– О, папочка, Джейкоб говорит, что он сделает мне баржу!
– У этого мальчика есть сердце, – заметил Драммонд, обращаясь к жене.
– А будет она плавать, Джейкоб? – спросила Сара. – Да, и если станет кренить, назови меня болваном.
– А что это значит кренить и что такое болван? – спросила Сара.
– Как, ты этого не знаешь? – вскрикнул я, и в ту же минуту ко мне вернулась уверенность в себе от сознания, что в этом случае я знал больше ее.
Глава III
Меня посылают в «школу милосердия», ученики которой не считают милосердие необходимой частью воспитания. Особенности главного наставника и волшебные последствия сморкания. Исследования буквы «А», которые губят все мои предыдущие знания.
Раньше чем я ушел из комнаты, мы с Сарой погрузились в оживленный разговор; м-р и м-с Драммонд занимались тем же, сидя за столом. Результатом наших совещаний явилась детская близость; результатом разговора старших – мнение, что, чем скорее меня поместят куда-нибудь, тем будет лучше для меня. М-р Драммонд вел какие-то пела с распорядителями благотворительной «школы милосердия» близ Брентфорда, а потому, раньше чем я окончательно испортил мое платье, проносив его около трех недель, я облекся в новую форменную одежду, в длинную куртку цвета соли, смешанной с перцем, и в желтые панталоны, схваченные у колен; на голову мне надели гарусную шапочку с пучком на верхушке; чулки и башмаки облекли мои ноги; на грудь мне привесили большую оловянную бляху с пометкой: № 63. Так как я был последним из поступивших воспитанников, эта цифра обозначала сумму всех мальчиков училища. Я с печалью покинул дом Драммондов, которые не нашли нужным дождаться окончания изготовления маленькой баржи, к досаде мисс Сары. Не доезжая до школы, мы с м-ром Драммондом встретили воспитанников. Меня сразу поставили в ряды, и я получил несколько добрых советов от достойного покровителя, который после этого ушел в одну сторону, а мы направились в другую. И вот последний отпрыск Фейтфулей был поперчен, посолен, занумерован, и теперь мир мог знать, что он ученик благотворительной школы и что в мире есть благотворительность! Если герои, короли, великие, серьезные люди должны подчиняться судьбе, мальчишки с легких барж не могут надеяться избежать этого; поэтому я был осужден получить образование, содержание, помещение и так далее бесплатно.
В каждом обществе есть глава, и я скоро узнал, что в каждом кружке имеется центр, однако не стоит делать этого сравнения, потому что в нашем круге было два центра или две главы – главный наставник и главная экономка. Один с линейкой, другая со щеткой, и у каждого был свой удел свои помощники. У него имелся помощник-учитель, у нее помощница-служанка. Из этого квартета наставник был не только самым важным членом, но и достоин описания, а потому я буду особенно подробно говорим, о Домине Добиензисе, как он любил, чтобы его называли, или о Докучном Добсе, как любили его называть воспитанники. Считалось необходимым обучать нас пению, письму, арифметике, и попечители возложили обязанности на Домине, находя, что он самый подходящий для этого человек: во-первых, он написал сочинение (которого никто не понимал) о греческих приставках; во-вторых, он был великим математиком, так как будто бы нашел квадратуру круга благодаря алгебраическим методам. Однако он никогда не показывал своего способа. Словом, это был человек, живший в нынешнем веке, но часто уходивший в греческие воспоминания или в алгебру, и раз его увлекала задача или греческие воспоминания, он ничего не видел, не слышал. Мальчики прекрасно знали его особенности и говаривали: «Домине ушел в страну грез и говорит во сне».
Домине Добиензис предоставил обучение грамоте своему помощнику, несмотря на правила школы; сам же старался учить мальчиков математике, латинскому и греческому языкам. Учитель не был силен в грамоте или в арифметике, а мальчики не особенно стремились узнавать предметы преподавания Домине. Главный наставник был слишком умен и учен; его помощник слишком невежествен, поэтому преподавание приносило мало пользы воспитанникам. Домине был серьезен и раздражителен, но любил пошутить и обладал очень добрым сердцем. Черты его лица не умели смеяться, но в горле трепетал смех, смех не громче звуков в дымоходе, и прерывался вдруг. Домине любил игру слов на английском, греческом и латинском языках, и так как никто не понимал шуток, сказанных на двух последних, он один наслаждался ими Добиензис был более шести футов ростом и весь состоял из костей и сухожилий; его продолговатое лицо отличалось крупными чертами; главной из них был нос – крупный, как и все остальные, он, однако, подавлял их. Его был нос изумительный, смешной. Но Домине утешался. Его звали «Назоном». Нос нашего наставника не был им прямо, ни обратно орлиным. Он не расширялся в конце; не был ни толст, ни тяжел, ни раздвоен. В своем величии он казался интеллектуальным, тонкий, хрящеватый, прозрачный и звучный! Когда Домине втягивал ноздрями воздух, это было многозначительно, его чихание служило пророчеством. Даже вид носа наставника производил большое впечатление; когда же Домине сморкался в учебные часы, такой сигнал дышал пугающими предвестиями. Однако ученики любили предупреждения носа Домине: как постукивание сухих позвонков страшной змеи заявляет о ее присутствии, так и нос Домине указывал воспитанникам, что им нужно остерегаться. Обыкновенно Домине оставался в этом мире и исполнял свои обязанности час, часа два, потом забывал об учениках и классе и отправлялся путешествовать в мир греческой грамматики и алгебры. И вот, пока он отмечал «x» и «z» в своих вычислениях, ученики знали, что от него не ждать опасности, и бросали занятия.
Читатель, видали ли вы волшебное действие барабанного боя в маленькой деревне, когда вербовщики, украшенные множеством разноцветных лент, с увлечением барабанят? Происходит всеобщее смятение, поднимается невероятный шум. Так вот, сморкание Домине производило совершенно противоположное действие. Оно служило знаком, что он вернулся в класс из своего мысленного странствования, что он покончил с иксами и зетами и ученикам пора обратить внимание на свои тетрадки. Услышав звук предупреждения, все отправлялись на места, недоеденные яблоки прятались в первый попавшийся карман, духовые ружья исчезали, сражения солдатиков прекращались, раскрывались книги, глаза опускались, фигуры принимали наклонное положение над конторками, воцарялись тишина и порядок. М-р Кнепс, учитель, – который тоже замечал такие междуцарствия и пользовался ими, чтобы убежав из класса – предупрежденный знакомым звуком, возвращался на кафедру.
– Джейкоб Фейтфул, подойди, – были первые слова, которые я услышал на втрое утро, сидя в самом конце класса. Я поднялся и прошел мимо длинного ряда мальчиков, которые выставляли ноги, чтобы свалить меня, и наконец очутился в трех футах от высокого пюпитра учителя.
– Джейкоб Фейтфул, умеешь ли ты читать?
– Нет, – ответил я. – Хотел бы уметь.
– Хороший ответ, Джейкоб; твое желание исполнится. Знаешь ли ты азбуку?
– А что это такое?
– Значит, не знаешь. Мистер Кнепс научит тебя. Ты пойдешь к мистеру Кнепсу, который сообщает основы. Мальчик с легкой баржи, у тебя славный вид. – И тут я услышал в его груди звук, напоминавший бульканье, которое доносилось до меня, когда моя бедная матушка пила джин из большой бутылки.
– Мой маленький речник, – продолжал он, – ты растение, выброшенное на берег, один из обломков среди волн матушки-Темзы, Eluviorum rex Eridanus[2]; (буль-буль). Вернемся к твоим занятиям. Будь самим собой, то есть будь верным[3]. Мистер Кнепс обучит тебя грамоте. – Говоря так, Домине запустил руку в правый карман, в который он насыпал нюхательный табак, и, взяв большую щепотку (большая часть которой состояла из волосков и кусочков ваты, скопившихся в углу его кармана), вызвал первый класс, а м-р Кнепс начал со мной первый урок.
М-р Кнепс был худой, с виду чахоточный молодой человек, лет девятнадцати-двадцати, очень маленький, с красными хорьковыми глазами; тем не менее он был очень свиреп. Ему не позволялось колотить учеников в присутствии Домине, зато без него он оказывался тираном. Он обыкновенно выбирал самого шумного из мальчиков, бросал в него свою линейку и приказывал принести ее обратно; по той или другой причине линейку возвращали. Так м-р Кнепс наказывал мальчиков. Мне немногое остается сказать о Кнепсе, замечу только, что он носил черный широкий плащ и левым рукавом часто вытирал перо, а правым свой влажный нос.
– Что это такое, мальчик? – спросил Кнепс, показывая на букву «А».
Я внимательно посмотрел на нее, и мне показалось, что в незнакомом знаке я узнал один из иероглифов отца, а потому ответил:
– Это половина мешка.
– Половина мешка? Ты больше чем наполовину дурак. Это буква «А».
– Нет, половина мешка; так говорил отец.
– Значит, твой отец был такой же дурак, как ты сам.
– Отец знал, что такое половина мешка, и я также знаю: это половина мешка.
– Говорю тебе, это буква «А», – в бешенстве закричал Кнепс.
– Это половина мешка, – упрямо повторял я, и Кнепс, не смевший наказать меня в присутствии Домине, спустился со своего трона, который возвышался на одну ступеньку, и подвел меня к старшему наставнику.
– Я ничего не могу сделать с этим мальчиком, сэр, – сказал раскрасневшийся, как огонь, учитель. – Он отрицает первую букву азбуки и настаивает, что «А» совсем не буква, а половина мешка.
– Неужели ты в своем невежестве хочешь учить других, когда сам пришел учиться, Джейкоб Фейтфул?
– Отец всегда говорил мне, что такой каракулей обозначают половину мешка.
– Может быть, твой отец употреблял эту букву для обозначения меры, о которой ты говоришь, как в математике я ставлю различные буквы для определения величин известных и неизвестных, но ты должен забыть все, чему учил тебя твой отец, и начать de nuovo[4]. Ты понял?
– Нет, не понял.
– Тогда, маленький Джейкоб, знай, что «А» изображает букву А, и что бы ни сказал тебе мистер Кнепс – верь. Вернись на свое место, Джейкоб, и повинуйся.
Глава IV
Наполнение карманов – такое же преступление, как и опустошение их, и влечет наказание. Ранние впечатления отдаляются.
Я не расстался с м-ром Кнепсом, пока не просмотрел всей азбуки, потом вернулся на мое место и стал раздумывать о странной сложности форм, составляющих ее. Мне было жарко, и меня стесняли мои башмаки, всегда служившие для меня предметом отвращения, с тех пор как я впервые надел их. Я снял сначала один, потом другой и на время позабыл о них. Между тем мои соседи-ученики толкали их ногами от одного к другому, и таким образом они очутились подле кафедры учителя.
Наконец я стал отыскивать их повсюду и скоро увидел как один из средних мальчиков, сидевших подле Домине поднял мой башмак и тихонько опустил его в карман сюртука наставника, душа и внимание которого отсутствовали. Через несколько времени тот же ученик подошел к м-ру Кнепсу, задал ему какой-то вопрос и, слушая ответ, положил мой второй башмак в его карман, потом вернулся на место. Я ничего не сказал. Наступило время окончания ученья. Домине посмотрел на часы, высморкался, сложил большой носовой платок и торжественно произнес. «Пора порезвиться!» Он ежедневно повторял эту фразу, а потому все понимали ее значение. Воспитанники повскакивали со скамеек, подняли крик, шум. Домине спустился с кафедры, Кнепс тоже, и оба с разных сторон подошли ко мне.
– Джейкоб Фейтфул, почему ты все еще склоняешься над книгой? Разве ты не понял, что пришло время отдыха? Почему не встаешь ты подобно другим? – спросил Домине.
– Да у меня нет башмаков.
– Где же твои башмаки, Джейкоб?
– Один в вашем кармане, другой, – ответил я, – вот у него.
– Джейкоб, – сказал Домине, – кто же сделал это?
– Большой рыжий мальчик, с лицом в ямках, – ответил я.
– Мистер Кнепс, и с моей и с вашей стороны было бы неуместно, если бы мы пропустили такое неуважение. Позвоните мальчикам.
Мальчики пришли на звон, мне велели указать виновного. Я сделал это, и Домине беспощадно высек его.
Когда наказанный Барнеби Брейсгирдл остался наедине со мной, он сказал, поднося один кулак к моему лицу, а другим потирая себе спину:
– Пойдем-ка на площадку, и ты увидишь, как я отколочу тебя.
– Незачем плакать, – сказал я ласково (я не желал, чтобы его высекли). – Сделанного не поправишь. Тебе было очень больно?
Я говорил в виде утешения; он принял мои слова за сарказм и забушевал.
– Прими это спокойно, – заметил я. Барнеби пришел еще в большую ярость.
– В следующий раз тебе посчастливится больше, – продолжал я, стараясь успокоить его.
Барнеби потряс кулаками и побежал на садовую площадку, приглашая и меня за собой. Его угрозы меня не пугали, и, не желая оставаться в комнатах, я минуты через две вышел за ним.
– Золушка, где твой хрустальный башмачок? – крикнули мне мальчики, как только я вышел.
– Выходи ты, водяная крыса, – закричал Барнеби. – Выходи, сын золы!
– Иди, иди и дерись с ним, не то будешь трусом, – закричали все, начиная с № 1 и до № 62 включительно.
– Его сегодня достаточно били, – ответил я. – И ему лучше не трогать меня: я умею действовать руками.
Образовалось кольцо; в его центре очутились мы с Барнеби. Он сбросил с себя верхнее платье; я сделал то же. Он был гораздо старше и сильнее меня и уже знал, как нужно драться. Один из мальчиков, мой секундант, вышел вперед. Барнеби двинулся мне навстречу, протянул руку, и я сердечно пожал ее, думая, что все кончено, но тотчас же получил два удара по лицу – один справа, другой слева – и отлетел назад. Я ничего не понял и рассердился. У меня были сильные руки, и я пустил их в ход. Размахивая ими, точно мельничными крыльями, и нанося удары, падавшие полукругом, я каждый раз попадал в ухо противника. Он же бил прямыми ударами, и скоро все мое лицо покрылось кровью. Я выбросил руки наудачу – Барнеби ударом свалил меня. Меня подняли; я сел на колено моего секунданта, и тот шепнул: «Принимай это спокойно и бей вернее». Изречение моего отца, повторенное другим мальчиком, поразило меня, и я не забывал его в течение дальнейшего боя и, ко всеобщему удивлению, в конце победил противника. Измученный борьбой, он наконец получил два удара по ушам, зашатался, покачал головой и спросил меня – не довольно ли?
– Не отступай от него, Джейкоб, – сказал мой секундант, – и ты победишь его.
Три или четыре новых удара, направленных туда же, свалили Барнеби. Он без чувств упал на землю.
– Готово, – сказал мой секундант.
– Сделанного не поправишь, – ответил я. – Он умер.
– Что это? – закричал м-р Кнепс, проталкиваясь через толпу. За ним шла и матрона-экономка.
– Барнеби и Золушка сводили счеты, сэр, – сказал один из старших мальчиков.
Экономка подбежала ко мне.
– Хорошо, – сказала она, – если Домине не накажет этого большого малого, посмотрю, значу я что-нибудь или нет! – И она увела меня за руку.
В то же время остальные мальчики по приказанию Кнепса внесли Барнеби в дом и уложили его на постель. Позвали врача; тот нашел необходимым сделать ему кровопускание. Меня он тоже навестил и, когда я разделся, обратил внимание на мои руки.
– С первого взгляда казалось странным, – заметил он, – что этот мальчик так сильно избил своего гораздо более крупного товарища, но у него руки точно молотки. Советую, – обратился он к остальным воспитанникам, – не драться с ним, не то он когда-нибудь убьет одного из вас.
Этой части совета врача мальчики не забыли, и я скоро сделался петухом нашего курятника. Прозвище «Золушка», которое мне дал Барнеби, намекая на смерть моей матери, теперь отпало от меня, и вообще меня перестали преследовать.
Ученье мне тоже давалось, и скоро Домине стал считать меня самым способным мальчиком в школе. Не знаю, благодаря ли природной сметливости или тому, что мой мозг так долго бездействовал, я заучивал почти инстинктивно. Раз прочитав задание, я бросал книгу, так как знал все. Через полгода я понял, что под грубой оболочкой Домине в нем крылась чисто отеческая любовь ко мне. Кажется, на третий день седьмого месяца я доставил ему большое торжество и согрел его сердце. Введя меня в свой маленький кабинет, он вложил мне в руки латинский учебник, и я через четверть часа уже знал «первый урок». Отлично помню, как этот неулыбающийся человек заглянул в мои улыбающиеся глаза, раздвинул каштановые кудри, которые матрона не хотела срезать, и сказал:
– Bene fecisti, Jacob.[5]
С тех пор часто по окончании урока его глаза обращались ко мне, он откидывался на спинку кресла и просил меня рассказать все, что я помнил о моей прежней жизни, но мои воспоминания составляли только перечень впечатлений и ощущений.
Нечего и говорить, что я любил его, любил от всего сердца и, желая угодить ему, учился с жадностью. Скоро я почувствовал себя значительной величиной, стал горд, однако не сделался тщеславным. Товарищи меня ненавидели, но боялись и моей силы, и моей близости с Домине; тем не менее я переживал горькие минуты. Мы каждый день выходили на прогулку под присмотром м-ра Кнепса, но остальные воспитанники без приказания не соглашались становиться со мной в пару и, когда их принуждали делать это, повиновались очень неохотно. Между тем я ни в чем не был виноват перед ними. Экономка узнала об этом и сказала Домине. Тогда Добиензис стал сам выходить на прогулку вместе с мальчиками и брал меня за руку. Это принесло мне большую пользу, потому что он отвечал на все мои многочисленные вопросы, и я с каждым днем приобретал новые знания. Года через полтора Домине чувствовал себя несчастным без меня, я тоже.
Мальчиков, которые продолжали ненавидеть меня, втайне поддерживал мистер Кнепс, завидовавший расположению ко мне главного наставника. И они вместе задумали погубить меня во мнении Добса. Барнеби отлично рисовал карикатуры, и об этом знали все, кроме Домине. Прежде всего он изобразил мою мать в виде лампы, в резервуар которой лился джин из бутылки, пламя выходило у нее изо рта. Один из воспитанников рассказал мне об этом, но сам я не видал рисунка. Барнеби передал карикатуру Кнепсу; тот похвалил ее и спрятал в свой стол. После этого Брейсгирдл набросал часто повторявшуюся карикатуру на Домине и, показав ее Кнепсу, сказал, что это мое произведение. Тот понял намерение Барнеби и, не говоря ни слова, тоже спрятал рисунок в стол. Барнеби изготовил еще несколько смешных карикатур на Домине и на матрону, и различные мальчики передавали их Кнепсу, говоря, будто их набрасывал мой карандаш. Но этого было недостаточно, они хотели еще яснее доказать мою виновность. Раз вечером я сидел с Домине, занимаясь латынью. Экономка и м-р Кнепс были в соседней комнате. Свеча догорела и потухла. Домине пошел за другой; экономка тоже. Они встретились в темноте и столкнулись головами. О маленьком происшествии знали только м-р Кнепс и я. Учитель сказал об этом Барнеби, прибавив, что я, вероятно, воспользуюсь смешным эпизодом для карикатуры. М-р Кнепс при первом же удобном случае заметил Домине, что у меня большие способности к рисованию, что он сам видел несколько моих рисунков.
– Мальчик талантлив, – ответил Домине. – Он богатый рудник, из которого добудут много драгоценного металла.
– Я слышал, что у тебя есть талант к рисованию, Джейкоб, – дня через два сказал мне Добиензис.
– Не было, сэр, – ответил я.
– Полно, Джейкоб; я люблю скромность, но из скромности не нужно отрицать истины. Запомни это, Джейкоб.
Я не ответил, но в тот же вечер попросил Домине дать мне карандаш для рисования. Через несколько дней я показал ему образчики своих первых опытов.
– Мальчик хорошо рисует, – заметил Домине м-ру Кнепсу, рассматривая мои рисунки через очки.
– Зачем же он говорил, что не умеет рисовать? – спросил Кнепс.
– Он погрешил из скромности или из-за недостатка уверенности в себе, – ответил Добиензис. – Даже добродетель, доведенная до крайности, – заблуждение.
Вскоре Барнеби решил достать книгу Корнелия Непота, по которой я тогда учился; ему помог Кнепс. Он взял ее из кабинета Домине и передал Барнеби, а тот на первом листе с моим именем нарисовал обезображенное лицо Домине и к моей подписи добавил: «Fecit»[6], так что вышло «Джейкоб Фейтфул – fecit». Сделав это, он вырвал листок из книги и передал его Кнепсу. Теперь заговор созрел. Учитель мимоходом сказал Домине, что я рисую карикатуры на товарищей. Домине обвинил меня в этом. Я отнекивался.
– Точно так же ты говорил, что совсем не умеешь рисовать, – заметил Кнепс.
Прошло несколько дней; наконец учитель сказал главному наставнику, что я изобразил в карикатуре его и м-с Бетли – матрону. Это было вечером; я уже лежал в постели. Домине изумился и не поверил. Кнепс объявил, что на следующее утро в классе сам уличит меня, и прибавил, что я хитрый, негодный, хотя и очень способный мальчик.
Глава V
Кнепс думает погубить меня, но заговор открывается, и Барнеби принужден вторично спустить с себя нижнее платье. Учителя просят удалиться из училища, а я чуть не удаляюсь в лучший мир.
На следующее утро матрона не пошутила со мной; Домине не заметил моего поклона, но, полагая, что он воспарил к Эвклиду, я не обратил на это внимания. Когда мы, воспитанники, собрались в классе, Домине вошел с торжественным видом, а за ним и Кнепс, который остановился подле кафедры главного наставника. Добиензис развернул свой большой носовой платок, шумно высморкался и сказал:
– Джейкоб Фейтфул, подойди. Я повиновался.
– Мистер Кнепс говорит, что ты рисуешь карикатуры, делая меня смешным в глазах школы, меня, твоего учителя. О Джейкоб, говоря словами Цезаря, скажу: «Et tu, Brute!»[7] Сознаюсь, я имел право ожидать иного. Ты понимаешь меня, Джейкоб? Виноват ты или нет?
– Не виноват, сэр, – ответил я.
– Он говорит, что не виноват, мистер Кнепс; мистер Кнепс, попробуй подтвердить твое обвинение.
Учитель принес рисунки.
– Вот карикатура, – заметил Кнепс, – которая доказывает, что Джейкоб Фейтфул нарисовал их все. Вы видите, сэр, что все они набросаны одной и той же рукой. Листок, о котором я говорю, в смешном виде изображает вас и миссис Бетли. Кто, кроме Джейкоба Фейтфул а, знал, что в вашем кабинете догорела свеча? Но, сэр, – продолжал он, – имеются еще более убедительные доказательства. Взгляните на картинку, изображающую ваше лицо. Видите подпись, сделанную его собственной рукой? Я тотчас же узнал этот почерк и, проглядев его Корнелия Непота, заметил, что первый белый листок вырван. Вот книга, сэр, заметьте, как белая страница хорошо прилегает к остаткам бумаги в книге.
– Вижу, и мне очень грустно, – сказал Домине. – Джейкоб Фейтфул, ты уличен в неуважении и лжи. Нужно приступить к наказанию.
– О сэр, неужели вы не позволите мне оправдаться? – ответил я. – Неужели меня высекут, не выслушав меня?
– Это было бы несправедливо, – возразил Домине. – Но как ты можешь защитить себя?
– Позволите ли вы мне взглянуть на карикатуры? – спросил я.
Домине молча передал мне рисунки, и я с первого же взгляда узнал в них карикатуры Барнеби. Ободренный, я смело сказал:
– Это рисунки Барнеби Брейсгирдла, сэр, а не мои. Никогда в жизни не нарисовал я ни одной карикатуры.
– Так точно ты уверял, что и рисовать не можешь, Джейкоб Фейтфул, а потом доказал противное. Но, уверяю тебя, я от всей души желал бы, чтобы ты оказался невиновным.
– Не угодно ли вам спросить мистера Кнепса, кто и когда дал ему рисунки. Их очень много, – сказал я.
– Мистер Кнепс, ответь на вопрос Джейкоба Фейтфула, – предложил Домине.
– В течение последнего месяца мне их в различное время приносили различные мальчики, – был ответ.
По моей просьбе Кнепс указал мальчиков, приносивших карикатуры.
– А Барнеби Брейсгирдл не давал вам ни одного листка, мистер Кнепс? – спросил я, заметив, что он не назвал Барнеби.
– Нет, – ответил Кнепс.
– Относясь с уважением к моему Непоту, я написал свое имя в тот день, когда вы мне дали эту книгу, но слово «fecit» и карикатура на вас начертаны не мной.
– Ты ничего не доказал, Джейкоб, – возразил Домине.
– Нет, кое-что доказал, сэр. Не в субботу ли я просил вас дать мне карандаш для рисования?
– Да, помнится, в прошлую субботу.
– А мистер Кнепс накануне сказал, что я хорошо рисую. Почему же он не показал вам моих карикатур, которые, по его же собственным словам, он собирал в течение целого месяца?
– Ты задаешь хитрые вопросы, – произнес Домине. – Ответь, мистер Кнепс.
– Я хотел добыть больше улик, – ответил Кнепс.
– Ты слышишь, Джейкоб Фейтфул?
– Скажите, пожалуйста, сэр: слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы я без любви и уважения говорил о моей бедной матери?
– Никогда, Джейкоб.
– Теперь, сэр, будьте так добры, вызовите Джона Уильямса.
– Джон Уильямс, номер тридцать семь, подойди.