Да, вынужден был признать я, это уже не просто литература – это настоящий мистический триллер. И Лешка не видел выхода из сложившейся ситуации. Никакие деньги и никакая власть в подобном положении не помогали, и тоску он на меня нагонял жуткую.
Господи, зачем я только сюда приехал?
И вдруг после очередной порции коньяка Кречет все же сподобился сделать паузу в душеизлияниях и неожиданно выдал, наклонившись ко мне и перейдя на заговорщицкий шепот (Ага! Значит, и еще кое-что скрывает он от Тамары…):
– Хочешь знать, кто он, твой любимый Эльф?
Я молча кивнул, ожидая нетривиального продолжения. И услышанное мною превысило все мыслимые ожидания.
– Он – не совсем человек. Он – один из наших, то есть из Посвященных. Ты слышал что-нибудь о Братстве Посвященных?
– Нет, ничего не слышал, – признался я честно.
– Значит, настало время услышать. Если Владыка Чиньо в Киеве, значит, действительно пора.
«Владыка Чиньо! – молнией сверкнуло у меня под черепом. – Так его называли на том странном сборище, посылавшем на смерть таинственного Юру Семецкого. Кассета, привезенная Тополем и спаленная в моем камине, неясные, тревожные мысли, взбаламутившие меня в тот вечер… Стало быть, эти самые „владыки“ и величают себя Братством Посвященных. Тогда я кое-что знаю о них, только поздно уже рассказывать. Пусть Кречет расскажет.
Ну, он и рассказал. А я слушал, и в голове вертелось лишь одно: да, от любви, конечно, сходят с ума, но я бы никогда не подумал, что это происходит так быстро и так серьезно, а тем более с кем – с прожженным циником Лешкой!
Я не верил ему. Да и как было поверить?
Картинка вырисовывалась примерно следующая. Посвященные – это такие люди, которые в принципе умеют возвращаться с того света. Удается не всем, но есть профессионалы. Эльф – один из них. Он расставался с жизнью и благополучно воскресал уже девятнадцать раз. И это среди Посвященных своеобразный рекорд. Так что вовсе не на смерть его посылали. А на очередное, да непростое, но вполне обыкновенное для этого типа задание. И то, что теперь Семецкий живет в Москве под чужой фамилией, сидит тихо, как мышь, и ни во что не суется, – это для всего мира счастье великое. И мне, как человеку, едущему в российскую столицу, перво-наперво следует знать: у Посвященных свои законы, они без нас между собой разберутся, а влезать в их внутренние разборки обычным людям неможно (Кречет так и сказал – неможно– с нарочитым нажимом на этом архаичном слове).
– Никому неможно, – повторил он, – никаким Причастным и даже Деепричастным. Иначе – беда.
– Плоско шутишь, – поморщился я. – Да и концепция бессмертия, скажу тебе честно, слабенькая. Кажется, у Егорки Стульева лет пятнадцать назад была такая повестуха, так, если помнишь, мы на ней дружно потоптались тогда в Дубултеевке.
– Брось, у него фэнтезюха была, про рыцарей, – мгновенно вспомнил Лешка и повесть Стульева, и шутливое название нашего семинара, улыбнулся ностальгически. – Между прочим, я в Малеевке так и не был ни разу, только в Дубулты… – Потом словно проснулся. – Но я тебе не про фэнтези говорю, я говорю про жизнь. Про самую серьезную угрозу для жизни планеты. Цивилизация в опасности.
Прозвучало ужасно нелепо, и я не мог не спародировать последнюю фразу:
– Социалистическое отечество в опасности. У Ильича была такая статья. Правильно?
– Социалистическое отечество в опасности, – тупо повторил Лешка и не справился с первым словом, получилось что-то вроде «социститьское».
Господи, да он же пьян! Хорошо, что Тома вышла куда-то в этот момент.
Я взял Кречета за плечи, встряхнул его и предложил:
– Ол, давай еще по сто граммов, и поехали отсюда. А в дороге ты мне спокойно признаешься, что все это было шуткой.
– Не совсем, – уклончиво ответил Лешка и хитро улыбнулся, на глазах трезвея. – Я думаю, вот как надо: ты напиши на эту тему роман. И напечатай его. Тебе все равно в Москве делать нечего будет. Егорка Стульев – хороший человек, но у него не тот класс. А у тебя получится написать про Посвященных. Причем ты пиши все, как есть, даже имен и дат изменять не надо. А по фактическому материалу тебе помогут. О’кей?
Я насторожился:
– Это что, задание?
– Нет, просто совет.
И он щелкнул пальцами, заказывая очередную порцию любимого коньяка «Давидофф экстра олд».
Потом вернулась Тамара, и мы до самого отъезда вновь говорили о делах сердечных.
На обратной дороге Кречет попросил меня сесть за руль, его что-то совсем разморило. Куда ехать, объясняла Тамара. Мы проводили ее до подъезда в унылом новом квартале занесенных снегом пятиэтажек, Лешка чуть-чуть взбодрился, но все равно остался на месте пассажира и до самого дома кемарил. И только уже перед сном, это было часа в четыре, когда мы вышли на застекленный балкон выкурить по последней сигаретке, разговор вернулся к главной теме.
– Ты сказал, если я встречусь с Эльфом – быть беде. Я правильно понял?
– Да, – кивнул Кречет, – тебе нельзя с ним встречаться. Вообще не стоит вступать в контакт с Посвященными. Наши люди постараются отслеживать это. Лозова твоя в курсе. И Форманов – тоже в курсе. Но от случайностей никто не гарантирован. Вот почему сегодня я уполномочен предупредить тебя лично.
– И ты сам – Посвященный? – полюбопытствовал я, делая вид, что поверил во всю эту фантастическую ахинею.
– Нет, – ответил он предельно серьезно, – в том-то и дело, что нет. Они меня втянули в свои игры. Это случилось очень давно, и назад уже нет дороги, но я такой же простой смертный, как и ты, только знаю намного больше. К сожалению, – добавил он после паузы.
– Вернемся к случайностям, от которых никто не гарантирован, – напомнил я. – Какая именно нас ждет беда?
– Да очень простая, – сказал Лешка. – Тот самый конец света.
– Ну, это не страшно, – улыбнулся я. – Шактивенанда уже пугал однажды, а потом сам прилетел на голубом вертолете, и все закончилось цирковым номером на калифорнийском берегу Оманского залива в городе Твери Киевской губернии, Берлинского уезда. Не говоря уже о том, что конец света все равно наступит со всей неизбежностью, если верить тому же Шактивенанде.
– А разве ты веришь? – быстро спросил Кречет, терпеливо выслушавший всю мою абракадабру.
– Нет. А ты?
– А мне не надо верить – я просто знаю, что все так и будет. Конец света, ожидаемый через год с небольшим, – это всего лишь укол. Тонюсенькой иголочкой и под наркозом. Боли никто не почувствует. А мир получит смертельную дозу яда, медленно действующего яда. Насколько медленно? А вот это и будет зависеть… – он замялся, – …в частности, от тебя. В значительной степени от тебя, – добавил он с нажимом.
– Перестань. – Я ощутил препротивный холодок под рубашкой, словно какие-то скользкие, мокрые твари поползли у меня по спине. – Перестань, Ол.
– Хорошо, Мик, пошли спать.
Поздний завтрак в безумном семействе Кречетов прошел на удивление тихо и мирно. Если не считать, что Лешку выдернули из-за стола срочным звонком то ли премьера, то ли Председателя Верховной Рады, и он, не допив кофе, кинулся завязывать галстук и скидывать на дискету важную информацию из компьютера. В общем, до аэропорта меня взялась подбросить Нина, так что всю дорогу по городу и по трассе я был вынужден слушать новую версию их семейного конфликта.
«Все это было бы смешно, когда бы не было так… страшно». Разночтения получались более чем существенными. Мало того, что Нина, разумеется, не изменяла Лешке и даже не помышляла об этом, так ведь оказалось, что Кречет еще и спит регулярно со своей секретаршей Марьяной; и, тем не менее, это именно он наглотался в сентябре таблеток до полусмерти, а еще раньше собирался стреляться, Нина же никаких киллеров не заказывала, зато в августе вскрывала себе вены и даже продемонстрировала мне довольно выразительный шрам на левом запястье. Я окончательно запутался в этой истории. А если еще учесть, что и Тома успела мне рассказать кое-что свое, пока Лешка дремал в машине, то получался уже чистой воды Акутагава. Есть у него такой замечательный рассказ, где пятью участниками излагается пять версий одной и той же трагедии, а какая из них правда, не знает и сам автор.
В Борисполе мы с Ниночкой нежно попрощались, оставаясь лучшими друзьями, ведь я сумел не обидеть ее ни словом, ни взглядом. Но, проводив глазами печально-лиловый «ситроэн», я шумно выдохнул и с облегчением закурил.
С неба падали легкие снежинки, но теперь эта не ко времени наступившая зима уже скорее радовала меня. Я еще от Кречета созвонился с Белкой, поэтому знал, что она вместе с Андрюшкой встретит меня во Внукове. Шереметьево было бы, конечно, лучше. Ну, да черт с ним! Главное, я, наконец, возвращаюсь домой. И совершенно мне не хотелось звонить «древовидным» друзьям – ни Тополю, ни Кедру, ни даже Вербе. То есть, почему даже? Вербе в первую очередь звонить не хотелось. Зачем она мне теперь? Я возвращался к прежнему московскому семейному счастью, с любимой Белкой и сыном. Я буду писать новый роман, я найду интересную работу, я обзвоню всех друзей и обойду все места, «где был счастлив когда-то…»
От этих примитивно-радужных мыслей меня отвлек очень высокий человек в шикарном черном пальто и тоже черной, но легкой, совсем не по погоде шляпе, надвинутой на глаза. Он вынырнул из снегового тумана, словно какой-нибудь старик Хоттабыч, прошедший сквозь стену, и я сразу почуял неладное. А ведь у меня даже пистолета с собой не было. Я же теперь простой мирный гражданин, строго соблюдающий правила авиаперелетов. Господи, о чем я думал? Разве от того зла, что угрожало мне теперь, можно отстреливаться? Ну, если только серебряными пулями…
Передо мной стоял Стив. Владыка Чиньо. О, как же я мог забыть о назначенной им обязательной встрече?
– Добрый день, – сдвигая шляпу на затылок, чинно поклонился Чиньо (аллитерация, прошу заметить, нарочитая).
– О! – восхитился я. – Мы говорим сегодня по-русски, Владыка Чиньо?
– Да, бодхисатва.
– Кто, простите? – я надеялся подколоть его, но проиграл и этот раунд, опешив от его непонятного обращения.
– Ну, друг мой, стыдно не знать классического буддизма. Но вы еще молоды, и вам простительно. Вот, возьмите это, и тогда многое станет понятнее.
Он протянул мне изящную кожаную папку, оказавшуюся, впрочем, достаточно увесистой.
– Что здесь? – поинтересовался я. – Не зазвенит в «рамке»?
– Не должна, – сказал Стив. – Это всего лишь рукопись, которой вряд ли заинтересуется таможня. А вот вы почитайте, почитайте.
– Зачем? – я вновь становился агрессивным.
– Все очень просто, Микеле. Помните Давида Маревича? Вы познакомились с ним в точке сингулярности…
Я вздрогнул, потому что Маревича этого помнил слишком даже хорошо. Все, что происходило там, было записано мною досконально и перечитано много раз. Именно Давид рассказывал о том, как его убили в 91-м, и как теперь он оказался вот тут, с нами, в 99-м.
«Маревич – Посвященный!» – мгновенно щелкнуло в голове.
– Так вот, – продолжал Чиньо, – здесь его дневник. Давид хотел, чтобы вы его опубликовали под своей фамилией. Как фантастический роман.
– Ничего себе! Давид сам просил вас об этом? – спросил я с трогательной наивностью, словно какой-нибудь Шурик из «Кавказской пленницы».
– Ну, разумеется. Он не профессиональный писатель. Над текстом придется поработать. И знаете что, желательно вести рассказ от третьего лица и не менять, ни одного имени, ни одной фамилии. Ни одной.
Я чуть было не сказал, что все это уже слышал от Кречета, но потом передумал и дурашливо козырнул:
– Будет сделано.
– Это очень важно, Микеле, – тяжко вздохнул Чиньо.
Тогда я совладал с улыбкой и, насколько мог серьезно, произнес:
– Честное слово. Я готов написать этот роман. Честное слово.
– Ну, вот и славно, – искренне обрадовался Стив, – теперь идите. А то уже регистрация заканчивается.
Я протянул ему руку. Мы расставались друзьями, я сам удивлялся тому, как это получилось, но Чиньо решил все испортить. Он догнал меня у самого паспортного контроля.
– О, Боже, которого нет! – несколько странно воскликнул он. – Чуть не забыл.
Хитрец! Разве такие люди что-нибудь забывают?
– Возьмите еще вот это.
Маленький желтый конверт. Не заклеенный. И в нем – ну да, фотография, обгоревшая с двух углов. Слишком хорошо знакомая мне фотография.
– Что это? – глупо спросил я.
– Ее нашли на месте взрыва в Гамбурге. А Верба просила передать лично вам. Просто потому что это именно ваша фотография.
– В каком смысле? – обалдел я.
– Вам виднее, – Чиньо пожал плечами…
…И все. Затерялся в толпе.
А с обгорелого фото мне улыбалась запредельно эротичная рыжая бестия – Светлана Петрова, с которой я даже не был знаком, но, черт возьми, уже вхлопался из-за нее в какую-то зловещую историю.
Ну, совершенно не нужна она мне сегодня, ну, никаким боком не нужна! Господи! И причем здесь Чиньо? Причем здесь Эльф? Причем здесь Верба, наконец? Что они придумывают? Ну, ладно бы Татьяна хоть свою фотографию присылала, а то какой-то мистический гибрид всех моих женщин. А ведь именно так я и воспринял впервые этот загадочный и прекрасный образ, из-за которого почему-то сходили с ума те двое, спаленные в адском пламени гамбургского взрыва…
И все-таки я позвонил Вербе. Злой, как черт.
– Татьяна, что за хреновину ты мне прислала?! – я орал по-английски и в оригинале оно звучало куда грубее.
– Остынь, дорогой, – проворковала Верба. – Ты не потерял папку с делами обитателей Покровского бульвара? Вот и вложи картинку в нее. Верни на место. Какого черта, спрашивается, ты дарил фотографию Рыжиковой Дитмару Линдеманну? Прозаик, ты сам все запутал. А получилось в итоге очень смешное совпадение. Эта Светлана, как две капли воды, похожа на Нику, жену Линевича и любовницу Эльфа. Понимаешь? Сходство точнее, чем у тебя с Малиным.
– Милое сравненьице, – проворчал я, – не многовато ли двойников на один квадратный километр?
– Мне тоже кажется, что многовато, а Кедр уверяет, что все нормально.
– Передавай ему привет, – буркнул я уже относительно мирно.
И тут меня поторопили. Оказывается, я задерживал всю очередь на паспортном контроле.
– Проходите, гражданин.
– Oh, excuse me, please![1]
И я шагнул вперед столь торопливо, что споткнулся о чью-то сумку и едва не упал.
***Когда мы переступили порог квартиры, где теперь предстояло жить долго и счастливо, я сразу спросил:
– Ну, и как тебе, нравится?
– По-моему, здорово, – откликнулась Белка. – Потолки высоченные, роскошная полукруглая стена – ну, прямо зала для танцев, вообще воздуха в доме много и света. А холл, ты посмотри, какой холл просторный!
– Это ты мне рассказываешь? Я тут жил, – улыбнулся я. – Или это был не я?
– Это был не ты, – охотно согласилась Белка. – Это был Малин со своей Вербой. – И неожиданно спросила. – А ты больше не будешь мне изменять?
– Не буду, – шепнул я. – Никогда не буду тебе изменять. Я люблю тебя, Бельчонок!
Обнял, прижал к груди, задохнулся от нежности, но уже в следующую секунду внезапно ощутил дискомфорт. Зачем она так прямо спросила? Зачем я так наивно и бессовестно ответил? Ведь это же ложь. По определению. Да, у нас настоящая любовь, проверенная временем, обоюдными изменами, страданиями и даже пережитым ею кошмаром моей мнимой смерти. Но… никогда не говори «никогда». По-английски это звучит эффектнее. Кажется, какой-то из фильмов про Джеймса Бонда так и назывался: «Never say never». Это золотой принцип, его следует исповедовать каждому, даже совсем молодым людям, а уж таким, как мы, опытным бойцам любовного фронта – и подавно. У меня были строки, посвященные Белке пятнадцать лет назад:
Я не могу любить тебя всегдаЛюбить всегда возможно только в сказкеНе удивляйся, если мало ласкиИ если вдруг я мрачен – не беда…Весьма удачное стихотворение. Там еще был эпиграф из «По ком звонит колокол» Хэма, насчет того, что нельзя одновременно любить и стрелять из пулемета. Но, конечно, я лукавил, точнее, намеренно закладывал в первую строчку двусмысленность: нет, не о пулемете и не о пишущей машинке шла речь – просто о реальном взгляде на жизнь. Вот так на заре наших отношений я сумел схватить самую суть будущей долгой и счастливой совместной жизни. Ну и зачем же теперь потянуло на слюнявую романтику? Осталось только выдохнуть горячо о том, что любовь сильнее смерти, подкрепить это оригинальное утверждение строчками пронзительной средневековой лирики, скажем, из Марии Французской или Бернара де Вентадорна и – все… можно спокойно ехать покупать мебель.
Я удержался от продолжения. От самоиздевки вслух тоже, впрочем, удержался и переключил разговор на другую тему:
– Мне кажется, я вернулся в Москву для того, чтобы снова начать писать. Не по-английски и не о политике. Я хочу сочинять простые хорошие книжки о простых и хороших людях.
– И все равно это будет фантастика, – подколола Белка. – Ты ничего другого не умеешь.
– Ну, если действительно писать о хороших людях, то это и вправду будет фантастика, – улыбнулся я грустно.
– Фу, каким ты стал пессимистом. А у меня просто отличное настроение!
К моменту этого разговора Белка еще ничего не знала о пресловутом дневнике Давида Маревича, а я так сразу подумал: «Маревич был хорошим человеком, да, хорошим, но совсем не простым. Зачем я обманываю себя?» И еще подумал: «А можно ли будущий роман назвать фантастическим?» Но ничего этого я не сказал вслух, не хотелось портить отличное настроение. И просто спросил:
–Ты веришь, что я напишу удачную книгу?
–Конечно, верю, – улыбнулась моя славная Белка. – У тебя все книги удачные, особенно те, которые написаны дома. Ты посмотри, посмотри вокруг – как тут здорово! Мне ужасно нравится в этой квартире, в этом районе…
– …в этом городе, в этой стране, на этой планете, в этой Га…
– Перестань, Мишка, скажи лучше, сколько понадобится времени, чтобы перебраться из отеля в наше новое уютное гнездышко?
Я призадумался:
– Недели, думаю, хватит. Евроремонт уже сделали. Вопрос только в обстановке и прочих мелочах.
– А знаешь, что меня радует здесь больше всего?
– Вид из окна, – предположил я.
– Почти угадал. Меня радует этот переулок, и уютные дворики, и окрестные бульвары. Здесь чудесное тихое место, почти как у нас, на Бронной. А кстати, почему мы не вернулись туда? Твой Горбовский не мог организовать возврат нашей старой квартиры?
– Горбовский мог все, но так было надо, – пояснил я с нажимом на последнее слово и не удержался от горькой усмешки. – Да уж, тихое место…
Белка словно не услыхала иронии, и я пояснил:
– Первая граната разорвалась в этой квартире весной девяносто второго. А уже более серьезная бомба – в декабре девяносто пятого, за минуту до того, как мы встретились с тобой в бэтээре после четырехмесячной разлуки. Помнишь?
– Помню, – кивнула Белка, хмурясь. – Зачем ты сейчас ворошишь тот давний кошмар? Я же все равно не видела тогда ни дома, ни даже переулка. Я все это помню только с чужих слов. Да, в этой квартире творилось черт знает что, но это было давно, в какой-то совсем другой жизни. Ведь правда?
– Правда, – я согласился. – Только уютное гнездышко еще раз взлетало на воздух спустя два года.
– Что ты хочешь сказать? – Белка совсем помрачнела. – Что эта квартира будет вечно взрываться? Она кем-то проклята?
– Нет, – ответил я совершенно серьезно. – Как раз наоборот. Наше уютная норка в старинном Лушином переулке исчерпала лимит чудовищных несчастий и теперь станет обителью тихих радостей и творческих взлетов. Я это знаю наверняка.
Господи! И что же меня так тянуло на торжественные клятвы и обещания? Словно я так и норовил сглазить. Накликать беду. Нарваться на крупные неприятности…
Очередную возникшую в разговоре паузу, нарушила теперь уже Белка еще одним резким поворотом темы:
– Слушай. Давай возьмем собаку! У меня так давно не было собаки!
«Приехали, – подумал я. – Неужели вездесущий Стив успел окучить и Белку? Да нет, случайное совпадение. Нельзя сейчас спрашивать об этом. Нельзя…»
Услышав советы Чиньо там, в Киеве я сразу поклялся сделать все наоборот, и вот теперь понял, что не удастся. Моя любимая жена действительно хотела завести собаку, и отказать ей в этом было бы просто жестоко. Да и вообще глупо.
– Бордосского дога, – откликнулся я, не слишком затягивая паузу.
– Нет, – возразила Белка решительно. – Я знаю, что ты всю жизнь мечтаешь о псине размером с лошадь, но такое животное не для города. Где ему тут бегать? Нет, нет, собака должна быть средних размеров, с универсальными характеристиками, то есть никаких крайностей. Ты же знаешь, я люблю не догов и не мопсов, а самых собаческих собак.
– Дворняжек, что ли?
– В том числе, но не обязательно. Просто должна быть длинная морда, нормальные уши и полноценный хвост. Например, далматин.
– У Тимофея Редькина был далматин, – вспомнилось мне.
– Кто такой Редькин? – спросила Белка.
– Предыдущий владелец этой квартиры. Нет, далматина брать нельзя, – я решительно подвел черту. – Это значило бы искушать судьбу.
Теперь уже Белка криво ухмыльнулась:
– Все вы сумасшедшие в этой вашей службе ИКС. С Редькиным что-то случилось? Ты был знаком с ним?
– Шапочно, – кивнул я. – Ты его тоже видела, хоть и говоришь, что решительно ничего не помнишь. А случилось с нашим Тимофеем много всякого. Только, знаешь, Бельчонок, это слишком, слишком серьезная история. Давай как-нибудь в другой раз. Сейчас не хочется.
– Не хочешь – не рассказывай, – пожала плечами Белка. – Давай покурим и поедем.
– Давай.
Я закурил еще одну сигарету и отправился путешествовать по квартире, изучая каждый ее уголок внимательно, как сотрудник секьюрити, готовящий встречу важных людей. А Белка пошла в другую сторону и разглядывала что-то свое.
Встретились мы вновь на гулкой от отсутствия мебели кухне, и выяснилось, что Белка так и размышляла все это время о собаках.
– Я придумала, – сказала она, – давай возьмем лабрадора. Прекрасная многопрофильная и очень устойчивая порода. И обязательно сучку. У меня всегда коты – мальчики, а собаки – девочки.
– Отличная мысль, – согласился я.
На самом деле мне было все равно, и чтобы Белка не заметила этого безразличия, я тут же спросил:
– А кличку-то какую дадим?
– Капа, – мгновенно ответила Белка, словно уже давно, перебрав все мыслимые имена, остановилась именно на этом.
– Капа – это такой загубник у боксеров, в сечении напоминает одноименную греческую букву.
– Нет, – возразила Белка. – Капа – это сокращение от Капитолины.
– Ну, если так, тогда я согласен. Капитолийский холм, «Капитал» Маркса, капремонт… В общем, капитальная собака для солидных людей с капиталом.
Меня, признаться, искренне радовало, что Белка думает о зверях, а не о взрывах и страшных тайнах. Какая разница – заводить бордосского дога или ливретку, девочку или мальчика? Назвать собаку Капой или Шляпой? О чем она говорит, Господи? Да заводи ты хоть старого крокодила по кличке Гроб!
«Все будет хорошо, милая», – бормотал я мысленно.
«Все будет хорошо», – убеждал я уже не столько ее, сколько себя.
Меж тем тоненькое, еле слышное, но гадостное предчувствие, словно комариный писк, зудело где-то глубоко-глубоко на самом донышке моей израненной души. Руки туда не дотягивались, и нечем было прихлопнуть мелкое и вредное насекомое. И это сильно мешало нашей общей радости. Отчаянно мешало.
А роман я начал писать в первую же неделю, еще до переезда, сидя ночами в шикарном номере «Балчуга-Кемпинского», любуясь в солнечные дни кремлевскими башенками и луковками, провожая глазами лениво плывущие по не замерзшей еще Москве-реке грязные льдины. Я писал книгу быстро, яростно, жадно. Нет, не только потому, что на родине и впрямь работается лучше. Были и другие причины. Посерьезнее. Я ведь не утерпел тогда, еще перед выходом на посадку папочку Стива раскрыл и заглянул в первую страницу рукописи… А как заглянул, так и читал, не отрываясь, до самой Москвы. Страничек там было не менее двухсот довольно плотного текста, но я не только успел дочитать до конца, я успел за каких-то полтора часа… Как бы это поточнее сформулировать?.. Я успел придумать весь роман, который хочу написать. И я действительно уже хотел писать его, я уже знал, что просто не смогу не написать.
Тут вот какое дело, братцы. Еще не добравшись до последней страницы, на которой Давид описывал собственную смерть (уже хорошо, правда?), я с абсолютной ясностью осознал: никакой это не Маревич пишет, а я, лично я, Миша Разгонов все это и придумал, только давно-давно, возможно, в прошлой жизни, и успел уже подзабыть, а вот теперь вспомнил, причем вспомнил намного больше того, что вмещала в себя рукопись, и пока снова не потерял из памяти, мне просто необходимо было все это записать…