М. Н. Лонгинов со слов Н. М. Лонгинова. Библиографические записки. 1859 № 18, с. 553.
После обеда у Акасакова М.А. Максимович рассказывал, что Кюхельбекер стрелялся с Пушкиным (А.С.), и как в промахнувшегося последний не захотел стрелять, но с словом:
«Полно дурачиться, милый; пойдём пить чай»; подал ему руку и пошли домой.
О.М. Бодянский. Дневник.
Пушкин вообще не был словоохотлив и на вопросы товарищей своих отвечал обыкновенно лаконически. Любимейшие разговоры его были о литературе и об авторах, особенно с теми из товарищей, кои тоже писали стихи, как, например, барон Дельвиг, Илличевский. Кюхельбекер (но над неудачною страстью последнего к поэзии он любил часто подшучивать).
С.Д. Комовский. Воспоминания о детстве Пушкина.
Кюхельбекер являлся предметом постоянных и неотступных насмешек целого лицея за свои странности, неловкости и часто уморительною оригинальность. С эксцентрическим умом, пылкими страстями, с необузданной вспыльчивостью, он всегда был готов на всякие курьёзные проделки…
М.А. Корф. Из воспоминаний.
Нельзя не вспомнить сцены, когда Пушкин читал нам своих «Пирующих студентов». Он был в лазарете и пригласил нас прослушать эту пиесу. После вечернего чая мы пошли к нему гурьбой с гувернёром Чириковым.
Началось чтение:
«Друзья! Досужий час настал,
Всё тихо, всё в покое…» и проч.
Внимание общее, тишина глубокая по временам только прерываемая восклицаниями. Кюхельбекер просил не мешать, он был весь тут в полном упоении… Доходит дело до последней строфы. Мы слушаем:
Писатель! За свои грехи
Ты с виду всех трезвее:
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее.
При этом возгласе публика забывает поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска. Добрая душа был этот Кюхель! Опомнившись, просит он Пушкина ещё раз прочесть, потому что и тогда уже плохо слышал одним ухом, испорченным золотухой…
И.И.Пущин. Записки о Пушкине.
Лишь для безумцев, Зульма,
А Вильмушке, поэту,
писать стихи грешно.
Или:
И не даны поэту
Ни гений, ни вино.
А.С. Пушкин. Варианты лицейских шуток, посвященных В. Кюхельбекеру.
Кюхельбекер был очень любим и уважаем всеми воспитанниками. Это был человек длинный, тощий, слабогрудый, говоря, задыхался, читая лекцию, пил сахарную воду. В его стихах было много мысли и чувства, но много и приторности. Пушкин этого не любил; когда кто писал стихи мечтательные, в которых слог не был слог Жуковского, Пушкин говорил: «И кюхельбекерно и тошно».
При всей дружбе к нему Пушкин очень часто выводил его из терпения; и однажды до того ему надоел, что вызван был на дуэль. Они явились на Волково поле и затеяли стреляться в каком-то недостроенном фамильном склепе. Пушкин очень не хотел этой глупой дуэли, но отказаться было нельзя. Дельвиг был секундантом Кюхельбекера, он стоял налево от Кюхельбекера. Решили, что Пушкин будет стрелять после. Когда Кюхельбекер начал целиться, Пушкин закричал: «Дельвиг! Стань на моё место, здесь безопаснее». Кюхельбекер взбесился, рука дрогнула, он сделал пол-оборота и пробил фуражку на голове Дельвига. «Послушай, товарищ, – сказал Пушкин, – без лести – ты стоишь дружбы; без эпиграммы пороху не стоишь», – и бросил пистолет…
Н.А. Маркевич. Из воспоминаний.
…он (Кюхельбекер) воспитывался в Лицее с Пушкиным, Дельвигом, Корфом и др., успел хорошо в науках и отличался необыкновенным добродушием, безмерным тщеславием, необузданным воображением, которое он называл поэзией, раздражительностью, которую можно было употреблять в дурную и хорошую стороны. Он был худощав, долговяз, неуклюж, говорил протяжно с немецким акцентом… Пушкин любил Кюхельбекера, но жестоко над ним издевался. Жуковский был зван куда-то на вечер и не явился. Когда его спросили, зачем он не был, он отвечал: «Мне что-то нездоровилось уж накануне, к тому пришел Кюхельбекер, и я остался дома». Пушкин написал:
За ужином объелся я,
Да Яков запер дверь оплошно,
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно и тошно.
Кюхельбекер взбесился и вызвал его на дуэль. Пушкин принял вызов. Оба выстрелили, но пистолеты были заряжены клюквою, и дело кончилось ничем. Жаль, что заряд Геккерна был не клюквенный…
Н.И. Греч. Воспоминания старика.
Кюхельбекер стрелял первым и дал промах. Пушкин кинул пистолет и хотел обнять своего товарища, но тот неистово кричал: стреляй, стреляй! Пушкин насилу его убедил, что невозможно стрелять, потому что снег набился в ствол. Поединок был отложен, и потом они помирились…
П.И. Бартенев. Рассказы о Пушкине.
(В последний раз Пушкин и Кюхельбекер встретились на станции Залазы 15 октября 1827 года. Пушкин ехал из Михайловского в Петербург. Декабриста Кюхельбекера везли как государственного преступника в крепость Динабург. Пушкин описал эту встречу в дневнике): «На… станции нашел я Шиллерова “Духовидца”, но едва прочёл я первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. “Вероятно, поляки?” – сказал я хозяйке. “Да, – отвечала она – их нынче отвозят назад”. Я вышел взглянуть на них.
Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошёл высокий, бледный и худой молодой человек с чёрною бородою, в фризовой шинели, и с виду настоящий жид – я и принял его за жида, и неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие: я поворотился к ним спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов и объяснений. Увидев меня, он с живостью на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и с ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что везут их из Шлиссельбурга, – но куда же?».
(Фельдъегерь, обругавший Пушкина, был некто Подгорный. 28 октября 1827 года он написал об этом случае рапорт.): «Отправлен я был сего месяца 12 числа в гор. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто Пушкин, начал после поцелуя с ним разговаривать, я, видя сие, наипоспешнее отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для прописания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сём ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорит, что «по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству, как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег, – сверх того, не премину также сказать и генерал адъютанту Бенкендорфу». Сам же г. Пушкин между прочими угрозами объявил мне, что он был посажен в крепости и потом выпущен, почему я ещё более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет».
Дуэль пятая (1819). С Модестом Корфом
Пушкин, вышедши из Лицея, …жил в Коломне, над Корфами – близ Калинкина моста, на Фонтанке, в доме бывшем тогда Клокачёва…
П.А. Плетнёв. Из письма Гроту. От 2 марта 1848 г.
Свидетельства очевидцев: Барон Модест Корф был однокашником Пушкина по Лицею. Всю жизнь, однако, он питал устойчивую неприязнь к поэту. Писал резко недоброжелательные воспоминания о нём, которые Вяземский назвал «похожими на клевету». Не положил ли начало этому подчеркнутому недобролюбию один юношеский эпизод. Вот несколько строк из письма барона М.А. Корфа – Пушкину, относящегося к указанному времени:
«Не принимаю Вашего вызова из-за такой безделицы не потому, что вы Пушкин, а потому, что я не Кюхельбекер…».
«Безделица» же вышла такая. Слуга Пушкина, вероятно, не без влияния винных паров, пытался выяснить отношения с камердинером Корфа в передней барона. Барон же, недолго думая, побил его палкой. Побитый пожаловался Пушкину и тот, немедленно загоревшись, видя в том покушение на собственную честь, послал обидчику слуги вызов.
Насколько устойчива была неприязнь барона к Пушкину после этого, не совсем приятного, конечно, эпизода, говорит тот факт, что и через много лет барон писал о Пушкине вот в таких выражениях: «В Лицее он решительно ничему не учился, но, как и тогда уже блистал своим дивным талантом, а начальство боялось его едких эпиграмм, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы, и она отозвалась ему только при конце лицейского поприща выпуском его одним из последних. Между товарищами, кроме тех, которые, пописывая сами стихи, искали его одобрения и, так сказать, покровительства, он не пользовался особой приязнью. Как в школе всякий имеет свой собрикет (прозвище), то мы прозвали его «французом», и хотя это было, конечно, более вследствие особенного знания им французского языка, однако, если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного. Вспыльчивый до бешенства, с необузданным африканским (как его происхождение по матери) страстями, вечно рассеянный, вечно погружённый в поэтические свои мечтания, избалованный от детства похвалою и льстецами, которые есть в каждом кругу, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своём обращении. Беседы ровной, систематической, связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но всё это только изредка и урывками, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания…».
Дуэль шестая (1819-1820). С майором Денисевичем.
Волею или неволею займу несколько строк в истории вашей жизни. Вспомните малоросца Денисевича с блестящими, жирными эполетами и с душою трубочиста, вызвавшего вас в театре на честное слово и дело за неуважение к его высокоблагородию; вспомните утро в доме графа Остермана, в Галерной, с Вами двух молодых гвардейцев, ростом и духом исполинов, бедную фигуру малоросца, который на вопрос Ваш: приехали ли Вы вовремя? – отвечал нахохлившись, как индейский петух, что он звал Вас к себе не для благородной разделки рыцарской, а сделать Вам поучение, како подобает сидети в театре, и что маиору неприлично меряться с фрачным; вспомните крохотку адъютанта, от души смеявшегося этой сцене и советовавшего Вам не тратить благородного пороха на такой гад и шпор иронии на ослиной шкуре. Малютка адъютант был Ваш покорный слуга – и вот почему, говорю я, займу волею или неволею строчки две в Вашей истории…
И.И. Лажечников – Пушкину. 19 декабря 1831. Тверь.
Квартира моя в доме графа Остермана-Толстого выходила на Галерную. Я занимал в нижнем этаже две комнаты, но первую от входа уступил приехавшему за несколько дней до того времени, которое описываю, майору Денисевичу, служившему в штабе одной из дивизий …ого корпуса, которым командовал граф. Денисевич был малоросс, учился, как говорят, на медные деньги и образован по весу и цене металла. Наружность его соответствовала внутренним качествам: он был плешив и до крайности румян; последним обстоятельством он очень занимался и через него считал себя неотразимым победителем женских сердец. Игрою своих эполет он особенно щеголял, полагая, что от блеска их, как от лучей солнечных, разливается свет на всё, его окружающее, и едва ли не на весь город. Мы прозвали его дятлом, на которого он наружно и по привычкам был похож, потому что долбил своим подчинённым десять раз одно и то же… К театру он был пристрастен, и более всего любил воздушные пируэты в балетах; но не имел много случаев быть в столичных театрах, потому что жизнь свою провёл большею частью в провинциях. Любил он также покушать. Рассказывают, что во время отдыха на походах не иначе можно было разбудить его, как вложивши ему ложку в рот. Вы могли толкать, тормошить его, сколько сил есть, – ничто не действовало, кроме ложки. Впрочем, был добрый малый… В одно прекрасное (помнится, зимнее) утро – было ровно три четверти восьмого, – только успев окончить свой военный туалет, я вошёл в соседнюю комнату, где обитал мой майор, чтоб приказать подавать чай. Денисевича не было в это время дома; он уходил смотреть, всё ли исправно на графской конюшне. Только что я вступил в комнату, из передней вошли в неё три незнакомые лица. Один был очень молодой человек, худенький, небольшого роста, курчавый, с арабским профилем, во фраке. За ним выступали два молодца-красавца, кавалерийские гвардейские офицеры, погромыхивая своими шпорами и саблями. Один был адъютант; помнится, я видел его прежде в обществе любителей просвещения и благотворения; другой – фронтовой офицер. Статский подошёл ко мне и сказал мне тихим, вкрадчивым голосом: «Позвольте вас спросить, здесь живет Денисевич?» – «Здесь, – отвечал я, – но он вышел куда-то, и я велю сейчас позвать его». Я только хотел это исполнить, как вошёл сам Денисевич. При взгляде на воинственных ассистентов статского посетителя он, видимо, смутился, но вскоре оправился и принял также марциальную осанку. «Что вам угодно?» – сказал он статскому довольно сухо. «Вы это должны хорошо знать, – отвечал статский, – вы назначили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается ещё четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место…». Все это было сказано тихим, спокойным голосом, как будто дело шло о назначении приятельской пирушки. Денисевич мой покраснел как рак и, запутываясь в словах отвечал: «Я не затем звал вас к себе… я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пиесу, что это неприлично…» – «Вы эти наставления читали мне вчера при многих слушателях, – сказал более энергичным голосом статский, – я уже не школьник, и пришёл переговорить с вами иначе. Для этого не нужно много слов: вот мои два секунданта; этот господин военный (тут указал он на меня), он не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…». Денисевич не дал ему договорить. «Я не могу с вами драться, – сказал он, – вы молодой человек неизвестный, а я штаб-офицер…». При этом оба офицера засмеялись; я побледнел и затрясся от негодования, видя униженное и глупое положение, в которое поставил себя мой товарищ, хотя вся эта сцена была для меня гадкой. Статский продолжал твёрдым голосом: «Я русский дворянин, Пушкин: это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно будет иметь со мною дело».
При имени Пушкина блеснула в моей голове мысль, что передо мною стоит молодой поэт, таланту которого уж сам Жуковский поклонялся, корифей всей образованной молодёжи Петербурга, и я спешил спросить его: «Не Александра ли Сергеевича имею честь видеть перед собою?».
– Меня так зовут, – сказал он, улыбаясь…
«В таком случае, – сказал я по-французски, чтобы не понял нашего разговора Денисевич, который не знал этого языка, – позвольте мне принять живое участие в вашем деле с этим господином и потому прошу вас объяснить мне причину вашей ссоры».
Тут один из ассистентов рассказал мне, что Пушкин накануне был в театре, где, на беду, судьба посадила его рядом с Денисевичем. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: «Несносно!». Соседу его пиеса, по-видимому, нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из себя, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут Денисевич объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывесть его из театра.
– Посмотрим, – отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.
Спектакль кончился, зрители начали расходиться. Тем и должна была кончиться ссора наших противников. Но мой витязь не терял из виду своего незначительного соседа и остановил его в коридоре.
– Молодой человек, – сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, – вы мешали мне слушать пиесу… Это неприлично, это невежливо.
– Да, я не старик, – отвечал Пушкин, – но, господин штаб-офицер, ещё невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?
Денисевич сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра. Не был ли это настоящий вызов?..
– Позвольте переговорить с этим господином в другой комнате, – сказал я военным посетителям. Они кивнули мне в знак согласия. (…) Признаюсь я потерял ораторского пороху довольно, и недаром. Денисевич убедился, что он виноват, и согласился просить извинения. Тут, не дав опомниться майору, я ввёл его в комнату, где дожидались нас Пушкин и его ассистенты, и сказав ему: «Господин Денисевич считает себя виноватым перед вами, Александр Сергеевич, и в опрометчивом движении, и в необдуманных словах при выходе из театра; он не имел намерения ими оскорбить вас»
– Надеюсь, это подтвердит сам господин Денисевич, – сказал Пушкин. Денисевич извинился… и протянул было руку Пушкину, но тот не подал своей, сказав только: «Извиняю», – и удалился со своими спутниками, которые любезно простились со мною…
И.И. Лажечников. Знакомство мое с Пушкиным.
Дуэль седьмая (1820). С Фёдором Орловым и Алексеем Алексеевым.
Дело происходит уже в Молдавии, куда Пушкин был послан по службе. До того он, после окончания Лицея, высочайшим указом был определён в Коллегию иностранных дел. И вот, за некоторые озорства и провинности, Пушкина перевели из столицы на юг, в кишинёвскую канцелярию наместника Бессарабской области И.Н. Инзова. Новым товарищам по службе не всем показалось приятным общение с ним.
Вот, например, запись в дневнике кн. П.И. Долгорукова за 11 января 1822 года: «Обедал у Инзова. Во время стола слушали рассказы Пушкина, который не умолкал ни на минуту, пил беспрестанно вино и после стола дурачил нашего экзекутора (В.И. Гридякина)». Характеристика Пушкина как человека в высшей степени несдержанного заканчивается словами: «Вместо того чтобы придти в себя и восчувствовать, сколь мало правила, им принятые, терпимы быть могут в обществе, он всегда готов у наместника, на улице, на площади, всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России. Любимый разговор его основан на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивается в ироническую улыбку».
Здесь ему всё сходило с рук; жалобы на Пушкина Инзов выслушивал и разбирал в присутствии виновника. Обычным наказанием Пушкина было оставление его без сапог, чтобы тот не мог выйти на улицу и натворить ещё чего-нибудь.
Да, в эту кишинёвскую осень Пушкин вызвал на дуэль сразу двоих – заслуженных ветеранов войны, полковников, героев войны двенадцатого года.
Причина: Пушкин, братья Михаил и Фёдор Орловы, Иван Липранди и Алексей Алексеев играли в бильярд и пили жжёнку* в одном из трактиров Кишинёва. Захмелевший поэт задирал игроков и мешал игре. Орлов и Алексеев выговорили Пушкину за это. Есть довольно красочное описание этого случая, сделанное анонимным свидетелем: «Пушкин засмеялся над Фёдором Орловым, тот выкинул его из окошка; (Пушкин был небольшого роста, Фёдор Орлов – великан, силач, из породы знаменитых Орловых XVIII века, одноногий после войны). Пушкин вбежал опять в биллиард, схватил шар и пустил в Орлова, попав ему в плечо. Орлов бросился на него с кием, но Пушкин выставил два пистолета и сказал: убью. Орлов отступил».
Всё необыкновенно в этой сцене, но особенно удивляют два пистолета, вдруг оказавшиеся при Пушкине. Какие-то смутные сомнения возникают в истинности роскошной этой картины.
Свидетельства очевидцев: Прежде, чем занести в свой дневник эту очередную пушкинскую дуэльную историю, Иван Липранди, свидетель кишинёвской жизни поэта, счёл нужным сделать следующее примечание: «Ф.Ф. Орлов начал службу в конной гвардии, но по какой-то причине: по любви ли, или вследствие проигрыша, ему пришла мысль застрелиться, и он предпринял исполнить это с эффектом, в особом наряде и перед трюмо. Сильный заряд разорвал пистолет, и пуля прошла через подбородок и шею. Его вылечили, но шрам был очень явствен. Он был переведён тем же чином, корнетом, в Сумской гусарский полк, и в 1812 г. очень часто приходилось ему быть ординарцем у Дохтурова, где я с ним сблизился по одному случаю. Алексеев же в это время был в Мариупольском гусарском полку, в одной бригаде с Сумским. Оба были известны своей отвагой, а потому как бы сдружились. В 1813 г. Ф.Ф. Орлов был переведён в л.-гв. Уланский полк. Орловых было четыре брата: Алексей и Михайло от одной матери, Григорий и Фёдор – от другой; оба последние потеряли по ноге в 1813 г.».
Далее идёт сама история: «В конце октября 1820 года брат генерала М.Ф. Орлова, л.-гв. полковник Фёдор Фёдорович Орлов, потерявший ногу, кажется, под Бауценом или Герлицем, приехал на несколько дней в Кишинёв. Удальство его было известно. Однажды, после обеда, он подошёл ко мне и к полковнику А.П. Алексееву и находил, что будет приятнее куда-нибудь отправиться, нежели слушать разговор “братца с Охотниковым о политической экономии”. Мы охотно приняли его предложение, и он заметил, что надо бы подобрать ещё кого-нибудь; ушёл в гостиную к Михайле Фёдоровичу и вышел оттуда под руку с Пушкиным… Решили идти в бильярдную Гольды. Здесь не было ни души. Спрошен был портер. Орлов и Алексеев продолжали играть на бильярде на интерес и в придачу на третью вазу жжёнки*. Ваза скоро была подана. Оба гусара порешили пить круговой; я воспротивился более для Пушкина, ибо я был привычен и находил даже это лучше, нежели поочерёдно. Алексеев предложил на голоса; я успел сказать Пушкину, чтобы он не соглашался, но он пристал к первым двум, и потому приступили к круговой. Первая ваза кое-как сошла с рук, но вторая сильно подействовала, в особенности на Пушкина; я оказался крепче других. Пушкин развеселился, начал подходить к краям бильярда и мешать игре. Орлов назвал его школьником, а Алексеев присовокупил, что школьников проучивают… Пушкин, рванулся от меня и, перепутав шары, не остался в долгу и на слова; кончилось тем, что он вызвал на дуэль обоих, а меня пригласил в секунданты. В десять часов утра должны были собраться у меня. Было близко полуночи. Я пригласил Пушкина ночевать к себе. Дорогой он опомнился и начал бранить себя за свою арабскую кровь, и когда я ему представил, что главное в этом деле то, что причина не совсем хорошая и что надо как-нибудь замять: «Ни за что! – произнёс он, остановившись. – Я докажу им, что я не школьник». – «Оно всё так, – отвечал я ему, – но всё-таки будут знать, что всему виной жжёнка, а потом я нахожу, что и бой не ровный». – «Как не ровный?», – опять остановившись, спросил он у меня. Чтобы скорей разрешить его недоумение и затронуть его самолюбие, я присовокупил: «Не ровный потому, что может быть из тысячи полковников двумя меньше, да ещё и каких ничего не значит, а вы двадцати двух лет уже известны», и т. п. Он молчал. Подходя уже к дому, он произнёс: «Скверно, гадко; да как же кончить?». – «Очень легко, – сказал я, – вы первый начали смешивать их игру: они вам что-то сказали, а вы им вдвое, и наконец, не они, а вы их вызвали. Следовательно, если они приедут не с тем, чтобы становиться к барьеру, а с предложением помириться, то ведь честь ваша не пострадает…».
…Дождавшись утра, я в восьмом часу поехал к Орлову. Не застав его, отправился к Алексееву. Едва я показался в двери, как они оба в один голос объявили, что сейчас собирались ко мне посоветоваться, как бы закончить глупую вчерашнюю историю.
– Приезжайте к десяти часам, – отвечал я им, – Пушкин будет, и вы прямо скажите, чтобы он, так же, как и вы, позабыл вчерашнюю жжёнку.
Они охотно согласились… Я отправился к Пушкину… Через полчаса приехали Орлов и Алексеев. Всё было сделано как сказано; все трое были очень довольны; но мне кажется, что все не в такой степени, как был рад я, что дело не дошло до кровавой развязки: я всегда ненавидел роль секунданта и предпочитал действовать сам. За обедом в этот день у Алексеева Пушкин был очень весел и, возвращаясь, благодарил меня, объявив, что если когда представиться такой же случай, то чтобы я не отказал ему в советах…
И.П. Липранди. Из дневника и воспоминаний.
*О жженке. Алексей Вульф, близкий друг Пушкина вспоминал: «…Сестра моя, Евпраксия, бывало, заваривает всем нам после обеда жжёнку; сестра прекрасно её варила, да и Пушкин, её всегдашний пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жжёнку… И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку. Языков был, как известно, страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится».