Сегодня суббота. Никто никуда не спешит. Машка и Клюквин пьют фанту, Панкратыч – пепси-колу, а я беру бутылку пива. Вообще я пива не пью, понимаю, что не спортивный это напиток, но по субботам иногда позволяю себе бутылочку или две.
Панкратыч смотрит на мою бутылку и с важностью в голосе изрекает:
– Пиво – это импотенция.
– Иди ты! – деланно удивляюсь я. – Прямо так вот, с одной бутылки? По-моему, активные занятия спортом представляют в этом плане гораздо большую опасность.
– И то верно, – соглашается Панкратыч.
– А Машка спрашивает:
– А водка? Что бывает от водки?
– Водка – это делириум тременс.
– Чего-чего? – Машка как всегда не понимает умных речей Панкратыча.
– Белая горячка, – поясняет Клюквин и тут же говорит:
– Чего-то у нас дурацкий разговор пошел, вы не находите? А я вот все сижу и думаю: в судействе по тройному прыжку есть один крупный изъян – неточность в определении третьего касания.
– Ой, тоска! – вздыхает Машка.
Клюквин не удостаивает ее вниманием и продолжает:
– Вот, например, я. Мне в прошлом году на Союзе пришили третье касание в самой удачной попытке, а я-то чувствовал, что его не было. Но мне не верят, и это естественно. Значит нужно делать вторую пластилиновую полосу.
– Можно, – не возражает Панкратыч, – но эту полосу придется делать слишком широкой, шаг-то у всех разный, будут на твой пластилин попадать и во время толчка, истыкают весь… Нет, здесь нужно совсем другое решение. Например, сделать дорожку из материала, на котором видны следы, но недолго, а только до замера результата. Пока такого нет, а если придумают, может, перестанут в прыжках фиксировать заступы и будут вообще замерять чистое расстояние.
– А ведь это и сейчас можно, – замечает Клюквин.
– Можно, – соглашается Панкратыч, – да только волынки много и традиции менять не хочется.
– Вот именно! – подхватываю я. – Традиции, из-за этих традиций в спорте не достаточно используют технику и прочие новшества. Да если б внедрить все, что есть на сегодняшний день, половину рекордов можно бы вдвое улучшить!
– Ты ошибаешься, Толик, – веско говорит Панкратыч. – Знаешь насколько увеличился мировой рекорд в «шесте», когда в 62-м году в ИААФ узаконили фибергласс?
– Сантиметров на тридцать, кажется, – неуверенно предполагаю я.
– Всего на шесть. И притом учти: в «бамбуковую» эпоху рекорд изменялся даже резче, однажды – сразу на двенадцать сантиметров. Я, конечно, не утверждаю, что фибергласс нисколько не лучше бамбука и алюминия – то, что делает сегодня Бубка, можно делать только с фиберглассом – просто я хочу сказать, что техника – это еще далеко не все.
– Ну, а всякая фармацевтика? – спрашиваю я.
– Фармацевтика – другое дело. Но фармацевтика – это прежде всего допинги, а допинги запрещены. Так что здесь особый случай.
– Кстати, о фармацевтике, – говорит Панкратыч, – я вам не рассказывал про дислимитер Вайнека?
– Насколько я помню, – заявляет Клюквин, решивший блеснуть эрудицией, – дислимитер – это такой допинг.
– Да, – подтверждает Панкратыч, – но это не просто допинг, а супердопинг. И применяли его не часто. Я знаю только один (Мучай.
– Со Страйтоном? – спрашивает Машка.
– Э, ребятки, – обижается Панкратыч, – да вы все знаете.
– Я – ничего не знаю, – честно признаюсь я.
– Ну, расскажи, – плаксиво тянет Машка. – Я кроме имени тоже ничего не знаю.
– Ладно, говорит Панкратыч, – слушайте.
– Лет десять назад я проходил стажировку в группе доктора Вайнека, а параллельно знакомил их спортивную науку с нашим ЛОД-эффектом1, с этими фиговинами, которые мы надевали ребятам на ноги и откачивали насосом. Его и у нас тогда только-только начали применять, а там наши барокамеры вообще были экзотикой. И что характерно, ник то не знал, чем это может закончиться: мировыми рекордами или массовой инвалидностью. Впрочем Вайнека, как мне казалось, это меньше всего заботило. А к ЛОД-эффекту он относился вообще без энтузиазма. Наверное, потому, что не сам его изобрел. Чем занимался сам Вайнек, мы не знали. Знали, что он ребятам колет что-то, а что – допинги или нет – по-моему, они и сами не понимали. У Вайнека это называлось совмещать научную работу с подготовкой ребят к студенческому чемпионату. Правду сказать, Вайнеку доверяли. И спортсмены, и тренеры. Пик формы он рассчитывал безошибочно.
И вот уже перед самым чемпионатом мы вдруг узнаем, что Страйтон, один из лучших на сотке, будет бежать не сто и даже не двести, а четыреста. Чемпионат был в общем не очень важный, но все-таки он считался этапом отборочных перед Кубком мира, и такой эксперимент показался нам странным. Мы, конечно, понимали, что это все вайнековские штучки, но вот как тренер Страйтона согласился, это было непонятно.
Ну, настает день старта. Стадион полный. У Страйтона целая орава болельщиков, конечно. Транспаранты вывесили. В основном традиционные, мол, верим в тебя, мол, Страйтон – лучший в мире. А какие-то шутники написали: «Так держать, Страйтон! Сегодня – 400, завтра – 800!» Страйтон вышел спокойный, вроде как и не видит ничего вокруг себя, ну а когда он рванул со старта, то поначалу все даже замерли, а потом такое началось: крики, свист, смех. Дело в том, что Страйтон рванул, как обычно рвал, то есть во всю силу, ну и, конечно, «накормил» всех на первом же вираже. И вот мы сидим и ждем, на каком же метре он «сдохнет» или просто упадет. А он молотит себе ногами, да и только. Так и пробежал весь круг.
– Слушай, ты, алкоголик, – вдруг обращается ко мне Панкратыч, – взял бы чего-нибудь поесть.
– Там были бутерброды с ветчиной. Годится?
– Вполне.
– Ребята, давайте возьмем кофе, – предлагает Машка.
– Я – за, – говорит Клюква.
Мы с Машкой поднимаемся и идем к стойке. Ветчина на бутербродах нежная, ярко-розовая и очень аппетитная.
– Ну и что, Панкратыч? – спрашиваю я, расставляя на столе блюдца с чашками. – Этот Страйтон установил рекорд на четырехсотметровке?
– Да, если считать рекордом результат 37,01. Это не рекорд – это бред собачий. Да и не в рекорде дело. А дело в том, что после финиша Страйтон не остановился. Он побежал дальше. На той же скорости.
– То есть как?! – Клюквин расплескивает кофе, едва не уронив чашку.
– А вот так, – говорит Панкратыч, – он продолжал бежать, накручивал круг за кругом. Уже потом я узнал, что секундомер не выключали и засекли время Страйтона на всех олимпийских дистанциях. Уже на двухсотке получился мировой рекорд, а дальше пошла просто чертовщина. И круге на десятом все уже, по-моему, поняли, что Страйтон бежит с постоянной скоростью. Идиотские цифры все еще горели на табло, и скорость легко было посчитать. Выходило, что первую сотку он прошел за десять секунд, а потом каждую за девять и терял за круг по одной сотой. Прикинув все это в своем блокнотике, я предсказал Страйтону результат на десяти тысячах и не ошибся.
Ну а реакцию стадиона я вам, ребятки, описать не берусь. Помню, все вокруг заключали пари, сколько он будет бегать. Одни говорили, кружочка два еще – и хана; другие говорили, сутки, не меньше. Парень рядом со мной рассчитал время Страйтона в марафоне и уверял всех, что ошибки быть не может. А я искал глазами Вайнека. И я нашел его. Он стоял у входа под трибуны с двумя секундомерами в руках и следил за Страйтоном совершенно безумным взглядом. И что-то кричал. На дорожку его не пускала полиция – два здоровенных парня.
И вдруг – это было как гром среди ясного неба – закончив ровно двадцать пять кругов, Страйтон остановился и грохнулся на тартан. Господи, что там началось! Поднялся такой рев, что я не слышал собственного голоса. Полицейские вышли из себя. Один стрелял в воздух, но даже выстрелов почти не было слышно. Другие били по головам всех без разбору: спортсменов, журналистов, киношников, техперсонал, просто любопытное дурачье – а они все равно перли. Я каким-то чудом проскочил эту кашу и увидел, как двое в белом положили на носилки безжизненное тело и потащили его со стадиона. Естественно, я кинулся за ними, протолкался к самым носилкам. Тут-то и появился доктор Вайнек. Он что-то сказал совсем негромко, будто знал магическое слово, и случилось невероятное: Страйтон, который лежал, как тюфяк, мгновенно соскочил с носилок, санитары даже не успели их уронить, и коротким таким сильным ударом промеж глаз повалил Вайнека. Публика была в восторге, а журналист, стоявший ближе всех, заорал, перекрикивая шум: «Страйтон! Круг почета! Просим!» Страйтон повернулся в его сторону, и журналист едва-едва успел пригнуться. Ну, а потом налетела полиция, Страйтона скрутили и увели. Вот так, вот. Больше я в этот день ничего не увидел, потому что меня никуда не пустили, а от пресс-конференции и Вайнек, и Страйтон с тренером отказались. Как все это случилось я услышал уже от самого Страйтона. Перед турниром он приходил ко мне на ЛОД-эффект, а после турнира – на массаж. Вот тогда он и рассказал мне всю эту историю.
Оказывается, Вайнек изобрел супердопинг. Так они его называли между собой. Но если строго, это был уже не просто стимулятор. У него был какой-то другой механизм действия. Поэтому Вайнек придумал ему название… как бы это по-русски… разограничитель что ли… в общем он назвал его «дислимитер». Этот супердопинг позволял вопреки инстинкту самосохранения использовать латентную энергию организма. Я понятно объясняю?
– Не очень, – признается Матка.
– Ты не выпендривайся, Панкратыч, – замечает ему Клюквин, – ты говори по-русски. «Латентный» – это по-русски будет «скрытый».
– Мне переводчики не нужны, – огрызается Панкратыч. – И вообще, Клюква, «латентный» – это термин.
– Да ты не горячись, – встреваю я, – ты рассказывай, а мы уже как-нибудь, да поймем.
– Ну в общем так, – продолжает Панкратыч, – с этим своим дислимитером Вайнек научился использовать не тридцать-тридцать пять процентов человеческих возможностей, как обычно, а практически все сто. Вот в чем была штука. И на Страйтоне решили попробовать. Зарядили парня с расчетом на четыреста метров, потому что на сто и двести было неинтересно, а на большие дистанции – рискованно. Да, я не сказал: время действия супердопинга строго зависело от введенной дозы и легко рассчитывалось с большой точностью. И вышло так, что лаборант Вайнека по дурацкой оплошности ввел Страйтону не препарат как таковой, а концентрат, который был ровно в двадцать пять раз крепче. Вот Страйтон, бедняга, и накручивал свои километры. Помню, он говорил мне: «Знаешь, старик, это было страшно. Будто не я бежал, а меня бежали, точнее, не так – как будто мной бежали. Как не крути, все неграмотно получается, но лучше не скажешь».
Рассказывая за Страйтона, Панкратыч меняет голос и даже говорит сначала по-английски для полного эффекта.
– Первые метров двести он бежал, как договорились, изо всех сил, а потом понял, что больше не может, и сбавил темп. Но темп не сбавлялся. «Понимаешь, старик, я расслабляюсь, а ноги не слушаются. Они бегут, как не мои. Страшно так бегут, жутко». Вайнек его предупреждал, что будут странные ощущения, и просил только ни в коем случае не сворачивать и не падать. И зная, что все это скоро кончится, Страйтон напрягся, стараясь свести к минимуму разницу между собой настоящим и собой бегущим. А закончив круг, он финишировал. Но не тут-то было: ноги побежали дальше. И вот тогда он испугался уже по-настоящему. Напрягаться не было сил, мышцы все болели, и он полностью расслабился. А ноги продолжали бежать с той же скоростью, и руки работали в том же ритме. «Это был кошмар, старик. Меня стало два: один бежал, а другой не бежал. Я не боялся, что сойду с ума – я был уверен, что уже сошел. Круги я не считал, времени не чувствовал. Может быть, прошла минута, а может быть, час». А когда супердопинг иссяк, он упал: ведь он же был полностью расслаблен. Конечно, он мог подняться тут же, но ему не хотелось. «Это надо пережить, старик, это такое счастье – лежать и совсем не двигаться». И только когда он услышал голос Вайнека, с него как ветром сдуло всякую лень.
Потом, когда все успокоились, Вайнек принес ему свои извинения, дотошно расспросил обо всех нюансах и даже уговаривал Страйтона продолжать эксперименты. Однако Страйтон не только ушел от Вайнека, но и вообще бросил спорт. Он не мог больше бегать. Стоило ему только напрячься в беге, и кошмар возвращался – начиналось раздвоение личности. Этот особый вид шизофрении так и называют в медицине случаем Страйтона. Ну что, ребятки, еще по кофию?
– Можно, – лениво отзывается Клюквин.
На моей тарелке сиротливо лежит половинка бутерброда. В забытой чашке стынет недопитый кофе.
– Погоди, Панкратыч, – говорю я. – А Вайнек-то что? Продолжает людей калечить?
– Да нет. Он умер. А тогда исчез куда-то, и ни слуху, ни духу о нем не было. Потом, уже почти через год после этой истории я случайно встретил его в Париже. Посидели вместе в кафе. Вайнек выглядел каким-то замученным, много пил, совсем ничего не ел и жаловался мне на жизнь. «Не могу не работать, – говорил он, – подыхаю без работы, а работать тошно, потому что все время получается, что работаешь на какую-нибудь сволочь». Он ведь для чего супердопинг сделал – он хотел довести до абсурда идею допинга, хотел, как он говорил, устроить торжественные похороны профессионального сорта, который без допингов ни шагу. А что вышло? По нелепой случайности он загубил Страйтона. И устроил великолепную рекламу супердопингу. И никто ни черта не понял. К нему пришли за рецептом. И предлагали миллионы. Они только просили сделать препарат чуточку слабее, чтобы рекорды не сразу получались такими сумасшедшими. Они ему говорили, что он – национальный герой, что страна его не забудет. А он плевать хотел на их страну и на все страны вместе взятые. Конечно, он уничтожил препарат и технологию синтеза и уехал в Париж. Но куда ему было деться от самого себя? Помню, как он сказал мне: «Я вот хожу и все думаю, думаю. Неужели нельзя изобрести что-нибудь такое, чтобы разом покончить со всей этой мерзостью? Неужели я не смогу?»
А жить без работы Вайнек действительно не умел, и в Париже устроился в спортивный центр, занимался допинг-контролем. На стадионе этого центра его и нашли пару дней спустя после нашего разговора мертвым в кресле тренажера. Я еще был во Франции и видел газеты. В них сообщалось, что смерть наступила от большой дозы некого нового, неизвестного науке биостимулятора. Газеты пели ему дифирамбы, называли героем, отдавшим жизнь за науку, на боевом посту при испытании нового препарата. А неделей позже – это мне рассказывали уже в Москве – в нескольких газетках появился сенсационный материал: «Кто убил доктора Вайнека?» По этой версии все выходило тоже очень складно, но кого только не обвиняли! Послушать их, так чуть ли не сам президент собственноручно Вайнека и угробил. Смехота.
– Ну а сам-то ты как думаешь, Панкратыч? – спрашивает Клюквин.
– А чего тут думать? – Панкратыч смотрит на нас удивленно. – Да вы чего, ребятки, так ни черта и не поняли, что ли? Он же покончил с собой.
Мы сидим за столиком в буфете и молчим. Клюквин, запрокинув бутылку, роняет на язык последние капли фанты. Машка взбалтывает на дне чашки кофейную гущу. Все как обычно. Но у меня такое впечатление, будто Вайнек умер только что. Здесь, в манеже, на нашем стареньком тренажере.
– Так-то вот. Клюква, – заключает вдруг Панкратыч, – а ты говоришь, судейство в тройном прыжке…
Новичкам везет
– Слушай, Клюква, – спросил Панкратыч, – ты немецкий знаешь?
– Нет. А что?
– Так ты ж не знаешь.
– А мне все равно интересно.
– Славик немецкий знает, – сказала Машка.
– Какой Славик?
– Ну, тот, помнишь, который ко мне в Ленинграде в прошлом году клеился.
– А! – вспомнил я. – Лысый!
– Не лысый, а бритый, – поправила Машка.
– Ну да, бритый. Он еще ноги и грудь перед стартом брил для улучшения гидродинамических свойств.
– Ноги и грудь – это что! – заметил Панкратыч. – Он ведь и клизмы воздушные себе ставил.
– Нет, правда?! – не поверил я. – А я думал, они в шутку говорили, что можно плавучесть этим повысить.
– Какие уж там шутки. У рыбы, знаешь, плавательный пузырь? Человеку тоже не помешает.
– Да уж, – сказал Клюквин, – до чего только наш брат спортсмен не додумается!
Я вспомнил начало разговора и спросил:
– А зачем тебе немецкий, Панкратыч?
– Да мне статью интересную принесли из фээрговского журнала. Название уже перевели: «О влиянии раннего начала половой жизни на рост спортивных результатов».
Мы сидели на пляже у самой полосы прибоя. Я выискивал в крупном песке плоские камешки и швырял их в море. Был почти штиль, и камешки красиво прыгали по тихой воде. Машка лежала животом на полотенце и, расстегнув бюстгальтер, жарила спину. Панкратыч, расположившись вместе со мной на гостиничном покрывале, рассеянно листал малопонятный немецкий журнал. А Клюквин восседал на своем неизменном надувном матрасе. Матрас был совсем необязателен на гладком пляже, но Клюквин без него не мог. Ребята говорили, что он всюду с ним ездит, и даже рассказывали, что однажды на сборах Клюква спал в гостинице, постелив на пол свой матрас, так как кровать показалась ему неудобной.
Мы сидели на пляже и совершенно ничего не делали. В Москве, где ни на что не хватает времени, такое и в голову бы не пришло. Ничего не делать – со скуки умрешь. Но здесь, на Юге… Достаточно купаться, загорать, пить прохладительные напитки, есть персики, разговаривать. И нету скуки. Что значит скука? Вокруг царит только лень. Нормальная курортная всепоглощающая лень. Здесь вообще все по-другому. На первом месте – удовольствия, главная цель – красивый загар, единственно мыслимое настроение – хорошее, но не восторженно-хорошее, каким оно бывает после побед, а спокойно-, размеренно-, лениво-хорошее, умиротворенное. Здесь слово «хочу» поднимается, как волна, и сладострастно накатывает на берег, и разбивается о песок, удовлетворенно шипя, чтобы снова подняться и снова покатиться к берегу. А слово «надо» тает в сиреневой дымке у горизонта и исчезает за оконечностью мыса в том месте, где земля уходит в море, а море упирается в небесный купол, и это всегда такое назойливое слово «надо» уже не разглядишь ни в один бинокль до самого дня отъезда.
– Хорошо отдыхать! – сказал я и посмотрел в сторону прибрежных кустов туи.
Там стоял теннисный стол, и на нем уже с полчаса играли двое: парень и девчонка. На глаз я дал бы им уровень кандидатов в мастера. Девчонка владела блестящим топ-спином слева, а парень отлично справлялся с ее ударами, подкручивая шарик в сторону вращения и отправлял его обратно с той же скоростью.
– Красиво играет, – сказал Панкратыч.
Оказывается, он тоже смотрел на теннисистов.
– Парень? – спросил я. – Да, не слабо.
Клюквин проследил взглядом траекторию шарика, неверно отбитого девчонкой, и фыркнул:
– Подумаешь, я тоже так могу.
– Да ладно врать-то, – равнодушно откликнулась Машка. – Я помню, как ты подкручивал: один раз по шарику, три – мимо. Со стороны все простым кажется.
– Кстати, – сказал Панкратыч, – по поводу того, что со стороны все просто. Вы не слышали, как доктор Вайнек пытался поставить на научную основу принцип «новичкам везет»?
Конечно, никто из нас ничего об этом не слышал.
– Так вот, – оживился Панкратыч. – Поговорку все знают, но мало кто задумывается, почему новичкам везет. Ответ меж тем очевиден. Новички в любом деле не знают секретов мастерства, но они не знают и подводных камней, которые им грозят. А раз не знают, так и не боятся. А раз не боятся, значит более раскованы, более свободны в действиях.
Вот элементарный пример психологического эффекта незнания. Человеку предлагают пройти над пропастью по мостику шириной в пять досок по двадцать сантиметров каждая и просят наступать только на среднюю доску. Согласитесь, нет ничего проще. А потом проход просят повторить, но перед этим показывают, что все доски, кроме средней подпилены и на них действительно нельзя наступать. Новая задача оказывается под силу разве что профессиональному верхолазу, альпинисту или циркачу, словом человеку, привыкшему не бояться высоты. Таким образом, шансы профессионала и новичка уравниваются. А иногда новичкам удается и то, что не выходит у мастеров.
– Так ведь это действительно только иногда, – заметил я.
– Правильно. Но Вайнек был лихой человек. Он нередко делал ставку именно на счастливую случайность.
Я бросил в море последний камешек и лег на покрывало животом кверху, заложив руки за голову.
– Все началось со старой доброй гипнопедии, – сказал Панкратыч. – Если можно во сне обучать всяким языками наукам, стало быть можно обучить и практическим навыкам, в частности, спортивным. Идея принадлежала не Вайнеку, а физиологу Смиту. Но Смит совершенно не представлял, как записывать эти навыки. Переписывание с мозга на мозг давало такое искажение, что вся затея теряла смысл. Тогда Смит укрепил нейродатчики непосредственно на руках, на ногах, на теле, чтобы исключить стадию передачи импульсов с периферической нервной системы в центральную и обратно. Метод оказался удачным. Если не считать двух минусов. Во-первых, обучающий и обучаемый были соединены проводами, а спортсменам это неудобно. Но Смит о спортсменах и не думал, потому что, и это уже во-вторых, без искажения передавался очень небольшой объем «двигательной информации» – так он ее называл. Обучение до системе Смита годилось разве что для рабочих, и то на несложном оборудовании.
– Панкратыч, – жалобно попросила Машка, – а можно эту часть покороче?
– Можно. Но сейчас будет самое интересное, появится Вайнек. Он пришел тогда к Смиту и прежде всего предложил передавать информацию не по проводам, а по радио, и не прямой трансляцией, а в записи. Смит сказал, что мысль правильная, но со спортсменами все равно ничего не выйдет. Нельзя передать другому человеку стиль Борзова или Армина Хари – можно просто научить его бегать, а бегать он и так умеет. Тогда Вайнек сказал, что на спринтерах свет клином не сошелся и что он имеет в виду более сложные виды, например прыжки с шестом. При упоминании прыжков с шестом Смит даже испугался: «Да вы что! Люди учатся не меньше года, прежде чем начать прыгать, а ваш новоиспеченный шестовик, может быть и выйдет наверх, но потом непременно брякнется мимо ямы.» «Не брякнется, – сказал Вайнек. – Новичкам везет. Хотите пари?»
Смит не хотел. Зато согласился на пари крупный швейцарский делец от спорта Эрих Циммер. Циммер случайно оказался на лекции Вайнека, в конце которой тот поведал, что так называемая «тренировка экстерном» – не фантастика, а реальность, и при наличии соответствующей общефизической подготовки можно очень быстро добиться мастерских результатов в любом виде. Идея у Вайнека, прямо скажем, была еще сырая, просто его уже занесло. Циммер почувствовал это и заявил Вайнеку, что все сказанное – просто чушь. Вайнек обиделся. Слово за слово, они заключили пари: Циммер дает Вайнеку хорошо тренированного спортсмена, ни разу в жизни не державшего в руках шест, и Вайнек за неделю выводит его на результат, превышающий рекорд мира. Ударили по рукам. Вайнек в то время был богат, и спорщики остановились на сумме в миллион швейцарских франков.
Циммер предложил Вайнеку исключительно благодарного ученика – Паоло Дженетти – не выдающегося, но способного баскетболиста из итальянского профессионального клуба. Дженетти был авантюрист. Любитель бегать из клуба в клуб и из страны в страну. Никакое новое дело не могло его испугать, а возможность крупного заработка даже в далекой перспективе зажигала и окрыляла. Циммер, конечно, сулил ему златые горы, а Вайнек просто увлек смелостью эксперимента. О том же, что заключен спор, Дженетти, разумеется, ничего не знал.
Начались тренировки. Утром Дженетти получал дозу двигательной информации, весь день отрабатывал элементы прыжка и вечером отдыхал. И ни разу Вайнек не разрешил ему выполнить весь прыжок целиком. В этом случае Дженетти сразу бы почувствовал, как много трудностей и опасностей ждет его. А от него требовалась бездумная уверенность новичка. Когда Вайнек устанавливал планку, он поднимал ее на высоту пяти метров и говорил, что это шесть, хотя обычно тренеры делают наоборот: называют высоту, меньшую, чем поставили, чтобы исключить психологическое давление цифры. На Дженетта цифра не давила. Ему было сказано, что шесть метров для него – тьфу, а других высот он никогда и не видел.
На соревнования Паоло был заявлен обычным порядком, ни Вайнек считал, что самоуверенному новичку вредно в течение четырех часов наблюдать удачи и промахи шестовиков-профессионалов. И баскетболист Дженетти появился на стадионе к шапочному разбору. Высота была уже 5.40, в секторе оставались всего три участника, и через каких-нибудь полчаса Паоло смог бы заказать свои шесть метров. Но внезапно пошел дождь. Один из прыгунов сбил планку и обратился к судье. Объявили перерыв, а через десять минут сообщили, что соревнования переносятся на следующий день. Дженетти обиделся: он был так настроен! Но Вайнек повторил: в дождь прыгать нельзя. «Почему? – спросил Дженетти. – На ногах шипы, на ладонях клей – что мне дождь?» Вайнек не стал объяснять. Объяснять было нельзя. Трудности – запрещенная тема. И он просто промолчал. Тогда Дженетти заявил, что завтра ничего не выйдет. И уже Вайнек спросил, почему, но тут же понял сам.