Вдруг он заметил, что сторож узбек – спит, мирно спит себе, как ни в чем не бывало. И даже не под стеной или в самом складе, а просто на земле – в сторонке, где сохранился какой-то кустик- карагач. Что ж такого, понял Виктор, ведь суток двое, небось, не спал. И его самого одолела судорожная зевота. Спать, как спать-то охота! Вмиг охватило безмятежное полное спокойствие, тупая сонливость. «Сейчас вот заберусь в кабину и засну», решил он. «Буду дрыхнуть до самого Газли».
Вернулись Кравцов и помощник, чтоб забрать рюкзак с вещами, бинокль, кое-что еще.
– Пошли! – бросил Кравцов.
Длинная глинобитная стена строения поднялась вверх на глазах у Виктора и переломилась сразу в нескольких местах – став, как растянутая гармонь. Больно по затылку шмякнуло его чем-то плоским, и – больше ничего… Ничего больше не было.
… Проснулся, и не сразу понял, где он. Белые стены, белый потолок… Больница, дошло до него наконец. Лежа на спине, шевельнулся. На потолке в углу – сырой подтек. Трещинки разбегаются по известке… От вида этих трещинок его замутило, дернулся вбок, голова, оказывается, забинтована… Стало рвать, свесился над полом. Весь вспотел, обессилено откинулся назад… И снова полетел в черноту.
Спал, бредил. В забытьи виделось прошлое. Вот они со Светой идут из кино и спорят – как часто спорили и ругались они, господи боже, за короткий срок знакомства!
–Вот еще! – Света упрямо вертит головой, словно отмахивается от его слов, пряди черной каруселью разлетаются по бокам. – А мне эта твоя героиня как раз не нравится! Какая там женственность! Кукла, и все! Среднее между нашей Зинаидой и Юлькой.
– Не права, Светик, – мягко убеждает он. – Она же душа семьи… Ну, еще семьи нет, но будет семья. Там так задумано. За кадром… А он…
– Какая там душа! – Света уже гневается. – Ну и вкусы у тебя! Может, и мне так прикажешь – сидеть дома, наводить лоск?
– Ты меня не поняла, Света. У меня и мать, и бабушка так жили. Имели профессию, лицо, но досуг свой посвящали дому.
– Вот это «досуг»! Твоя мать всю себя отдала…
– Ты же ничего не знаешь…
– Может, мне паранджу надеть? В наше-то время?
– Но ведь, если дети…
– А я, например, не собираюсь заводить детей…
– Но если любишь…
– Не люблю!..
– Это в тебе говорит немецкая кровь твоего отца. Немки не торопятся заводить семью, восточные же девушки как раз наоборот, для них семья, дети – самоценность, цель всей жизни. И вообще, слишком уж ты …
Начинается перепалка… Ой, как ломит голову, болит в основании затылка. Больной стонет, просыпается. Сестра бережно приподнимает его обернутую чалмою бинтов голову, поправляет подушку.
– Тише, тише, больной. Сейчас все будет хорошо, Вот, примите…
Дает порошок, подносит ко рту Виктора ложку с водой для запива, нежно укладывает его получше, успокаивает.
А однажды он проснулся еще затемно. Ничего не болело. Стал вспоминать… Да, длительная, однако, получилась командировка. Она перевернула всю его жизнь. А впрочем, по времени… Поехал он еще в марте. Как всегда, шеф был очень ласков, рассказывал анекдоты из жизни работяг и все такое прочее… Значит, дело ясное, пахнет жареным. Вот он и поехал, Конечно, ни шеф, ни кто другой и вообразить не могли, что такое стрясется… В общем, недели две он лез из кожи, бился, налаживал оборудование, монтаж, – и все напрасно, как оказалось! Только собрался назад, как жахнуло! Началось это самое. Это уже в апреле, в начале апреля. Если память тебе, Витя, не изменяет, 8-го апреля во столько-то ноль-ноль по московскому времени, короче, под утро, когда ты в Газли еще спал в гостинице и даже Свету во сне не видел. С первого толчка ничего, однако, ни с гостиницей, ни с тобой не случилось, и – пошла твоя Одиссея! Вместе с другими удалось тогда сделать многое, и, может быть, главное. После первого же толчка мощная компрессорная станция в Газли была остановлена. Это удача, большая удача! Потом ты вылетел на свой непосредственный объект… Потом… этот мальчишка… Господи, мальчишка-то жив или нет? Что с вертолетом, как бы узнать? Взлетел он вообще, или так и не успел? А Кравцов?
Вошла сестра мерить температуру.
– Сестрица, сегодня какое?
– Т-сс!.. Не так громко, больной. Спят… Сегодня двадцатое.
– Спят! Все равно вы их будите. Спящим, что ли, градусники суете? – разозлился вдруг Виктор. – Выписывайте, я здоров.
– Я не выписываю. Обход будет, вот и скажете врачу… Рано вас еще выписывать.
– Ничего не рано. У меня же только голова, ушиб. Все прошло.
– Еще и контузия, шок. Врач решит, больной. Лежите тихо.
Ничего не попишешь, оставалось лежать тихо и ждать обхода. В конце концов, он всего две недели в больнице. Не так уж много. Особых повреждений нет. Пора в строй. Вот только обрит он теперь, как каторжник, да весь кумпол будет в зеленке или каких-нибудь наклейках. Как покажется такой дома? Жуть!
Хоть и со скандалом, но через три дня Виктор выписался. Купил в универмаге полотняную кепку и из Ташкента тут же вылетел в Газли, явился в штаб связи – в пяти километрах от разрушенного поселка. Там, в новеньком щитосборочном домике ему указали, где, на какой «улице» сейчас действует его министерство. «Улицы» назывались, как гласили надписи на щитах: «Москва», «Новосибирск», «Ленинград», «Кемерово» – из этих городов прибыли в Газли стройотряды. В Оперативном пункте Векшина ждала депеша – срочно вернуться в отдел для обеспечения связи и нужных мер. Шеф и все высшее руководство – на пострадавших объектах в Бухаре, Ташаузе, Чарджоу… Виктору предстояло вылететь в Москву… На поле, обогнув одну из палаток, он столкнулся с дядькой в защитной штурмовке, в шлеме, лицо знакомое… Радист!
– Седой! Жив! – радист тиснул в объятиях Виктора, глянул весело на его съехавшую кепку. – Обрили? А я в Ташкент лечу, хотел в госпиталь к тебе забежать. Значит, ты в порядке? Ну, молодец!
– В порядке. – Виктор отчего-то смутился. – А как там… все…
– Улетели… Потом и тебя прихватили, – радист заговорил тише. – Двоих, правда, там оставили…
– Кого?
– Миша погиб, помощник… Он, понимаешь, упал прямо на Кравцова. Кравцов невредим, сейчас в Бухаре, работает. А Миша… В общем…
– А второй кто?
– Сторож. Вгорячах забыли. Потом оказалось, он проспал землетрясение. Вот номер! – радист расхохотался. – Трещины прошли мимо, он дрых себе и не слышал.
– Ну, так не бывает же! – не поверил Виктор. – Трясло все-таки.
– И в вагоне трясет, а ты ведь спишь. Человек устал, чего особенного. Спал и не слышал. Вот такие пироги. Чего на свете не бывает! – заключил радист. – Спешишь? А то с тебя причитается…
– Да, домой лечу.
– Ну, давай, а то надо бы… – Прищелкнул у горла пальцами
радист. – Тебя, говорят, к награде представили.
Виктор не поверил во второй раз:
– Чего это ты…
– Ты же отличился, человека спас… Ладно, Седой, не скромничай, а выпьем в другой раз. – Он приобнял на прощанье Виктора. – Я шучу. Сам спешу. Еще увидимся, пока!
И исчез за углом палатки.
….. В самолете Виктор стеснялся снять свою полотняную кепку и утереть со лба пот – голова была в пятнах зеленки, правда, ежик уже чуточку отрос, под комполка двадцатых годов. «Нет, скорее я на пожилого узбека теперь похож», решил Виктор, глянув на себя в зеркало туалета: «Бритый, и морда вся дублено-коричневая от зноя… Светка меня не узнает».
Прямо из аэровокзала он позвонил в отдел, Свете.
– Какую Свету? – резануло незнакомым голоском. – А… помню, да она тут больше не работает.
– Как не работает? – он возмутился. «Может, не туда попал?», мелькнуло в мыслях.
– Погодите, сейчас узнаю.
«Очевидно, новая сотрудница, или из другого отдела, подменяет Зинаиду», догадался Виктор.
Он стоял в плаще нараспашку возле телефона около выхода, сжимал вспотевшей ладонью трубку.
«Что же со Светкой-то? Давно он ничего не знал о ней. И сам ведь ей не звонил, о себе не сообщал. С того самого дня… Сначала – больница, а потом закрутился… А теперь и ее на месте нет. Что за черт!»
В трубке, наконец, ответили:
– Позвоните позже. Говорят, уехала.
– То есть, как уехала? Куда?.. Стойте, это Векшин говорит, с кем я разговариваю?! Да постойте же!
– Но сотрудница, видимо, не желала продолжать.
– Товарищ, я тут человек временный… Или больна. Сейчас узнать не могу, звоните позже, – отчеканила, и – щелк! – звякнула трубкой.
– Все! Как холодом обдало Виктора. С досадой, в предчувствии какой-то беды: пришлось ехать домой. «А может, сразу в министерство махнуть?.. Нет. Все же сначала домой надо, маму увидеть, переодеться, дух перевести, оттуда позвоню снова», – решил он.
Дома матери не было. О рейсе он заранее не сообщил, вот мама и ушла куда-то, может в магазин. Снова позвонил в отдел – безуспешно, никого нет на месте. Оставив матери записку, вышел, поймал такси, через четверть часа уже входил в помещение отдела.
Сотрудница за столом, пожилая, сухонькая, с блеклым лицом и в вязаной кофточке, вроде даже оробела, когда он вошел, резко представился, и снова спросил о Свете, и вообще – что тут происходит, почему никого нет на месте?
– Вы же знаете, все руководство выехало туда, в те края… А я из патентной группы, и тут лишь до обеда, попросили посидеть. Скоро придут сотрудники…
– А сейчас где?
– Вызваны за документацией какой-то, и на связи… А эта девушка, я выяснила, больна.
– Больна?
– Да, уже с месяц… Да обождите, вот придет Юля, скажет.
Юлю ждать Виктор не стал, пошел сам ее искать, по всем этажам. Ни в своем отделе на третьем этаже, ни в другом крыле здания в канцелярии – куда он позвонил, ни в одном из буфетов Юльки не было. Вот когда всерьез он разозлился на отсутствие рабочей дисциплины: «Нет, хватит, этому надо класть конец!» – в сердцах решил Виктор. «Бегает, небось, по промтоварным за какой-нибудь импортной губной помадой или колготками»…
Позвонил домой – мама уже пришла, была, оказывается, в поликлинике, высидев длиннющую очередь к врачу. И голос какой-то незнакомый, новый ее голос – вялый, слабенький, – не понравился Виктору. Нет, о Свете она ничего не знает, звонков не было. «Скоро приду, мам», – успокоил он ее и снова вышел на улицу. Бесцельно, в полной, еще даже неосознанной, растерянности… Что теперь делать, где Светку искать? Ждать спокойненько, когда соберутся люди в отделе и все выяснится – он не мог. Прежде бы он, наверно, терпеливо обождал, занялся бы другими делами… Но теперь, после всего, что было в Газли, не мог ждать. Он себе и представить не мог, что Света так ему нужна! Душу переворачивала тревога. Тревога за нее, и чувство вины перед ней…
Тут он заметил, что едет уже к студенческой общаге, куда не раз провожал ее вечерами. И лишь у дверей понял бесцельность визита: днем все на занятьях, у кого спросишь? Светина комната и впрямь оказалась заперта.
Долго сидел он в соседнем скверике на скамейке. Скинул свою ташкентскую кепку, подставил апрельскому припеку шишковатую голову с отросшим ежиком волос, расстегнул воротник, впервые чувствуя, что под рубахой, слева, нервно колотится и зудит этот самый комочек, сердце.
Потом вернулся в министерство.
Не заходя в отдел, снизу, от вахтера, взял и позвонил… Просто так, узнать, кто сейчас на месте…
– Алло! Да! – ответила Света. Она, это уж без ошибки.
– Свет, ты? Господи, а я-то уж думал…
– Вить, ты где?!.. – всплеснулся ее голос.
– Да я внизу. Сейчас буду. Нет, к чертям! – рявкнул вдруг он. – К черту! Уж сегодня я в отдел не пойду. Даже и подниматься не подумаю, мне отдых положен в день приезда. Все бросай, лети сюда! И пойдем…
– Я же на работе! – Ее голос захлебнулся нежностью. – Только пришла час назад! Срочно вызвана, тут все дела стоят.
– Я как начальник разрешаю наплевать на дела. Сегодня можно.
– Вить, ну ты что, так нельзя. Как ты себя чувствуешь, ты же был в смертельной зоне? – ее голос трепетал от счастья и тревоги. – Все нормально?
– Ну конечно! Как видишь!.. Свет, это смешно, – усмехнулся он. – Объясняемся по телефону, а сами рядом, в одном здании… Ну выходи, Светик! Жду, заяц, или я сам сейчас…
– Нет, через полтора часа в нашем кафе, – нежность, счастье, радость, все оттенки чувств слились в глубоком тембре ее голоса. – А ты отдохни пока, ты ж с дороги…
– Я отдохну. Хороший мой! Значит, ты поправилась?
– Как видишь.
– Совсем – совсем?
– Вечером расскажу. Я жутко рада!
– И я тоже!
– Сейчас бы все бросила и к тебе, но нельзя. Все, до встречи, пока!
« Немецкая пунктуальность, работа прежде всего», – вздохнул Виктор. – «Что поделаешь, отцовские гены. Сложный получился характер, восток и запад слились в одной крови»…
А она просто боялась, что ее разорвет от счастья. И еще, надо было привести себя в порядок – неважно выглядела после болезни, да к тому же без косметики примчалась, поднакраситься надо ведь, причем особо тщательно, и причесаться. Ну и дела хоть какие-то успеть доделать, конечно же…
Оранжевоглазый на миг прервался, вздохнул, и продолжал свой рассказ:
– Девчонка сидела в кафе. Одна, и ей было неловко и завидно, когда глядела на входившие пары, на застольные компании. А впрочем, вон и еще одиночки. Не одна она такая. Вон, в углу, у окна, сидит и парень один-одинешенек. Наверно, тоскует, бедняга… А симпатичный… И не парень даже, а молодой мужчина строгого вида, вроде спортивного тренера, нет, поинтеллигентнее, может – кинооператор? Лицо медноскулое, темное, короткая стрижка (отсюда, правда, не разобрать – стрижка это или обрит?) индеец прямо. Индейский вождь. И глядит на нее, хорошенькую, юную. «На меня смотрит, заметил», подумала она. «И чего это он так смотрит?» Смутилась, отвела глаза. «Может, с прической у меня что, или глаза потекли?» Достала из сумочки пудреницу, глянула в зеркальную крышку. Быстро припудрилась, и стала пить чай с маковой плюшкой. Потом снова глянула в тот угол, и огорчилась. Нет, индеец-кинооператор смотрел не на нее. Он глядел сквозь нее, теперь девушка поняла это. Видел, конечно, и ее, и весь этот зал, но видел – не видя, уйдя в свои думы. Ясное дело, он ждал кого-то. Или уже расстался, и сидел переживал. «А красивый. И лицо умное. Только грустный какой-то…» Тут на миг его заслонил официант: поставил на столик бутылку вина, и снова отошел. Кафе понемногу наполнялось народом. Свободных мест уже почти не было. К девушке за столик кто-то сел, потоптавшись несмело, но кто – разглядеть не успела: отвлекло необычное. В том углу с тем самым мужчиной вдруг произошла перемена. Глаза вспыхнули радостью, он встал, весь сияя улыбкой, двинулся было… А к нему шла удивительная красавица – и пол зала уже смотрело на нее – такая высокая, статная, за плечи отброшена черная волна волос, полногубая, алое с черным красило и сразу выделяло ее лицо. Такая, как девчонке показалось, какие глядят лишь с обложек подарочных изданий восточного эпоса, с иллюстраций книг, что теперь нигде не купишь, а видишь лишь на книжных выставках.
Они сели и стали глядеть друг на друга, взялись за руки – ладонь к ладони, а девчонка таращила глаза на них. Не могла оторваться – такой необычной, она чувствовала это, было их встреча и даже молчание. Они сидела молча. Но все кафе уже гудело. И даже девчонкин сосед неловко повертелся, попыхтел, и сказал:
– А меня зовут Слава…
Мест пустых, да и одиночек, уже не было в кафе, забыла и девчонка про одиночество, этот вечер и для нее стал отныне самым особенным. И она уже не смотрела туда. Правда, когда через полчаса она бросила туда взгляд, заметила: все так же молчат и смотрят… Ну вот просто сидят и молчат, но весь многолюдный зал кафе уже строится и существует вокруг их столика в углу, и он уже был – казалось девчонке – центром, солнечным светилом в мире этого кафе.
На эстраду вышли поодиночке, вразбивку, музыканты, расчехлили свои сложные орудия и стационарные агрегаты, и, сев и помедлив с непроницаемо презрительными минами – грохнули разок, другой. Мелодия, однако, полилась поначалу тихая и задушевная…
Они все также сидели, глядя друг на друга, бутылка вина была лишь чуть начата. О чем-то, наверно, главном, великом и совершенно ослепительном молча разговаривали прекрасными от радости лицами.
Оранжевоглазый замолчал, и картинка погасла. Я вмиг перенеслась обратно за кладбищенскую оградку.
– Ну так что, перейдем к следующему захоронению? – тоном экскурсовода произнес он.
– Подожди, я так быстро не переключаюсь, – сказала я. – Скажи, как ты это делаешь? Как тебя звать?
– Имя знать хочешь? – усмехнулся он. – Зачем тебе?
– Ну ты же знаешь мое. Знакомиться, так по полной. Как тебя?
– Да называй как хочешь.
– А все-таки? По-настоящему, как?
– Ну, скажем, Фитк.
– Да-а, прикольно, – протянула я. – Так можно называть собаку, или кота. Никогда не встречала у людей подобных имен.
– А я и не человек, – усмехнулся он.
– А когда было это самое землетрясение, – разбирало меня. – Ну правда, когда?
– В 1976-ом, 8 апреля, – проинформировал он меня. – Землетрясение началось с толчка небольшой силы, но местные жители, предчувствуя неладное, повыскакивали из домов. Удар огромной силы, до 9 баллов по шкале Рихтера, последовал через 15 минут и вызвал обвалы практически всех зданий.
Мы вышли за оградку могилы и пошли вдоль рядов, беседуя и разглядывая памятники.
– Люди в те времена какие-то не такие были, – сказала я задумчиво. – Я бы так не смогла, и вообще, без компьютера, без инета, так странно…
– Иная эпоха, иные люди, – сказал Фитк. – Иные приоритеты.
– А моменты жизни ты выбираешь произвольно? – спросила я его.
– Что ярче зафиксировалось, то и показываю, – бросил он, и поддел кроссовкой валяющийся выцветший венок.
– А вот про этого ты что расскажешь, – остановилась я возле алюминиевого памятника с черно-белой фоткой, и взглянула на дату смерти.
– Тоже жил в восьмидесятых, – констатировал Фитк, и сдвинул бейсболку козырьком назад.
Мы вошли в оградку и расположились на металлических сидалищах возле такого же столика.
– Как неудобно сидеть на этом, – проворчала я.
– Это можно исправить, – он щелкнул пальцами, и мы оказались на диванчике за журнальным столиком, на котором стояли высокие бокалы с коктейлями, из них торчали черные соломинки. Странно выглядело это на могиле.
– Прямо как в баре, или в ресторане, – сказала я.
– А мы сейчас туда и заглянем, – ответил он. – Следом за покойником. Смотри и слушай.
Негр на эстраде бросил барабанные палочки и пропел: «Эвры монын…»… Скорее – страстно прохрипел, прошептал свое «эвры-ы», чем пропел. И черное зеркало полировано блистало сбоку, в золоченой витой раме, и люстры переливались хрусталями… А их столик напротив зеркала. Они сидят лицом к лицу, друг против друга. Она тянет коктейль через соломину. Лариса. Она хочет что-то сказать ему. Что-то важное. Лариса! Она молчит. О чем молчит она? О чем-то важном… Но никто не знает, и никогда не узнает – о чем она молчит.
Негр проскрипел пылко и загадочно «эвры моны-ын», и снова схватил барабанные палочки.
Школа. «Ты опять читаешь на уроке посторонние книги? Иди к доске»… Парта, изрисованная рожами, изрезанная перочинным ножиком.
Черт, какой ветрище! Да это прямо вихрь, смерч… Вихрь швыряет самолет, блестящий маленький самолетик. Он похож на ласточку, только – серебристую, его кружит, швыряет вверх. Вниз. Он летит на солнце. И уже не видно его… Прямо в упор на солнце – вот это пике!.. Стойте, стойте, не пускайте его! Там мама! Ма-а-ма!
Школа. «Опять ты читаешь Хемингуэя на уроке? Дай-ка сюда книгу»…
Школа. «А-а-а!.. Держи Оську! Держи его, бей!..» Что это? Догоняют, дают подножку. «Бей заику!»
Самолет разваливается на куски. Железный дождь свергается с неба. Шмяк! – в сторону отлетает пропеллер…
А это Веерка из их подъезда. С какой-то девчонкой перешептывается: «И никакой он не Оська, его по-настоящему Оскар зовут. Нет, серьезно. Оскар Мухин. Он незаконный, от приезжего какого-то. Мать-то у него стюардесса…»
«Алё! Алё, аэропорт? Скажите, рейс 3052»… – бабушкин желтый палец дрожит в телефонном диске.
Догоняют. Затылком чувствует он частое, злое, чужое дыханье. Сейчас навалятся… Так и есть. Сбили с ног, снегом залепило рот, ноздри. Трудно дышать. «Ну, одноклассники…» Душно.
Что это? Как стало вдруг тихо… Тишина-то какая… Легко, как в реке. Или он уже умер?
«Аэропорт отвечает. Вы слышите? Слышите? Рейс 3052, к сожалению, не прибудет»… Кожица на дрожащем пальце бабушки – сморщенная, как косо натянутый чулок.
А это Верка, соседка, все еще болтает с подружкой: «Мать-то у него стюардесса была, нет, серьезно, в самолете разбилась…
Темень какая! Почему так темно? Ведь ночь кончилась… Они стоят вдвоем. Блестят, как река, ее волосы рыжие. Тонкая, необыкновенная… Волосы ее волнами лежат на плечах. Ясные зеленые глаза. Лариса!
Мухин вздохнул и очнулся. Ну и кошмары, с чего это, с духоты, что ли? Смутно виднелась в сумерках дверка веранды. Зря затворился, совсем душно стало. Обалдеть можно! Вот и заснул на закате, забредил… Башка даже разболелась. «Скорее, скорее вскочить, и – купаться!»
Он потянулся и улегся на спину… А все-таки она опять приснилась. Лариса.
Когда он увидел ее впервые? Матери тогда уже не было. Он учился в четвертом. А не в пятом ли? Нет, в четвертом. Тогда он не заикался еще, в одиннадцать лет. Впрочем, и теперь это почти не заметно, он преодолел это в себе. Страшные годы позади, те годы и то одиночество, после мамы. Тогда и появилась Лариса…
В школе его не любили, слишком тихим и замкнутым был. Его дразнили – молчал, дергали, обзывали – молчал, потом вдруг зверел и набрасывался. Тогда с удивлением и страхом отступали от него, обозвав психом.
И снова нарочно злили, чтобы посмотреть, Как он психанет. Он стеснялся своего роста: был выше других, и при этом вялым, тонкошеим. Стеснялся заикания – это уже в шестом и седьмом – и часто нарочно молчал у доски, молчал упорно, на зло себе, и, хорошо зная урок, получал двойку. Стеснялся имени, и проклинал за это мать- стюардессу: это надо же так придумать, киношница, дура веселая, к «Мухину» присобачить «Оскар»! Живи теперь на свете… Лариса, наверно, тоже в душе смеется, недаром же кличет его с первого дня по-своему, «Оскар, Оскар», с ударением на «О» а не «Оскар», как все. Так собакам, наверно, кричат: «Оскар – ко мне! Оскар – тубо». И в школе его дразнили в начале: «Муха! Аскарида!» А он зверел и набрасывался… «Оскармух! Оскармух!» – кричали ему.
Какой он тогда был? У бабушки есть фотоальбом. Худющий, длинный. Спутанная белесая челка, сонные какие-то глаза. «Глазенапы», весело говорила мама, и мамина тоненькая ладошка, пахнущая то духами, то карамелькой, нежно ворошила его соломенные патлы. Но это так давно, даже не в школьное время, не в детстве, а где-то словно за порогом детства, и так это было недолго, недолго!.. Вот даже мамина лица он не может вспомнить: какое оно было при этом? – когда она ворошила его патлы и смеялась над «глазенапами»? Бабушка говорит, что она совсем юная была, ну, вот как Лариса. Как – всего лет через пять после этого – Лариса, новая жилица в их доме.
«Так когда же это было? Когда?» Он рывком закинул руки за голову, шумно передохнул… «Хватит придуриваться, Мухин, ты же отлично помнишь, когда. Разве тот день забудется?»
В тот день он сбежал с физкультуры. Мальчишки исчеркали мелом сзади всю его куртку. Дело обычное, он и сам черкал на чужих пиджаках, но в тот раз почему-то разобиделся. И когда все двинули в зал на физкультуру – скрылся в туалете. Там он кое-как оттер куртку мокрой ладонью и ушел домой с третьего урока… Возле их подъезда сгружали мебель. Впритык к дверям стоял грузовик с откинутым бортом. Разным барахлом, этажерочками, кипами книг, тюками заставлены были подъезд и площадка у лифта. Старушенция со второго этажа объясняла кому-то, что это въезжают молодожены… К лифту было не протиснуться – все загромоздила мебель новоселов. Оська пробрался между шкафом и стульями, шагнул на лестницу. Там стоял и курил новый жилец. Наверно, муж. Широкий и громоздкий, в кожаном пальто – второй шкаф, но поменьше. Он занял собой все пространство, он стены и до перил лестницы. Оська поднялся еще на две ступеньки и оказался вплотную к новоселу. Тот не посторонился, взглянул на Оську, но не заметил его, и стряхнул с сигареты пепел. Да ведь он и не заметил его, попросту не заметил! Оська хотел было попросить его подвинуться, но промолчал – чувствовал, сейчас начнет заикаться. «У-у, черт, шкаф проклятый, пнуть бы его, да он, пожалуй, и этого не заметит, только даром ногу отшибешь» (так было с ним однажды в детстве, когда треснул ногой по стене). И вдруг он сам себе дураком показался и совсем-совсем маленьким, как мошка. Он повернулся и сбежал по ступенькам вниз – там было уже свободнее, стулья отодвинуты, и там уже стоял лифт. Дверцы кабины распахнуты, в нее задвигали шкаф. Двое рабочих в серых стеганках подняли шкаф, втиснулись в лифт, и осторожно опустили шкаф на пол у стены. Потом один повернулся и прихватил еще какую-то тумбочку.