот и сам государь-император пожаловал. Разве не возрадоваться можно ли удержаться? Никак, никак!..
Калганова поддержали сразу с нескольких сторон с каким-то даже недоуменным раздражением в сторону отца Паисия. Последовала даже пара коротких речей в духе Калганова, только более резких. Но неожиданно на его защиту выступил Иван. Не вставая с места, он громким и только чуть дребезжащим голосом, сразу приковавшим к себе внимание и заставившим всех замолчать, произнес на одном дыхании следующую тираду:
– А мне кажется, что отец Паисий имеет в виду и пытается опереться на давний и даже стародавний спор между двумя течениями в православии: иосифлянством и нестяжательством. Спор, который по сути так и не решен в нашей церкви, а просто переместился с внешних острых столкновений во внутреннее подспудное течение. Ведь оба направления возглавили признанные святыми выдающиеся деятели. На стороне иосифлян – знаменитый проповедник и сторонник церковного благолепия Иосиф Волоцкий, а за нестяжательство стоял преподобный Нил Сорский. И мне кажется, что с этих пор в нашей церкви и монашестве всегда были представители обоих течений, за которыми стояла своя правда. Вот отец Паисий и является сторонником современного нестяжательства, суть которого и состоит в отказе от какого бы то ни было внешнего благолепия и богатства и сосредоточении монашеской жизни на сугубой молитве. Да, с этой точки зрения, внешние богатства церковного богослужения – не помогают молитве, а только мешают ей и кроме этого служат неким соблазном особенно на фоне нужд простого народа. Нил Сорский, кажется, даже не признавал металлических потиров и дискосов и служил, по примеру игумена земли русской преподобного Сергия Радонежского только на деревянных…
Иван слегка перевел дух, все время своей речи вращая указательными пальцами длинный полунаполненный бокальчик с вином. Алеше даже показалось, что есть связь между этим безустанным вращением и непрерывностью его речи.
– Но своя правда была и на стороне Иосифа Волоцкого и его последователей. Более того, можно сказать, что внешне эта сторона и оказалась победной. Ведь внешнее благолепие церкви говорит о небесном благолепии Христа и Его небесного Царства, служит, так сказать, неким прообразом этого Царства. Равно как и драгоценное облачение священства, против чего тоже выступали нестяжатели. Все это является отражением небесной славы и служит простому народу явным указанием на все ее великолепие. Ведь русские монастыри никогда не отгораживали себя от жизни простого народа, и все наши монастырские деятели, даже уходя на время в скиты и затворы, всегда возвращались к служению народу и отвечали на его потребности. А потребности у него – надо отдать должное русскому народу – были не только материальные, но и эстетические. Русский глаз должен радоваться, созерцая красоту, в том числе красоту великолепных архитектурных форм, красоту драгоценных окладов любимых намоленных икон и дорогого облачения священников. Без этой эстетики он чувствует себя обделенным и даже оскорбленным в своих лучших чувствах. Он – русский человек – пусть сам будет в лохмотьях и отрепьях, но церковь его должна стоять игрушкой: ее купола должны сверкать золотом, ее колокола должны гудеть на всю округу, да и ее священники выглядеть как ангелы небесные. В этом и заключается эстетическая ценность православной веры, которую так хорошо чувствует простой народ.
Иван закончил, и вслед за последними его словами повисла недоуменная тишина. Было неясно: все это сказанное так длинно и так умно – в чью собственно пользу сказано? На лице Ивана словно слегка продергивалась, но никак не могла обозначиться ироничная улыбка, хотя это и могло только показаться, ибо его глаза смотрели строго, фиксируясь то на отце Паисии, то на владыке Зиновии, а то и подолгу задерживаясь на сидящем напротив его Алеше. Совсем уж раскрасневшийся от выпитого вина, владыка вдруг громко адресовался сидящему через тощего архиерея отцу Софрониксу:
– Ну а что скажут представители, так сказать, современного иосифлянства? Стяжатели-то современные?.. – он даже заколыхался от смеха, чрезвычайно довольный своею способностью к беззлобному подшучиванию. – Как богатства-то эти служат нашему эстетически одаренному народишку?.. Эх-ва, просвети нас, отец Софроникс!
– Я, Преосвященнейший Владыка, могу только, так сказать, фиксировать и созерцать великие благости, истекающие из всех наших трудов и вашей, Ваше Высокопреосвященство, многозаботливой попечительности о нас… – вкрадчиво начал отец Софроникс.
– Преосвященство, пока только преосвященство, – поправил его владыка, впрочем, отреагировав на ошибочное увеличение его сана еще более широкой улыбкой. Отец Софроникс тоже ответил на это замечание вкрадчивой, как бы подавленной усмешкой.
– Так вот, продолжая мысль вашу, хочу подчеркнуть, польза от всех этих трудов и забот многообразная и взаимополезная – как народу, так и всему нашему замечательному православному отечеству вплоть до самых правительствующих иерархий и даже царствующей фамилии.
– Ты, отец Софроникс, не велеглась, а говори конкретно, – снова перебил его владыка Зиновий, уже как бы в некоем нетерпении. – Что делается для дальнейшего развития и процветания монастыря – выдай нам, так сказать, «парижские тайны» верных чад Зосимы Скотопригоньевского… И он опять заулыбался, довольный своими ораторскими манерами. Слава о «велегласии» самого владыки Зиновия была хорошо распространена по всей нашей губернии.
– Ваше преосвященство, – все работает, налажено и готовится к дальнейшему развитию, – отец Софроникс сразу переключился на деловой, хотя и по-прежнему «вдохновенный» тон. – К нам заказы поступают ото всех почти обителей. Даже из Сергиевого Посада, Заказы на мощевички разошлись по всем церковным мастерским. Боюсь, даже не хватит святого праха, оставшегося после поднятия мощей нашего святого старца. От царской фамилии – заказ даже и с золотоделателями и ювелирами. Я уже думаю организовать ярмарку-распродажу древа от гробика преподобного. Может, саму домовину оставим – освящать на ней будем, а вот крышечку-то надо будет пустить на распродажу – кто же не захочет приобрести себе святыньку-то великую такую? А на гробике простыньки, подушечки, матрасики освящать будем. Особливо для больных-то! Со временем, думаю, и производство наладим. Надо будет швей выписать и пошивочную расширить.
– Эх-ва, это сколько ж больниц – если все узнают? – удивленно вопросил владыка.
– Да-да, ваше Преосвященство, мы же в простыньки и матрасики земельку святую вшивать-то будем. Для больных чтоб в облегчение. Это ж какое великое дело! А потом и иконописную-то надо организовывать. Сколько заказов на иконки-то пойдут. Уже запрашивают… Сколько работы-то!.. Не провернуться… Мы вот начали трапезную для трудничков наших расширять – уж и не помещаются. Системку сделали свою тоже на пользу – по билетикам, все по билетикам…
– Что за билетики?
– А все в зависимости от важности, так сказать, работничков. Самым важным – и питание важное – это по красным билетикам-то. Там и мясцо бывает и часто весьма, если в скоромное-то время, а уж о рыбке и не говорю. Те, кто попроще – тем и еда попроще. Билетики зелененькие. Ну а желтые – это уж совсем черному люду. Это вот, как сейчас, что понаехали. Эти и кашей с водой обойдутся. Оно и хорошо получается – и экономия, значит, немалая…
Отец Софроникс, словно забывшись, даже руки потер от радостного возбуждения.
– Вот, отец Паисий, это тебе в назидание все говорится, – словно подводя итог всему сказанному, вновь обратился в его сторону владыка Зиновий. – Полное и яркое сочетание материального и духовного. А как ты хотел?.. Эх-ва! Не на небе же живем, а на земле, ибо «перстью земной облачены и пресмыкаемся яко скоти». А значит, должны и материальную сторону жизни не забывать. Ибо когда плоть борет дух – се есть непотребство, но и когда дух плоть подавляет – тоже несть гармонии. Так как не зря говорится…
Но в это время раздалось нарастающее «а – а – ах!», заставившее владыку прерваться. От очередного порыва ветра, уже и до этого опасно колыхавшего шпалеры, портрет преподобного, поставленный на подоконник и приставленный прямо к этим шпалерам, стал заваливаться прямо на сидящего владыку. От окончательной катастрофы спасло только то, что сам владыка, видимо, чисто инстинктивно резко встал со стула, и портрет не успел набрать сколько-нибудь сильное ускорение. Но все-таки довольно внушительно ударил в высокий клобук, сбив его с головы владыки. Алеше даже показалось, что удар этот пришелся изображенной на портрете благословляющей и поднятой вверх рукой преподобного Зосимы. И Алеша тоже совершенно бессознательно вскочил и вскинул руки с каким-то детским, почти младенческим жестом, как бы желая укрыться и не видеть ничего перед собой происходящего. Жестом, столь похожим на жест его матери, чем в свое время так поразил Федора Павловича.
Все только успели выдохнуть, как сразу же из окон послышался какой-то нарастающий шум – крики, вой, ругань…
vII
монастырское побоище
А произошло следующее – истомившемуся народу удалось-таки прорваться в монастырь. Это произошло почти случайно – из-за несогласованности действий жандармов, охранявших вход под надвратной церковью. Одна смена из них ушла, почему-то срочно отозванная, а другая не успела еще прийти. У входа на некоторое время оказался только один полицейский. Кроме этого в народе распространился пущенный кем-то «верный» слух, что сегодня в монастырь и вообще пускать не будут. Это вызвало почти отчаяние, и когда полицейский остался один, народ, что называется, «пошел на штурм» – просто с отчаянным видом стал ломиться в проход, сметая заградительные стойки. И когда новая смена жандармов бросилась «затыкать брешь», этого уже сделать было невозможно. Люди, давя друг друга и не обращая на крики жандармов, как прорвавшая плотину полая вода, устремились в узкие ворота, откуда бегом же текли прямо к только что построенной сени над мощами преподобного Зосимы – только бы успеть к ним приложиться.
Первым, кто пришел в себя среди всех присутствовавших на обеде у владыки, оказался жандармский капитан. Что-то зыкнув не на русском языке, он сразу же сорвался вон и, похоже, наконец-то оказался в своей родной стихии. Растерявшиеся и кое-где просто сбитые с ног и задавленные жандармы, явно не могли справиться с заливавшим их народным потоком. Некоторые все-таки отчаянно ругаясь, пытались сдержать толпу, но их обтекали со всех сторон и прорывались дальше. Нужно было во что бы то ни стало «заткнуть дырку». Капитан, собрав всех жандармов, пробился с ними вдоль монастырской стены ко входу. Но это было еще полдела – как остановить обезумевшую толпу, продиравшуюся внутрь монастыря как через горлышко бутылки? Выстрелы в воздух, которые он несколько раз сделал, кажется, никто за общим ревом муки и счастья не расслышал. Люди, правда, словно обезумели – смеялись и рыдали одновременно. Тогда была предпринята настоящая противоштурмовая операция. Недалеко от входа лежали полураспиленные чурбаки толстых ветел. Их доставили в монастырь «на дрова» к недалекой дровнице. Поскольку с левой стороны от входа, где они лежали, и куда прибыли жандармы, было еще и небольшое возвышение – отсюда и были атакованы прибывающие в монастырь новые толпы штурмующих. Уже первый, брошенный прямо на головы людей усилиями нескольких жандармов чурбак, произвел эффект. Несколько человек были сбиты, о них споткнулись и попадали другие – образовался первый затор. Еще пара чурбаков закрепили первоначальный успех. Количество падающих и загораживающих проход еще более увеличились. Было слышно как хрустят кости, а вой толпы стали порой перекрывать вопли несчастных искалеченных. Еще пара чурбаков перекрыла остающиеся лазейки – на какой-то момент возникло хрупкое равновесие, которое могло разрушиться в любой момент. Толпа могла очухаться и с удвоенной силой и отчаянием ринуться внутрь, и тогда уже ее бы ничего не остановило.
Но все решило бесстрашие и какая-то нечеловеческая энергия капитана. Вся немногочисленная когорта выстроившись в линию жандармов (их было не более десяти-двенадцати), вытащив ногайки, разом бросилась на последних прорывающихся и начала их немилосердно хлестать, причем, стараясь попасть именно по лицу и глазам, чтобы лишить способности к ориентировке. Вой, крик и жуткие маты заполнили собой все звуковое пространство в округе монастырского входа. Вид разъяренных и страшно матерящихся жандармов настолько был страшен, что даже мужчины и те поколебались в своем намерении проникнуть внутрь монастыря, не говоря уже о бабской половине, чей визг, видимо, напугал и тех, кто еще оставался снаружи. Какой-то окровавленный цыган, окончательно потеряв ориентацию, выл, тщетно пытаясь встать, и одновременно голосил что-то зычным голосом. Несколько тел оставались лежать возле чурбаков, и кто-то даже под одним из них.
Наконец, толпа сдалась и отступила. Осталось завершить успех. Расчистить пространство прохода, вытеснив из нее толпу и выставив по-новой заграждения. Но надо было что-то делать и с теми, кто уже прорвался внутрь. Капитан, разделив силы, и оставив половину жандармов в оцеплении входа, с остальной половиной устремился обратно. Здесь, у мощей преподобного Зосимы, стал разыгрываться новый этап этой драмы. И он произошел на глазах Мити, который, как мы помним, не пошел на обед к владыке, а был в это время как раз у мощей святого старца.
Отделившись от отца Паисия и всех его сопровождающих, Дмитрий Федорович не сразу отправился к мощам. Он сначала какое-то время, словно что-то пытаясь узнать, бродил по кладбищу, читая старинные надписи и подолгу задумываясь над некоторыми надгробиями. Наконец по главной аллее он и добрался до монастырской стены, где уже возвышалась наскоро построенная сень. Она представляла собой деревянный остов – как бы каркас, покрытый сверху шатровым деревянным чешуйчатым перекрытием с небольшим купольчиком и крестом. Эта сень покоилась на четырех резных колоночках, сделанных в виде коленчатых папирусных стволиков с открытым обзором во все стороны. Под сенью находилось возвышение, накрытое толстой парчовой материей с ткаными изображениями крестов и херувимчиков, и уже на нем покоились закрытые мощи преподобного Зосимы в продолговатой, чуть более полуаршина аршина вышиной, высеребряной раке. Рядом находился покрытый красной тканью аналойчик, у которого стоял монах и читал псалтырь. Он был с непокрытой головой и волосами – уже заметно сед, хотя и не стар, и это был отец Порфирий, один из бывших келейников отца Зосимы. Отец Порфирий читал кафизмы и глубоко кланялся на каждое «Господи, помилуй» и «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу», при этом как-то не очень складно искривлялся телом на бок и обязательно касался рукою деревянного настила над закрытой этим настилом могилой преподобного. Дмитрий Федорович, немного послушав чтение и какое-то время постояв рядом, крестясь одновременно с монахом, прошел и стал слева – как раз напротив могилы своего отца – Федора Павловича Карамазова. Крайний из столбиков сени почти упирался в край его могилы. Она вся была осыпана узкими полусухими, но частью еще зелеными листочками облетающей ветлы. Над ней стоял простой, но сделанный из дуба прочный крест, а на самой могиле лежала черная мраморная плита с надписью «Федор Павлович Карамазов» с датами рождения и смерти. Эту плиту заказал года три назад Иван в том числе, чтобы предотвратить «подрывы» суеверных охотников за «мертвой землей». Плита была тоже густо усыпана листочками ветлы, но неожиданно по ее боковому краю Митя увидел какую-то, видимо, процарапанную не так давно надпись. Он наклонился ниже, расчистил пальцем налипшую желтую пыль с дождевыми потеками и все-таки смог разобрать торопливо, но тщательно процарапанное:
«Подлец был и подлец остался».
Очередной полусухой листик спланировал вниз, и Митя машинально поднял голову, чтобы посмотреть, откуда. Прямо над ним высилась ветла, нижние ветви которой были еще живы, а вот верхние засохли и постепенно облетали. Когда Митя опустил голову обратно, он увидел, что свалившийся листик, упал за край плиты, но не свалился совсем, а оказался как раз посередине надписи, загородив собой союз «и». Надпись, таким образом, приобрела вид: «Подлец был … подлец остался», и это явно поразило Митю. Он какое-то время просто стоял, сминая и без того поврежденный еще при ударе отца Ферапонта обод своего цилиндра. А потом словно обессиленный опустился, сел прямо на край плиты и затрясся в беззвучных рыданиях, похоже, полностью потеряв ориентацию во времени и пространстве.
Из этого состояния его вывел только нарастающий и все ближе приближающийся шум. Это была первая волна ворвавшихся в монастырь паломников, со всех ног бегущих к сени с мощами преподобного. Митя удивленно смотрел на стремительно приближающуюся толпу, где было много баб, которые еще в движении начинали голосить что-то жутко жалостливое и визгливое. Наконец, заметил что-то неладное и прервал чтение отец Порфирий. Он удивленно повернул голову набок, да так и замер с приподнятой рукой, собиравшейся совершить крестное знамение, когда первые подоспевшие (в первой линии оказались исключительно бабы) заскочили на деревянный настил. Некоторые из них стали креститься, кое-кто даже стал на колени, но напирающая толпа быстро смяла все эти робкие следы благоговения. Вскоре она уже затопила весь помост и снесла отца Порфирия. Аналой был опрокинут, а отца Порфирия прижало прямо к мощам. К раке со всех сторон тянулись умоляющие руки в тщетном для большинства случаев желании дотянуться до раки…
– Батюшка, голубчик, спаси!..
– Зосимушка, помилуй!..
– Угодничек святый, помоги!..
Эти и другие трудно различимые вопли сливались в какой-то протяжный стон. Впавший в полный ступор отец Порфирий, словно распятый, раскинул руки по сторонам, как бы желая хоть чуть сдержать напор. Но все было тщетно. Поскольку никто не отходил от мощей – это при всем желании было сделать невозможно – а толпа все прибывала, то давление на помост над ракой все увеличивалось и увеличивалось. Вскоре оно стало таким нестерпимым, что прижатые к краю помоста завизжали благим матом и, опасаясь быть раздавленными, полезли наверх прямо к раке. Вот и ее уже не стало видно под плотным слоем обнимающих и обхвативших со всех сторон тел. Отца Порфирия тоже совсем не стало видно. Митя, который сначала все это наблюдал со стороны, тоже оказался вовлечен во все увеличивающийся водоворот клубящихся вокруг сени тел. Сначала его просто сильно отбросило прямо на могилу отца. Какой-то мещанин в длиннополом кафтане своей широкой спиной просто чуть не сбил его с ног. Чтобы не быть затоптанным Митя встал прямо на надгробную плиту.
– Люди, что вы делаете, люди!?.. Нельзя же так!.. – как бы пробуя голос и хрипло сипя при этом, стал он выговаривать. – Лю… Лю… Лю… – Но сотрясаемый толчками уже новых людей, топтавшихся по могиле, не смог произнести желаемое.
Между тем случилось неминуемое. С хрустом стала заваливаться деревянная сень. Ее стойка со стороны особенно напирающей толпы просто не выдержала и сломилась. Деревянная чешуйчатая крыша сначала дрогнула, затем стала оседать на один угол вниз. Но сломленная колонка задержалась на какое-то время, зато сверху сначала, не выдержав постоянных толчков, отломился и отвалился крест, а затем и весь деревянный куполок сковырнулся на сторону и скатился по ставшей почти отвесно крыше. Но толпу это не образумило, казалось, она просто завыла еще отчаяннее и стала прорываться с еще большим напором, чувствуя, что конец всей этой вакханалии неминуем и уже достаточно близок. Ибо подоспевшая сюда от входных ворот часть жандармов во главе с неумолимым капитаном стала делать свое дело – с немыслимыми ругательствами расхлестывать ногайками толпу, оттесняя ее от мощей. Особенно жутко выглядел капитан. С выпученными вытаращенными глазами, повторяя какое-то татарское проклятие, он немилосердно бил своей шашкой плашмя по спинам и головам, не разбирая кто перед ним – мужчины, женщины или даже дети. Попавшие под этот натиск стали разбегаться, освобождая проход к мощам, к которым еще тянулись не успевшие к ним прикоснуться. А капитан уже сдирал с одной стороны помоста заскочивших туда плачущих то ли от благоговения, то ли от страха паломников. Еще один дружный натиск жандармов, и почти вся толпа схлынула от мощей. И тут Дмитрий Федорович, к этому времени всем этим водоворотом вовлеченный к сломанной стойке одной из колонн, обратил внимание на бабу, с ребенком на руках, которой так и не удалось пробиться к мощам. Она отчаянно рванулась вперед, проскочила под рукой у капитана и стала тянуть ребенка к мощам, чтобы коснуться их телом своего ребеночка. Девочка (это была та самая девочка, на которую обратил внимание и Алеша по дороге в монастырь) бессильно болтала головкой – явно была больной в роде расслабленности. Капитан сначала дернул прорвавшуюся бабу за плечо, но остановить не смог – только разорвал какое-то навороченное у нее на спине тряпье. Баба отчаянно закричала и еще сильнее рванулась вперед. Тогда капитан с размаху ударил ее шашкой по плечу. Удар пришелся по правой руке, которая держала ребенка, и девочка вывалилась у нее из рук, оказавшись на помосте перед мощами. Но баба, воя и стеня, продолжала пропихивать несчастную девочку вперед оставшейся непокалеченной левой рукой. Дальше произошло, как потом скажет сам Митя – какое-то «дежавю». На капитана, развернувшегося спиной к еще неразбежавшейся окончательно толпе, с лопатой в руках бросился тот самый парнишка-трудник, который помогал растаскивать землю при поднятии мощей преподобного. Но в самый последний момент перед ним вырос Митя и успел прикрыть собой капитана. И опять он не смог полностью сдержать удара, только на этот раз не посоха, а лопаты. Удара, который снова пришелся Мите в голову, причем, в ту же самую рану, что осталась от удара отца Ферапонта.