– Я охотно буду учить его, сударыня, если только он станет приходить ко мне в часовню. Кстати, вы могли бы посылать и Шарля – ведь он, кажется, сын покойного виконта де Крессэ?
– Да, – отвечала я, слегка покраснев.
– Ему уже пора готовиться к первому причастию.
– А Авроре, святой отец? Ей летом будет тринадцать.
– Я полагаю, вы правы. С девочкой тоже надо поспешить.
Я нерешительно взглянула на священника.
– Святой отец, вы… вы, вероятно, потребуете плату за свои услуги?
Он улыбнулся уголками красивого рта и, останавливая меня, махнул в воздухе тонкой белой рукой.
– Господь с вами, сударыня! Я всего лишь бедный служитель Божий, но, честно говоря, я не так беден, как вы.
Я замолчала. Личность отца Медара оставалась для меня загадочной. Он вел себя просто, непринужденно и вежливо, ни на что не претендуя, в иные моменты даже старался казаться проще, чем был. Но в то же время его влияние на шуанов, даже при их религиозности, выглядело необъяснимо сильным. Можно было подумать, что предводитель шуанерии в Гравельском лесу – не Ле Муан, а отец Медар. А его холеный вид, отличная одежда, всегда безупречная сутана? А кольца на пальцах? Неужели ему, одному из Говэнов, удалось сохранить что-то из фамильного богатства? И это в то время, когда все бретонские дворяне сплошь и рядом стали нищими?
Я не знала, какие выводы следует делать из этого. Но на всякий случай решила держаться с отцом Медаром поосторожнее. Он мог оказаться гораздо большей фигурой, чем я думала.
10
Я была рядом, внимательно наблюдая. Плуг легко, как в масло, входил в землю, откидывал в сторону жирные пласты, – Селестэн, казалось, не прилагал к этому никаких усилий. За плугом тянулась борозда. Когда Селестэн сменил плуг на борону, я запустила руку в корзину, набрала пригоршню гречихи – меленьких сухих трехгранных орешков, и стала разбрасывать их – сеять.
Половина моей земли уже была засеяна овсом и пшеницей. Теперь, когда стало совсем тепло, очередь дошла до гречихи – растения, из которого в Бретани делали буквально все. От Нанта до Бреста весной розовели бескрайние поля гречихи.
Все складывалось настолько обнадеживающе, что я даже иногда волновалась, как бы дела не изменились к худшему. Сейчас были первые числа марта, но весна вступила в свои права еще в начале февраля и началась слаженно, бурно, с теплых обильных ливней. Земля быстро подсохла, и вот уже почти месяц мы были в поле.
Мои пять арпанов, отвоеванные у Бельвиня, были засеяны овсом, пшеницей и гречихой, на пойменных лугах, пусть небольших, но удачно расположенных, обещала отлично расти трава, парк был расчищен под огород и сад, и теперь предстояло лишь вовремя засеять и высадить рассаду. Патина с каждым днем давала все больше молока, которого хватало уже не только Веронике и Изабелле, но и всем остальным и даже оставалось иногда на сыр и масло. Жили мы, правда, не так уж сытно, но впереди были самые радужные перспективы. Работать приходилось много, и пальцы у меня на руках потемнели, но, в конце концов, игра стоила свеч. Я не знала, откуда у меня в душе иногда появлялось легкое тревожное предчувствие, что наше нынешнее полублагополучие – зыбко и ненадежно.
– С гречихой закончено, – сказала я вечером Селестэну. – Завтра займешься колодцем, его надо почистить.
Селестэн был незаменимый работник – выносливый, безотказный и, что самое главное, энергичный и сообразительный. Благодаря его рукам были засеяны земли, выкорчеваны деревья, нарублены дрова – он брал на себя самую тяжелую, мужскую работу. Он же сложил из камней хижину под кухню, построил хлев.
– А с мельницы Бельвиня вам приносили вчера доход? – спросил Селестэн.
– Да. Каких-то три ливра пятнадцать су…
Нашу мельницу, вытребованную у Бельвиня, мне пришлось очень скоро отдать ему обратно, ибо у меня не было человека, который бы ею занимался. Теперь мы владели ею на пару, и я получала – якобы – половину доходов, очень подозревая, что Бельвинь меня надувает. У меня не было времени, чтобы разобраться с этим. С хлебопекарней дело обстояло лучше: я поставила там Брике в качестве наблюдателя, и он следил, чтобы меня не обманывали.
Когда вечером я вернулась с поля, Франсина все еще сидела на корточках на земле, высаживая рассаду. Редис, шпинат, укроп – все это было уже посеяно.
– Идите-ка поглядите, мадам, что нашла мадемуазель Аврора! – произнесла Франсина, оборачиваясь и утирая пот со лба.
– Да, мама, иди, иди! – воскликнула Аврора.
Я подошла ближе. Из черной рыхлой земли торчали молодые упругие розово-красные кустики с сильными и сочными побегами.
– Они ведь сами выросли, мама, мы их не сажали! И так яблоками пахнут!
– Это ревень, – проговорила я. – Это ревень, Аврора!
Я насчитала почти десять кустов. А сколько их еще появится? Благодаря ревеню у нас будет чудесная пища из его черенков; компот, варенье, а сок из ревеня будет так полезен малышкам! Я знала, откуда взялось это растение. Когда еще замок существовал, под окнами кухни были целые заросли ревеневых кустов. Их пощадил пожар, и вот они проросли снова…
– Моя дорогая, его уже пора собирать, – сказала я.
Аврора бросала крепкие розово-красные черенки мне в фартук, и они одуряюще-сладко пахли яблоками. Пожалуй, даже сильнее, чем яблоки. Нам обеим захотелось есть.
Да, подумала я, похоже, весна благоприятствует мне. Не было ни заморозков, ни холодных ветров, тепло наступало бурно и неудержимо, и март, пожалуй, можно спутать с маем. Небо – чистое, прозрачное, голубовато-серое – было покрыто кучками белых облаков, курчавых, как барашки. Уже повсюду – в лесах и в долине – по краям тропинок появлялись белоснежные первоцветы и желтые маленькие крокусы. Дикие гуси и утки, возвратившись с южных краев, уже обильно заселяли камышовые заросли и уютные тихие заводи бретонских мелких речушек. Дождей выпадало ровно столько, чтобы насытить землю после теплой, но бесснежной зимы.
Такое начало обещало хороший урожай. Мне, кажется, не о чем было волноваться.
11
Жара стояла нестерпимая. Воздух был совершенно неподвижен и, казалось, становился густым от духоты. В башне находиться было почти невозможно, но и в саду недавно посаженные юные деревца давали не так уж много тени.
Было очень приятно и легко стоять босыми ногами на траве, ощущая ступнями и теплоту земли, и вместе с тем исходящую от нее прохладу. Я была только в одной юбке, подоткнутой до колен, и кофточке, напоминающей лиф, волосы очень туго собрала на затылке, и все равно мне было жарко. Испарина то и дело выступала на лбу.
Был конец мая. Изабелла и Вероника, забавные, хорошенькие, уже почти восьмимесячные, плескались в большом медном тазу, глубоком, как ванночка; я осторожно приподнимала то одну, то другую малышку и обливала водой из кувшина – теплой, как и все вокруг.
– Мама! Ма-ма!.. – лепетали они безмятежно и доверчиво. Уже полтора месяца, как они произносили это слово, умели говорить и другие слоги, но больше пели и гулили, оглядываясь друг на друга. Дружны они были чрезвычайно. Да и отличить их нельзя – почти все их путали. У обеих были серые огромные глаза, милые розовые личики и ярко-золотистые кудряшки – яркостью они даже превосходили мои волосы. У Вероники цвет лица был чуть золотистей, чем у Изабеллы, и, если не считать родинки – своеобразного опознавательного знака, девчушки были неотличимы друг от друга.
Изабелла, более непоседливая, вскарабкалась на ножки, потом, держась ручками за края тазика, гордо встала во весь рост – она необыкновенно гордилась этим своим умением, которым Вероника еще не вполне овладела и только подражала сестренке. Но на этот раз лицо Изабеллы было недовольно, и она срыгнула воду, которой только что наглоталась. Смеясь, я утерла ей лицо.
Вероника, ревниво следившая за действиями сестры, потянулась было следом за ней, но не устояла и подалась назад, увлекая за собой Изабеллу, и обе они шлепнулись в воду, подняв кучу брызг. Испуганная этим, с яблони слетела крошечная птичка, и глаза близняшек устремились к ней.
– Ку-ку! Ку-ку! – лепетала Вероника, махая ручонкой.
Я смотрела на них, испытывая непреодолимое желание расцеловать, сжать в объятиях. Боже, как я раньше жила без них? Они были такие милые, смешные, забавные, так доверчиво улыбались мне и явно предпочитали меня всем остальным домочадцам. Какое чудо, что при нашей бедности они растут такими улыбчивыми, радостными и пухленькими. Ну что за прелестные у них ручки – словно ниточкой у запястий перевязанные!..
Я оглянулась, ища глазами Жанно. Минуту назад он сидел на ограде, болтая с Бертой Бельвинь, своей неразлучной подругой, а теперь я увидела их обоих у старой яблони, в семи туазах от меня.
Берта кивнула в сторону тяжелой виноградной лозы, которая свисала с дерева, как веревка от качелей, перекинутая через сук.
– Покачаемся? – предложила Берта.
– А если лозу оборвем, тогда что? – спросил Жанно.
– Выдержит. Знаешь, виноградные лозы какие крепкие! Смотри, как она дерево стиснула!
Мне не очень понравилась забава, которую предлагала Берта, но я не вмешивалась. Я ведь каждый день твержу Жанно, что он должен быть мужчиной, так что не следует дергать и наставлять его ежеминутно. Лоза росла у самых корней яблони и взбиралась вверх по ее стволу. Летом можно будет нарвать одновременно и винограду и яблок.
– Первым качаюсь я! – сказал Жанно торопливо.
– Нет, я! – заспорила Берта.
– Нет, я! Когда спорили, кто раньше прибежит, я прибежал раньше, теперь я первый покачаюсь!
– А я тебе тогда пирогов не дам! – заявила Берта.
– Ну и ладно!
Жанно залез на сук, с которого петлей свешивалась лоза, взялся за лозу обеими руками, уселся в петлю и начал раскачиваться. Лоза заскрипела, и с нее посыпались сухие листья. Жанно раскачался сильнее. Я с тревогой следила за ним, едва удерживаясь, чтобы не одернуть и не остановить, и лишь изредка поглядывая на близняшек, беспечно плескавших ручками по воде.
– Прыгай вниз, хватит, теперь моя очередь! – ныла Берта.
Жанно еще немного покачался и прыгнул вниз, Берта забралась на лозу. Она тоже сначала повисла на лозе, потом нащупала ногами опору, встала во весь рост и начала изо всех сил раскачиваться. Лоза ужасно скрипела. Жанно стало страшно, и он закричал:
– Потише, Берта, потише! Оборвешь лозу!
– Не оборву! – весело отозвалась Берта. – Я сильней тебя качаюсь, гляди! Хочешь, до той высокой ветки достану?
Жанно действительно не мог достать ее на качелях, сколько ни старался. Поэтому он проворчал:
– Достань, хвастунишка!
«Какое безрассудство», – подумала я. Девочку надо было бы остановить, но я не могла бросить в воде дочерей. К тому же, нельзя было не признать, что с тех пор, как Жанно сошел с лозы, беспокойство мое сильно уменьшилось.
Берта раскачалась сильнее. Р-раз! Еще раз! Еще! Безуспешно.
На четвертый раз Берта сумела ухватиться рукой за ветку. С радостным криком обломала она ее кончик, но в тот самый миг взлетела высоко в воздух, и я увидела, что она падает. Жанно в ужасе расставил руки, чтобы ее поймать, и сделал шаг в ее сторону. Берта хлопнулась прямо в его объятия, и они покатились по земле. Отшвырнуло их сильно, и каким-то чудом они оба не разбили головы насмерть о высокий камень ограды. Они встали, перемазанные кровью, в пыли и слезах.
Я сама не помнила, как позвала на помощь Аврору и оставила малышек на ее попечение. Жанно и Берта брели ко мне, вытирая слезы и явно предчувствуя нагоняй. Я бросилась к ним.
– Это он меня притащил сюда! – плача, обвинила Жанно Берта. – Я не хотела. Я траву резала для коровы!
– А кто придумал на лозе качаться? – огрызнулся Жанно.
Быстро и лихорадочно я ощупывала сына. Он все-таки ударился о камень, но не так сильно, как Берта, у которой голова была разбита в кровь. К счастью, оба они были живы. Только Жанно с гримасой боли протянул мне руку.
– Очень болит, ма!
Рука у него будто обвисла где-то между запястьем и локтем. У меня холодок пробежал по спине. Что это у него – перелом?
– Брике, сейчас же к отцу Медару в часовню! – крикнула я. Посылать за врачом в Лориан было бы слишком долго, к тому же я знала, что отец Медар, немного изучавший медицину, знает, как справляться с ушибами и переломами.
Брике, натянув башмаки, уже перемахнул через забор.
– Быстрее, как можно быстрее! – крикнула я ему вслед. Берта рыдала навзрыд, размазывая слезы и кровь по грязному личику. Жанно стоял, сжав зубы и изредка постанывая. У меня не было сейчас сил бранить его за тот злосчастный поступок.
– А что со мной сделает отец Медар, ма? – с тревогой пробормотал он.
Не отвечая, я увела их в дом, обмыла ссадины на голове у обоих. У Берты была большая рана, и я наложила ей повязку из полотна. По правде говоря, я была готова отлупить эту девчонку. Это из-за нее все случилось, именно ее Жанно удерживал. Если бы она не плюхнулась в его руки, то непременно убилась бы. И зачем мне такие напасти от семейства Бельвиня?!
– Все, – сказала я жестко, когда закончила возиться с ней. – Берта, немедленно уходи домой. Пусть твой отец позаботится о тебе.
Она зарыдала еще громче.
– Ага, а меня теперь накажут! – пискнула она по-бретонски.
– Это не мое дело. Ты нам всем надоела, Берта. Уходи сейчас же!
Она медленно поплелась к выходу. Жанно бросил на меня укоризненный взгляд.
– Это же моя подруга, ма!
– Мне это безразлично! – вскричала я разгневанно. – По ее милости у тебя сломана рука!
Не хватало мне в один прекрасный день лишиться сына из-за глупостей Берты Бельвинь. Я решила сразу же, как представится возможность, рассказать Жанно, как поступил с нами ее отец. Мне казалось, это отвратит моего сына от такой дружбы.
И в то же время, поразмыслив, я поняла, что было бы неверно как-то наказывать Жанно за этот поступок. Наказание только тогда имеет смысл, когда была вина. Но разве можно обвинять мальчика в том, что он бросился на выручку Берте?
Отец Медар, пришедший по зову Брике, сразу определил у Жанно перелом. Результат детской шалости был печален: мальчику придется целых два месяца носить руку в лубке. Прощай теперь лазанье по деревьям, купание в реке и прочие забавы.
– И завтра я могу остаться дома? – спросил Жанно, кривясь от боли.
– Ничего подобного! – сердито ответила я. – Завтра ты, как всегда, пойдешь заниматься к отцу Медару!
– Но я же не смогу писать, ма!
– Ничего. Господин кюре найдет для тебя занятие.
В тот день я впервые за долгое время молилась Богу, прося его о том, чтоб у Жанно все было хорошо, чтобы перелом сросся легко и правильно и чтобы это никак не отразилось на будущем моего сына.
Если не считать этого неприятного инцидента, в Сент-Элуа все шло нормально. Даже Жак начинал понемногу разговаривать и приходить в себя после удара.
В огороде работы было невпроворот. Франсина помогала мне, и мы целыми днями пололи, прореживали ряды, удобряли, подвязывали, вбивали колышки, убирали камни и листву, собирали улиток, которые разводились в тени и портили растения. Салат, шпинат и редис мы собирали новые через каждые десять дней, и этого добра у нас было вдоволь. Картофель еще в апреле дал первые всходы. Сейчас в земле уже были клубни. Мы собрали зеленый лук и горошек – это было предметом моей особенной гордости. А гречиха в мае зацвела так душисто, что на ее запах слетались тучи пчел, и Селестэн вынес на поле два улья, чтобы зимой у нас был мед.
Теленок давно уже стал бычком, и месяца через три мы намеревались его зарезать. Приближалось время покоса, и как раз в тот период нам, а больше всего Селестэну, нужна будет сытная еда – мясо. Когда с бычком будет покончено, я намеревалась купить поросенка и парочку кролей, чтобы потом заняться их разведением.
И еще одно новшество появилось во дворе Сент-Элуа. 1 мая, когда мне исполнилось двадцать пять лет и мы устроили небольшой скромный праздник, отец Медар, как человек состоятельный и относящийся с неизменной дружбой к нашему семейству, преподнес мне в подарок вращающуюся маслобойку – в виде бочки с ручкой сбоку. Теперь мы без излишних трудностей могли взбивать сливки в масло и получать пахтанье, особенно полезное для близняшек и для веснушек Авроры, мило появлявшихся у нее на носу при первых жарких лучах солнца.
Предстояло прожить лето – жаркое, полное трудов и забот. Надо было работать, дважды скосить траву и заготовить сено, убрать урожай, обмолоть и перемолоть зерно, собрать овощи с огорода, заготовить ягоды и фрукты на зиму, сварить варенья… И только тогда спокойно опустить руки и с уверенностью ждать зимы.
12
Из Парижа вести приходили невеселые.
С тех пор как я уехала в Бретань, уклон вправо продолжался со все нарастающей скоростью, не превосходившей, впрочем, скорости падения в экономический хаос. Страну лихорадило ежедневное падение курса ассигнаций на несколько пунктов, товаров не было, все с надеждой ожидали следующего урожая, ибо в городах многие люди падали на улице от истощения. В Париже вместо хлеба домохозяйкам выдавали по семь унций риса на день, но почти ни у кого не было дров, чтобы сварить его и накормить голодных детей.
Между тем в Конвенте все было по-прежнему: одни депутаты преследовали других и требовали послать их на гильотину, строили козни, интриговали и за несколько тысяч ливров продавали Республику направо и налево. Франция была отдана на откуп банкирам, нуворишам, спекулянтам и поставщикам-жуликам.
«Праздник» по поводу годовщины казни Людовика XVI был объявлен, но отпраздновала его «золотая молодежь» по-своему. Мюскадены носили окровавленное чучело якобинца по улицам Парижа, потом сожгли его, а золу бросили в помойную яму на Монмартре. Гимн термидорианцев «Пробуждение народа» звучал все громче. Роялисты, открытые или тайные, случалось, бывали оправдываемы судом, а мюскадены с палками в руках избивали санкюлотов, принимавших участие в ужасах террора и казнях. Марат, а также несколько других «мучеников Свободы» были вынесены из Пантеона через четыре месяца после того, как были туда внесены, и теперь вместо хвалебных речей в его адрес в типографиях издавались книги типа «Преступления Жана Поля Марата», а на площади Карусель был разрушен памятник этому бесноватому.
Церкви были закрыты, и странный декадный культ Робеспьера по-прежнему официально сохранялся, но священникам и верующим уже разрешено было проводить богослужения в «помещениях, какие они смогут раздобыть». Воинствующих роялистов Бретани и Вандеи это, разумеется, не могло удовлетворить, но подобные решения ясно свидетельствовали о крене властей в правую сторону.
Террористы, выступившие 9 термидора против Робеспьера, были арестованы, и четверо из них – Барер, Билло-Варенн, Колло д'Эрбуа и старик Вадье – после недолгого судебного разбирательства отправлены на «сухую гильотину»: на каторгу в Гвиану. Зловещего Фукье-Тенвиля, общественного обвинителя при терроре, напротив, судили много месяцев, с соблюдением всех формальностей, которые сам он никогда не привык соблюдать. Благодаря его стараниям на гильотину были посланы тысячи невинных людей. Приговорили его, разумеется, к смерти.
Когда 6 мая 1795 года этого выродка и еще пятнадцать бывших «судей» и присяжных везли к месту казни, собралась огромная толпа; каждый человек кричал, обращаясь к рябому свинцовогубому смертнику, сидящему на телеге: «Отдай мне моего мужа (сына, отца, брата)!» Фукье огрызался в ответ и твердил, что всем еще придется пожалеть о его смерти. Ходила мрачная легенда, что имя Фукье было внесено в тот бланк постановления о казни, который он сам подписал в бытность свою общественным обвинителем.
Травля террористов дошла до такой степени, что их уже убивали в тюрьмах, и местные власти не решались за них вступаться.
Впрочем, в Париже эти преступники попытались взбрыкнуть. Голод в Париже усилился с началом весны. Нормальным считался дневной рацион в одну четверть фунта. Террористы воспользовались отчаянием людей, доведенных до истощения, чтобы собирать их под свои знамена и сожалеть о том, что нет Робеспьера. Как у них и водится, мирными шествиями и петициями дело не ограничилось. Утром 1 апреля 1795 года зазвучал набат – казалось, снова возвращаются обычаи и порядки революционных времен. Секции, верные террористам, восстали, с легкостью захватили Конвент, требуя мер против голода и возобновления террора. Выступление было успокоено с помощью уговоров и обещаний да с помощью ареста нескольких депутатов-якобинцев, подстрекающих толпу к непрерывным мятежам.
Но майское восстание санкюлотов было еще сильнее. Все Сент-Антуанское предместье двинулось на Конвент, навело на него пушки. Когда депутат Феро, пытающийся преградить санкюлотам вход в зал заседаний, стал на пороге, его убили и голову его подняли на пику – так, как это бывало раньше. Несколько долгих часов депутаты сидели, запертые в помещении и устрашаемые окровавленной головой своего коллеги. Только спустя два дня двадцатитысячная армия во главе с генералом Мену подавила восстание. Была создана военная комиссия, вынесшая 36 смертных приговоров. Аресту подверглись и несколько депутатов, так называемых последних монтаньяров, за то, что открыто примкнули к восставшим. Всех их ждала гильотина.
И через несколько дней, словно желая показать, что никакая сила не собьет его с дороги вправо, Конвент возвратил церкви верующим и аннулировал приговоры, вынесенные ранее Революционным трибуналом.
Политика «умиротворения» господствовала во всем. Видя крах своей идеологии, нынешние хозяева Франции искали выход и находили его в постепенном – о, очень постеленном! – и крайне осмотрительном возвращении к прошлому. На действия вандейцев смотрели сквозь пальцы и предпочитали удовлетворять их даже самые неприемлемые условия. Роялистским повстанцам нужно было выиграть время до высадки англичан и аристократов на побережье Бретани, и они с охотой продолжали переговоры.
Демонстрируя свою добрую волю, синие даже появлялись с вандейскими генералами в общественных местах. 12 февраля 1795 года произошло свидание эмиссаров Конвента с Шареттом, Корматеном и другими вождями Нижней Вандеи и Бокажа в Ла Жонэ, в палатке близ замка, расположенного в одном лье к юго-востоку от Нанта. Три дня спустя был подписан мирный договор, скрытый под видом трех постановлений о помиловании.
Условия договора были таковы. Всеобщая амнистия гарантировалась всем – и предводителям, и рядовым вандейцам, – все они были поставлены под защиту от любых расследований прошлого. Республика давала вандейцам пособия и вознаграждала за убытки, чтобы помочь им чинить дома и восстанавливать земледелие, торговлю. Все уроженцы Вандеи, как бежавшие патриоты, так и повстанцы, получали равное право на эти пособия. Был снят арест с секвестрированных в пользу Республики имуществ, даже если их владельцы были в списках эмигрантов. Повстанцы и их наследники вступили во владение своими поместьями или получали вознаграждение за те земли, что были проданы. Юноши освобождались от рекрутчины. Была установлена полная свобода совести даже для неприсягнувших священников.
Республика не только прощала своих врагов, она еще и платила им, не поскупившись выдать Шаретту двести тысяч ливров золотом, другим генералам – чуть меньше, но тоже значительные суммы. Чтобы отпраздновать соглашение, вандейцы с эмиссарами Конвента отправились в Нант, где был дан бал.
Шуаны тянули волынку еще два месяца, и непримиримый Стоффле еще в марте сражался с республиканскими отрядами генерала Гоша. В Бретани главнокомандующим был граф де Пюизэ, но поскольку он сейчас вел какие-то дела с Англией, его заменил адъютант по имени Корматен. Синие любезно предоставили Корматену замок Ла Преваллэ близ Ренна. Здесь же 20 апреля 1795 года был заключен мир с синими, основанный на тех же условиях, что и прежний. Только Стоффле, ярый противник даже видимости примирения, не желал сдаваться. Даже покинутый своими помощниками – лейтенантами Бернье, Тротуэном, Брю, Куэдиком, почти окруженный синим генералом Канкло, он продолжал сражаться, блуждал по лесам, потеряв и лошадей, и подводы, и оружие. Но в начале мая сдался и он.
Много разговоров ходило о неких тайных статьях, только благодаря которым удалось добиться согласия роялистов на мир. Эти тайные статьи содержали обещания синих восстановить монархию и возвести на трон Людовика XVII, содержащегося в Тампле. Итак, в июне 1795 года не было ничего невероятного в роялистской реставрации.
Надо ли говорить, что перемирие ничего не изменило. Шаретт не распускал свою армию, и все роялистские начальники были господами в своих районах. Синих продолжали убивать поодиночке. «Патриоты» не могли вернуться в дома. Более того, шуаны и вандейцы распространяли свое влияние на департаменты Сарта, Эйр, Ла-Манш, Кальвадос; это усиливало дезертирство среди голодных республиканских солдат. Используя перемирие как ловкий маневр, шуаны продолжали морить города голодом, а присвоенные Шареттом, Сапино и Стоффле двадцать миллионов из секретного фонда позволили начать широкие закупки оружия в Англии. Огонь войны тлел под пеплом. Уже одно то, что в вандейских и бретонских деревнях принимались деньги только с изображением Луи XVI, говорило, кто тут подлинный хозяин.