Лукулл когда-нибудь ел варенье из лепестков роз в своих хвалёных садах развлечений в Тускуле?[25] Никогда! Оригинальный рецепт приготовления небесной амброзии был утерян ещё до знаменитого римского обжоры, но он был заново открыт скромными жителями Камчатки и теперь предлагается всему миру как первый вклад гиперборейцев в гастрономическую науку. Возьмите равное количество белого сахара и лепестков шиповника, добавьте немного сока черники, разотрите в густую малиновую массу, подайте в разрисованных деревянных чашечках и представляйте себе, что вы пируете с богами на вершине Олимпа!
Сразу после ужина я растянулся тут же под столом, который практически и эстетически отвечал всем признакам кровати с четырьмя ножками, надул свою маленькую резиновую подушку, завернул сам себя, как мумию, в одеяло, и уснул.
Майор, всегда рано встававший, проснулся на следующее утро на рассвете. Додд и я, с редким для нас единодушием, расценивали раннее вставание как пережиток варварства, поощрением которого ни один американец, с должным уважением относящийся к цивилизации девятнадцатого века, себя не унизит. Поэтому мы заключили между собой соглашение спокойно спать до тех пор, пока «караван», как его непочтительно называл Додд, не будет готов начать движение или, по крайней мере, пока нас не позовут завтракать.
Однако вскоре после рассвета кто-то начал громко о чём-то ругаться, и спросонок вообразив, что я присутствую на особенно оживленном предвыборном собрании в родном Новом Орлеане, я вскочил, сильно ударился головой о стол, и сел, ошарашено обводя вокруг глазами. Майор, едва одетый, яростно носился по комнате, ругая испуганных проводников на классическом русском, потому что все лошади ночью разбежались и теперь, как он сказал с выразительной простотой, бродят чёрт знает где. Это было довольно неудачное начало нашей кампании, но в течение двух часов было найдено большинство убежавших животных, сборы продолжены, и, после изрядного количества ненормативной лексики со стороны проводников, мы, наконец, покинули Иерусалим и не спеша поехали по травянистым холмам у подножья Авачинского вулкана.
Это был прекрасный тёплый день бабьего лета, и необычная тишина и безмятежный покой, казалось, пронизывали всю природу. Ветки берёзы и ольхи неподвижно висели над тропой в лучах солнца, карканье сонной вороны на вершине лиственницы доносилось до наших ушей с удивительной отчетливостью, и нам даже показалось, что мы слышим шум прибоя на далёком берегу океана. В воздухе слышалось жужжанье пчёл, а от фиолетовых ягод черники, которые наши лошади давили копытами на каждом шагу, исходил насыщенный фруктовый аромат.
Всё вокруг нас, казалось, сговорилось в том, чтобы соблазнить усталого путешественника вытянуться на тёплой душистой траве и провести весь день в роскошном безделье, слушая жужжание сонных пчёл, вдыхая сладкий аромат раздавленной черники и наблюдая за клубами дыма, который лениво поднимался из высокого кратера большого белого вулкана.
Я со смехом сказал Додду, что вместо того, чтобы находиться в Сибири – в студёном крае русских ссыльных – мы, по-видимому, на каком-то сказочном ковре-самолёте из «Тысячи и одной ночи» перенеслись в Страну Лотофагов[26], чем и объясняется наше мечтательное, сонливое настроение. «К чёрту лотофагов! – вдруг взорвался Додд, яростно шлёпая себя по лицу. – Гомер не писал, что лотофагов пожирали такие ужасные комары, как эти, а это – достаточное доказательство того, что мы на Камчатке – ни в одной стране мира эти насекомые не вырастают размером со шмеля!»
Я мягко напомнил ему, что согласно Исааку Уолтону[27], каждое несчастье, которого мы избежали – это ещё одна милость, и, следовательно, он должен быть благодарен за каждого комара, который его не укусил. Додд только пробурчал в ответ: «Попался бы мне этот старый Исаак!». Какая расправа ожидала бы старого Исаака, я не стал уточнять, но было очевидно, что Додд не одобрял его философию, да и мою попытку утешения тоже, поэтому я не стал дальше развивать тему.
Максимов, начальник наших погонщиков, вероятно, смутно подозревал, что, поскольку всё так тихо и спокойно, то, должно быть, наступило воскресенье. Он медленно ехал через редкие ветви серебряной берёзы, бросавшие тень на тропу, и монотонно распевал громким, звучным голосом православные псалмы. Время от времени он прерывал это благочестивое занятие, чтобы обругать своих покорных лошадок такими выражениями, которые вызвали бы зависть и восхищение самого нечестивого солдафона из армии Фландрии.
«Голосом моим к Господу воззвал я, голосом моим к Господу помо-лил-ся (Эй, ты, свинья! Держись на дороге!), излил пред Ним моление мо-ое, печаль мою открыл Е-му-у… (Вставай! Ты, корова! Ты, старый, слепой, с сломанными ногами сын Злого Духа! Куда ты прёшь!) Когда изнемогал во мне дух мо-ой, Ты знал стезю мо-о-ю. (Опять разлёгся?! А кнута?! Старые сонные проклятые свиньи!) Я воззвал к Тебе, Господи, я сказал: Ты прибежище мое и часть моя на земле живы-ых (Ну, что за кляча! Боже ты мой!)… и вижу, что не стало для меня убежища, никто не заботится о душе мо-о-ей. (Тпру! Ты мерзавец! Какого ты туда полез? Экая ворона! Подлец! Слепой что ли?! Чёрт тебя возьми!)» – тут Максимов достиг такого накала и метафоричности своих ругательств, что моё восприятие действительности остановилось, чтобы перевести дух. Казалось, он не осознавал никакого несоответствия между пением благочестивых псалмов и своими богохульными воплями, которыми он их сопровождал; но, даже если бы он был полностью осведомлён об этом, он, вероятно, расценил бы псалмы как справедливую плату за ругательства и продолжил бы с безмятежностью и уверенностью, что если на каждый священный стих у него придётся по одному ругательству, то его небесный счет будет вполне сбалансирован!
Дорога, вернее, тропа, ведущая из Иерусалима, сворачивала на запад и петляла сквозь густой тополино-берёзовый лес у подножия невысоких безлесных гор. Время от времени мы выезжали на поросшие травой поляны, сплошь покрытые черникой, здесь мы внимательно смотрели во все глаза: нет ли там медведей? Но все было тихо и спокойно – даже кузнечики стрекотали сонно и лениво, как будто они тоже собирались поддаться дремоте, которая, казалось, одолевала всё вокруг.
Чтобы спастись от комаров, безжалостное преследование которых стало почти невыносимым, мы поскакали быстрее через широкую ровную долину, поросшую густыми зарослями высоких зонтичных растений, промчались по невысокому холму и галопом ворвались в деревню Коряки[28], среди воя и лая ста пятидесяти полудиких собак, ржания лошадей, беготни людей и всеобщей суматохи.
В Коряках мы сменили большую часть лошадей и людей, пообедали на свежем воздухе под свесом крыши поросшего мхом камчадальского дома и в два часа отправились в Малку[29], другую деревню, расположенную в пятидесяти или шестидесяти милях далее, за водоразделом Камчатки. На закате, быстро проехав пятнадцать или восемнадцать миль, мы внезапно выехали из густого тополиного, берёзового и рябинового леса на небольшую поросшую травой поляну, которая, казалось, была специально устроена для того, чтобы разбить на ней лагерь. С трех сторон она была окружена лесом, а с четвертой обрывалась в дикое горное ущелье, забитое камнями, бревнами, густыми кустами и колючками. Чистый холодный ручей струился каскадами по тёмному оврагу, по песчаному, окаймленному цветами руслу, через поросшую травой поляну, и скрывался в лесу. Лучшего место для ночлега было не найти, и мы решили остановиться здесь, пока ещё светло. Привязать лошадей, собрать хворост для костра, навесить чайники и поставить палатку было делом нескольких минут, и вскоре мы уже лежали, вытянувшись во весь рост, на тёплых медвежьих шкурах, вокруг покрытого полотенцем стола-ящика, пили горячий чай, обсуждали Камчатку и любовались, как розовеет закат над горами.
Умиротворенный журчанием падающей воды и позвякиванием колокольчиков наших лошадей в лесу за палаткой, я подумал, что нет ничего приятнее походной жизни на Камчатке.
На следующий день мы добрались до Малки совершенно измученные. Дорога стала ужасно неровной и разбитой, она шла по узким ущельям, заваленным камнями и стволами деревьев, по мокрым мшистым болотам и по таким крутым обрывам, что мы не решались ехать верхом и спешивались. Нас то и дело выбивало из сёдел, ящики с провизией бились о деревья и насквозь промокли в болотах, подпруги ослабевали, возницы ругались, лошади падали, и все мы то и дело попадали во всякие неприятности. Майор, непривычный к таким превратностям Камчатского путешествия, держался как спартанец, но я заметил, что последние десять миль и он подложил на седло подушку и время от времени кричал Додду, который со стоической невозмутимостью ехал впереди: «Эй, Додд! Скоро мы доберёмся до этой проклятой Малки?». Додд постёгивал коня ивовым прутом, поворачивался в седле вполоборота и отвечал с насмешливой улыбкой, что «мы ещё не совсем приехали, но скоро приедем!» – двусмысленное утешение, которое не вызвало у нас особого энтузиазма. Наконец, когда уже начало темнеть, мы увидели вдалеке высокий столб белого пара, который поднимался, по словам Додда и Вьюшина, от горячих источников Малки, и через пятнадцать минут, усталые, мокрые и голодные, въехали в деревню. Ужин в тот вечер был для меня не самым главным. Всё, чего мне хотелось, – это забраться под стол, где никто на меня не наступит, и чтобы меня оставили в покое. Никогда прежде я не испытывал такого ясного ощущения всей своей мускульной и костной системы. Каждая отдельная кость и сухожилие в моем теле напоминали о своём индивидуальном существовании отчетливой болью, а спина перестала разгибаться, как будто в неё забили гвозди. Я с грустью подумал, что никогда больше не смогу иметь свои пять футов и десять дюймов, если только не лягу в прокрустово ложе и не вытяну спину до первоначальной длины. Тряска и толчки, думал я, наверное, так склепали мои позвоночники между собой, что ничем, кроме хирургической операции, их не разъединить. Прокручивая в голове такие печальные мысли, я заснул под столом, даже не сняв сапог.
Глава IX
Красивая долина Ганалы[30] – Литературные стены – Пугаем медведя – Езда на лошадях заканчивается.
На следующее утро снова взобраться в седло было нелегко, но майор не обращал внимания ни на какие просьбы о задержке. Суровый и непреклонный, как Радамант[31], он тяжело взобрался на свою пуховую подушку и подал знак трогаться. С помощью двух сочувствующих камчадалов, у которых, может быть, тоже когда-то болела спина, мне удалось взобраться на коня, и мы направились в Ганальскую долину – этот сад южной Камчатки.
Деревня Малки лежит на северном склоне водораздела Камчатки, окруженная невысокими голыми гранитными холмами, и немного напомнила мне Вирджинию-Сити в штате Невада. Местность известна главным образом горячими минеральными источниками, но так как у нас не было времени посетить эти источники самостоятельно, мы были вынуждены поверить туземцам на слово относительно их температуры и лечебных свойств и удовольствоваться отдаленным видом столба пара, который отмечал их местоположение.
К северу от села открывается длинная узкая долина Ганалы – самое красивое и плодородное место на всём Камчатском полуострове. Она имеет около тридцати миль в длину, в среднем три мили в ширину и ограничена с обеих сторон цепями высоких заснеженных гор, которые простираются от Малки и почти до верховьев реки Камчатки длинной полосой белых зубчатых вершин и острых утёсов. Узкий ручеёк вьётся по долине, окаймленный высокой травой в четыре-пять футов высотой и кое-где затенённый берёзами, ивами и ольхой. Листва уже начинала приобретать яркие краски ранней осени, и широкие горизонтальные полосы малинового, жёлтого и зелёного проходили по горным склонам, отмечая в великолепной хроматической гамме последовательные зоны растительности, от долины до белоснежных вершин.
Когда незадолго до полудня мы достигли середины долины, пейзаж приобрел такую яркость красок и чёткость контуров, что вызвал восторженные восклицания всей нашей маленькой компании. На пятнадцать миль в каждую сторону простиралась солнечная долина, по которой серебряной цепью тянулась река Быстрая, по берегам которой виднелись берёзовые рощи и ольховые заросли. Подобно Счастливой долине Расселаса[32], она, казалось, была отгорожена от остального мира непроходимыми горами, чьи снежные пики и вершины могли бы соперничать в живописной красоте, разнообразии и неповторимости форм с самыми неистовыми фантазиями восточной архитектуры.
По бокам гор тянулся широкий горизонтальный пояс темно-зелёных сосен, резко и красиво контрастировавший с чистым белым снегом высоких вершин и ярким багрянцем горной рябины, пылающим ниже. Кое-где горы были расколоты какой-то титанической силой, оставившей глубокие узкие каньоны и зловещие тёмные ущелья, куда едва проникал солнечный свет.
Представьте себе при всём этом тёплую благоухающую атмосферу и глубокое синее небо, в котором плыло несколько облаков, таких лёгких, что не отбрасывали тени, и вы, возможно, получите приблизительное представление об одном из самых красивых пейзажей на всей Камчатке. Американская Сьерра-Невада может позволить себе виды и более диковинные, но нигде в Калифорнии или Неваде я не видел отличительных черт зимы и лета – снега и роз, голого гранита и ярко окрашенной листвы – сливающихся в такую гармоничную картину, как в долине Ганалы в солнечный день ранней осени.
Днём, когда у нас было на то время, мы с Доддом часто занимались сбором и поеданием ягод. Быстро ускакав вперед, пока караван не отставал от нас на несколько миль, мы ложились в каких-нибудь особенно роскошных зарослях на берегу реки, привязывали лошадей к ногам, грелись на солнышке и пировали жёлтой медовой морошкой и тёмно-фиолетовыми шариками восхитительной голубики, пока наша одежда не покрывалась пятнами, а сами мы не становились похожими на двух команчей в боевой раскраске.
До заката был ещё час, когда мы приблизились к деревне Ганалы. Мы миновали поле, где мужчины и женщины косили сено примитивными серпами, с невозмутимым спокойствием ответили на их изумлённые взгляды и доехали до реки, на другом берегу которой стояла деревня.
Взобравшись в сёдла с коленями, мы преодолели неглубокий ручей, не замочившись, но вскоре наткнулись на другой, примерно такого же размера. Мы переправились и через него и столкнулись с третьим. Мы миновали и его, но при появлении четвёртого майор в отчаянии крикнул Додду: «Додд! Сколько ещё этих поганых рек мы должны перейти, чтобы добраться до этой отвратительной деревни?» – «Только одну», – спокойно ответил Додд. – «Одну?! Тогда сколько раз эта река протекает мимо этой деревни?» – «Пять раз», – последовал спокойный ответ. – «Видите ли, – серьезно объяснил он, – у этих бедняг камчадалов только одна река, и та не очень большая, так что они заставили её пять раз течь мимо их поселения, и с помощью этой хитроумной уловки они ловят в пять раз больше лососей, чем если бы она протекала только один раз!» Майор удивленно замолчал и, казалось, обдумывал какую-то сложную задачу. Наконец он оторвал взгляд от луки седла, пронзил виноватого Додда суровым укоризненным взглядом и торжественно спросил: «Сколько раз должна проплыть данная рыба мимо данного поселения, чтобы обеспечить население пищей, при условии, что рыба поймана каждый раз, когда она проходит мимо?» Это reductio ad absurdum[33] было уже слишком для серьезности Додда, он расхохотался и, упершись пятками в бока лошади, с громким всплеском миновал пятую протоку и поскакал на другой берег в деревню Ганалы.
Мы поселились в доме деревенского старосты, где расстелили медвежьи шкуры на чистом белом полу низкой комнаты, забавно оклеенной старыми экземплярами «Иллюстрированных лондонских новостей». Цветная американская литография, изображавшая примирительный поцелуй двух обиженных влюблённых, висела на стене и, очевидно, с большой гордостью воспринималась владельцем как неоспоримое свидетельство культуры и утончённого вкуса, доказывающее его близкое знакомство с американским искусством, с нравами и обычаями американского общества.
Несмотря на усталость, мы с Доддом посвятили вечер исключительно литературным занятиям: при свете сальных свечей старательно рассматривали на стенах и потолке номера «Иллюстрированных лондонских новостей», читали придворные сплетни на берёзовой доске в углу и некрологи выдающихся англичан на двери. Благодаря трудолюбию и настойчивости мы закончили одну сторону дома перед тем, как лечь спать и, получив огромное количество ценных сведений о войне в Новой Зеландии, были настроены продолжить наши исследования утром на трёх оставшихся стенах и потолке. Однако, к нашему великому сожалению, мы были вынуждены отправиться в наше странствие, так и не выяснив, как закончилась эта война – и так и не знаем этого до сих пор! Задолго до шести часов мы выехали на свежих лошадях в путь длиной в девяносто верст до села Пущино[34].
Одежда нашей маленькой компании приобрела к этому времени весьма пёстрый и разбойничий вид, так как каждый из нас время от времени избавлялся от тех предметов своего цивилизованного одеяния, которые оказывались неудобными, и заменял их такими, которые более соответствовали требованиям походной жизни. Додд выбросил фуражку и повязал голову жёлто-алым платком. Вьюшин украсил свою шляпу длинной алой лентой, весело развевавшейся на ветру, как вымпел. Синяя охотничья рубашка и красная турецкая феска заменили мне китель и фуражку. Мы все носили винтовки за спиной, револьверы на поясе и походили на самых живописных разбойников, какие когда-либо грабили неосторожных путешественников на Апеннинских перевалах. Робкий турист, встреть он нас, бешено скачущих по дороге в Пущино, упал бы на колени и вытащил кошелёк, не задавая лишних вопросов.
Майор, Додд, Вьюшин и я весь день ехали на своих свежих, резвых лошадях далеко впереди остальных. Ближе к вечеру, когда мы уже были готовы быстро пересечь равнину, известную как Камчатская тундра, майор вдруг осадил своего коня на дыбы, обернулся к нам и закричал: «Медведь! Медведь!», и большой черный медведь бесшумно поднялся из высокой травы у самых ног его лошади.
Волнение, могу честно подтвердить, было ужасным. Вьюшин снял с плеча двустволку и принялся осыпать медведя утиной дробью, Додд энергично вытянул револьвер и немедленно пустился наутёк, майор бросил уздечку и умолял меня всем святым, что у меня есть, не попасть в него, лошади прыгали, брыкались и фыркали самым необузданным образом. Единственным спокойным и хладнокровным во всей компании оставался сам медведь! Несколько секунд он хладнокровно оценивал ситуацию, а затем неуклюже поскакал в лес.
В одно мгновение к нашей партии вернулось присутствие духа, и она с самым безрассудным героизмом бросилась за ним следом, отчаянно крича: «Стой!», стреляя самым решительным и бесстрашным образом из четырёх револьверов и дробовика и, проявляя чудеса доблести, пыталась схватить свирепого зверя, не вставая у него на пути и не приближаясь к нему ближе, чем на сотню ярдов.
Все было напрасно. Медведь исчез в лесу, как тень, и, полагая по его свирепости и мстительности, что он приготовил нам засаду, мы сочли за лучшее отказаться от преследования. Сравнив наши впечатления, мы обнаружили, что все мы были одинаково поражены его огромными размерами, его косматостью и вообще его дикой внешностью, и все в то же самое время испытывали непреодолимое желание схватить его за горло и вспороть ему брюхо охотничьим ножом, как это прекрасно описывается в старых книжках про путешествия. Ничто, кроме упрямства наших лошадей и быстроты бегства медведя, не помешало бы этому желанному завершению! Майор даже решительно заявил, что он уже давно заметил медведя, и специально наехал на него, для того, чтобы «его напугать», и сказал почти словами грозного Фальстафа, что «мы должны отдать ему должное за это, а если нет, то следующего медведя можете сами пугать».
Позднее, спокойно и бесстрастно размышляя над этим, я подумал, что если бы какой-нибудь медведь до этого не напугал майора, то он, вероятно, и не стал бы сворачивать, чтобы напугать этого. Однако мы сочли своим долгом предостеречь его, чтобы он не ставил под угрозу успех нашей экспедиции такими безрассудными подвигами, как устрашение диких зверей.
Стемнело ещё задолго до Пущино. Наши усталые лошади освежились после захода солнца прохладным вечерним воздухом, и около восьми часов вечера мы услышали вдалеке собачий лай, который у нас уже ассоциировался с горячим чаем, отдыхом и сном, а через двадцать минут мы уже уютно лежали на медвежьих шкурах в камчадальском доме.
С рассвета мы преодолели шестьдесят миль, но это была хорошая дорога. Мы уже привыкли к верховой езде и устали совсем не так, как по пути до Малки. Теперь только тридцать верст отделяло нас от верховьев реки Камчатки, где мы должны были оставить наших лошадей и проплыть двести пятьдесят миль на плотах и туземных лодках.
На следующее утро, после четырехчасовой езды по ровной дороге, мы были в Шаромах[35], где для нас уже были приготовлены плоты.
Без всякого сожаления я оставил на время путешествие верхом. Эта жизнь подходила мне во всех отношениях, и я не мог припомнить ни одного путешествия, которое доставляло бы мне более чистое, здоровое наслаждение и представлялось более приятным, чем это. Однако, ещё вся Сибирь лежала впереди, и наше сожаление о том, что мы покидаем места, которые никогда больше не увидим, было смягчено предвкушением будущих приключений, столь же новых и ещё более грандиозных, чем все, что мы видели до сих пор.
Глава X
Река Камчатка – Жизнь на плывущей лодке – Царский приём в Мильково[36].
Для человека ленивого нрава особенно приятно плыть в лодке по реке. У такого путешествия есть все преимущества: разнообразие, смена обстоятельств и пейзажа, и всё это без всякого напряжения, все ленивые удовольствия жизни на лодке даются без монотонности, которая делает долгое морское путешествие таким невыносимым. По-моему, Грей[37] говорил, что рай для него – это «лежать на диване и читать вечно новые романы Мариво[38] и Кребийона[39]». Если бы автор «Элегии» мог растянуться на открытой палубе камчадальской лодки, устланной шестидюймовым слоем душистых цветов и свежескошенного сена, если мог бы медленно плыть по широкой спокойной реке между заснеженных гор, мимо лесов, пылающих жёлтым и алым, обширных лугов, колышущихся высокой травой, если бы любовался, как полная луна поднимается над одинокой снежной вершиной Ключевского вулкана, отражаясь в реке узкой полоской дрожащего света, слушал бы плеск весел лодочника и его тихую меланхоличную песню – он выбросил бы Мариво и Кребийона за борт и привёл бы пример райских наслаждений получше.
Я знаю, что, восхваляя камчатские пейзажи, я подвергаю себя обвинению в преувеличении, и что мой энтузиазм, быть может, вызовет улыбку у более опытного путешественника, видевшего Италию и Альпы; тем не менее, я описываю вещи такими, какими они мне представлялись, и не утверждаю, что впечатления, которые они произвели, были теми, которые должны или должны были бы произвести на человека с более обширным опытом и более разнообразными наблюдениями.
Говоря словами одного испанского писателя, «человека, который никогда не видел солнца, нельзя винить за то, что он думает, что нет ничего ярче луны; или того, кто никогда не видел луны, за то, что он говорит о непревзойденной яркости утренней Венеры.» Если бы я плавал по Рейну, взбирался на Маттерхорн и видел восход луны над неаполитанским заливом, я, возможно, смотрел бы на Камчатку более беспристрастно и менее восторженно, но по сравнению с тем, что я уже видел или воображал, горные пейзажи южной и центральной Камчатки были бесподобны.
В Шаромах наш передовой гонец приготовил нам судно рода местного камчатского плота. Оно состояло из трёх больших лодок, расположенных параллельно друг другу на расстоянии около трёх футов и привязанных ремнями из тюленьей кожи к прочным поперечным шестам. Над ними был устроен пол или платформа размером примерно десять на двенадцать футов, оставлявшая место на носу и корме каждой лодки для людей с веслами, которые должны были приводить в движение и направлять громоздкое судно каким-то ещё неизвестным нам, но, несомненно, приемлемым образом. На платформе, покрытой слоем свежескошенного сена толщиной в шесть дюймов, мы поставили нашу маленькую хлопчатобумажную палатку и превратили её в очень уютную «каюту» при помощи медвежьих шкур, одеял и подушек. Ружья и револьверы были отстёгнуты от наших усталых тел и подвешены к стойкам палатки, тяжёлые сапоги для верховой езды бесцеремонно сброшены и заменены мягкими торбасами из оленьей кожи, сёдла уложены в укромных уголках для будущего использования – в общем, мы расположили все наши вещи так, чтобы полностью насладиться роскошью, которое давало нам наше положение.
После двухчасового отдыха, во время которого наш тяжёлый багаж был перенесен на другой такой же плот, мы спустились на песчаный берег, попрощались с толпой, собравшейся провожать нас, и медленно поплыли по течению, а камчадалы на берегу махали нам шляпами и платками, пока не скрылись за изгибом реки.