«Шубенка-то», – вспомнила она и отчаянно забарахталась, в снегу, подтягивая себя за вожжи к возу. Она еле вытянула из-под веревки затканную снегом шубенку, с отчаянием думая: «Господи, помоги мне. Дети сиротами останутся, попритчило бы и дрова, пять сиротинок».
И бессознательно, но именно так, как рассказывал когда-то муж, ночевавший в степи, начала пробиваться к лошади.
Ветер крепчал, метель бесновалась. Лизавета не запомнила, как и добралась до лошади. Натянув шубейку на голову, она села в снег, подсунувшись под брюхо лошади.
«Ну, погибла», – последнее, что подумала Лизавета, и плотнее сжала веки.
* * *Тревогу забила Настасья Воронина. Снарядившись потеплее, она прибежала к Шмакову.
– Саша, Саша…
– Ну что ты?
– Бабы-то наши в лесу – за дровами!
– Да ты, да ты… что ты, твою мать… молчала. – Он как будто растерялся, но уже тотчас, пнув ногой табуретку, крикнул на жену: – А ты какого хрена рот раззявила! Веревку из чулана! – В секунду он точно ошалел. – Наська, твою мать, кати на конный! Буланого в кошевку! Андрюху! Народ зови!
Он ловко навернул портянки, надел валенки, солдатскую шапку, полушубок, перехватился ремнем и выскочил на улицу.
«Пропали бабы, – только и подумал, когда ветер рванул за полы полушубка и поземкой, словно порохом, опалило лицо. – Хоть бы из леса не выходили».
Вскоре Буланый в легкой кошевке и семеро людей оставили деревню. Держась за веревку, брели по дороге, по заобочинам вязли в снегу. Шмаков лупил полешком по пустой фляге и кричал:
– Бабы! Бабы!..
Но голос его могли услышать лишь бабы, шедшие, держась за веревку, сзади. И всё же он кричал:
– Ба-бы!
А ветер передразнивал: «Мы-ыии». Буланый остановился, захрапел, попятился назад.
Воз стоял поперек дороги, лошадь утонула по брюхо за обочиной. Шмаков ногой взбивал заметы вдоль саней, и остальные уже копошились вокруг. На мгновение Шмаков приостановился и, точно осененный, метнулся в глубь дороги… Шагов за двадцать от воза он наткнулся на заснеженную Марусю. Она даже не лежала и не сидела – стояла на коленях, словно поклонилась земле да так и застыла.
– Ма-ру-ся! – взвопила Настасья, и даже лошади вздрогнули.
А Шмаков, зубами выхватив из четвертки бумажную пробку, пытался влить в закостенелый рот хотя бы глоток водки.
Пока возились с Марусей, перетаскивали ее в кошевку, как-то внезапно снег оборвался, с неба запомелькивали зеленоватые звезды. Ветер бил в одну сторону и уже не был так резок.
Шмаков распоряжался четко, по-солдатски:
– Отвязывай веревку… укройте тулупом, не гните, пусть как есть… Настасья, Андрюха, гоните к фельдшерице! Но! – И он огрел Буланого кнутом. – Петра, сваливай плахи к… матери, выводи коня, догоняй нас… Айда, бабы!
За веревку уже не держались, бежали по дороге, запинаясь и падая в ребристые снежные косы; складывали рукавицы у рта – кричали в холодную степь.
Ветер то как с цепи срывался, то замирал в снегу.
Дядя Петр так и не догнал – Марусин конь вовсе отказывался идти. Едва он вывел его на дорогу, как уже подоспел Андрюха на Буланом.
– Тяни его на конный, дядя Петра! – не останавливаясь, крикнул Андрюха.
И в то время, когда люди услышали удары копыт и суховатый визг полозьев, все разом увидели впереди справа обнесенный снегом воз. Кобыленка мотала башкой и тоскливо отозвалась на тревожное ржанье Буланого.
Лизавету нашли не вдруг. Разгребли снег, осторожно сняли шубенку, и все увидели, что Лизавета сидит, точно в гнезде, под талым боком лошади.
– Молодец баба, – просипел охрипший Шмаков и позвал: – Лиза…
Но Лиза не отозвалась. Он тронул ее за голову: укутанная шея мягко подалась в сторону. Легко подхватили из гнезда: руки ее болтались свободно, ноги, однако, не разгибались. Шмаков разжал рот и влил глоток водки. Лизавета медленно сглотнула – еще, еще… В дороге она стонала, пыталась что-то бормотать, но в ясную память не входила.
Маруся замерзла. Лизавете прихватило ноги, но она так настыла, что у нее открылись сразу все болезни, которые идут с простудой.
– Вот те и шубейка, – кое-как хлопоча вокруг снохи, ворчала свекруха.
5
Ясно было одно – уезжать нельзя. Мать лежала пластом, бабушка тихо угасала на печи.
Первое время Анна лишь плакала, не зная, за что и браться, с чего начинать. Чувство долга в ней боролось с желанием возвратиться в училище. Но прошла первая боль, и Анна взялась за дело, сознавая, что она в доме – хозяйка.
А на неделе Алешка принес из школы сложенную треугольником записку.
– На, Аннушка, Вера Николаевна передать велела.
Тридцать девять лет Вера Николаевна Линёва жила и работала в Перелетихинской школе. Теперь уже мало кто помнил прежнюю учительницу, строгую и в то же время застенчивую и добрую девушку. К ней привыкли, как привыкает сосед к соседу…
Анна постучала в дверь. Послышались шаги и знакомый голос:
– Кто там?.. Входи, Аннушка, входи, – приветливо встретила Вера Николаевна.
– Здравствуйте. – Анна не решалась переступить порог, чувство школьницы сковывало ее. – Вы мне велели прийти?
– Не велела, а просила… Да входи же ты, пожалуйста. – И Вера Николаевна легонько подтолкнула Анну из холодных сеней в комнату. – А у меня и чай поспел. Снимай пальто, не смотри, что я укуталась, знобит что-то.
Пахло копотью. Лампа светила тускло, но Анна тотчас отметила: осунулась, ссутулилась Вера Николаевна. А когда сели к столу, почудилось, что рядом сидит бабушка.
– Постарела? – Вера Николаевна виновато улыбнулась. – Это временно, я и до войны старела иногда… Ну а как мама себя чувствует?
– Плохо чувствует. – Анна склонила голову.
– Ничего, она у вас молодец. – Вера Николаевна разливала в тонкие, пожелтевшие от времени стаканы отвар зверобоя. – Вот и погреемся. У меня и конфеты есть!
Пили душистый кипяток с сушеной сахарной свеклой, сладко причмокивали. Вера Николаевна расспрашивала о педучилище, о преподавателях, о Городке, и мало-помалу Анна освоилась и уже отвечала охотно и подробно.
– Жаль, Аннушка, но на время придется тебе отложить учение. Не так ли?
– Так, – согласилась Анна. – Мама плоха, да и бабушка…
– Война… И у нас в школе тяжеловато: детишек много, а учителей – двое. У Галины Ермолаевны первый и третий классы – пятьдесят восемь учеников… А вот после войны мало будет детей…
Анна молчала, не зная, что и отвечать. Она уже догадывалась, зачем ее пригласили.
– Аня, – Вера Николаевна слегка распрямилась, – я позвала тебя попросить, чтобы ты поработала – поделила бы классы с Галиной Ермолаевной.
Анна смутилась:
– Да что вы! Какая я учительница? Меня самою учить надо.
– Какая? Обыкновенная. Многие так начинали… Я и сама так, восемнадцатилетняя, без специального образования сюда приехала. Тридцать девять лет прошло. – Она задумалась, невольно, видимо, вспоминая минувшие годы. – И маму твою учила, и тебя… Всякое тоже бывало.
– Не знаю, что и сказать.
– Что делать… Работать – это тебе очень пригодится, поверь мне. И деньги при вашей нужде лишними не будут.
– Да у меня и почерк-то неуклюжий, – пыталась защититься Анна, не догадываясь, что все это Вера Николаевна затеяла лишь ради помощи семье-горемыке.
На прощание Вера Николаевна сказала:
– Вот, Анна Петровна, журнал первого класса. Посмотри, как заполнять, и с детьми по фамилиям познакомься.
Стыдясь за «Анну Петровну», полная смятения, Анна простилась. С одной стороны, ей было лестно – все-таки предложили быть учителем, а с другой… Шла и пыталась представить себя на уроке, даже пробовала вслух говорить строгим голосом. И тотчас, оглядываясь, думала: «А не вернуться ли, не отдать ли журнал, пока не поздно?»
Когда же она пришла домой, увидела своих, то так смутилась, что нелепо начала совать журнал за печку.
– Не Алешка ли набедокурил? – тихо спросила мать.
– Нет, ничего, – пряча взгляд, ответила Анна.
– Ну вот, я же говорил, маманя, – с укором сказал Алешка и так многозначительно шмыгнул носом, что Анна невольно засмеялась.
* * *«Здравствуйте, девочки. Извините, что долго не писала: сперва не знала, как будет и что будет, а теперь и писать-то некогда. Уже две недели я работаю учителем в первом классе. Не представляете, как это трудно! Я так много думаю о школе, что с ума сойти можно… А дома – горе, мама едва не замерзла в степи, а теперь лежит, не встает. Учиться пока не буду. Деньги, которые задолжала вам, вышлю через недельку, а вы мне вышлите мои вещи, книги же сдайте в библиотеку. Напишите, что у вас новенького, а я в свою очередь тоже напишу.
Никак не научусь проверять тетради быстро, трачу по пять часов. Старая учительница, Вера Николаевна, проверит пять штук, а я – одну. Она мне помогает и с планами, не то я зашилась бы. А пока до свидания. Анна».
Девочки отвечали, что в училище никаких перемен, что директор велела сообщить, что ей оформили академический отпуск, что вещи вышлют, но на высылку нет денег.
Анна перечитывала письмо, и ей становилось так грустно и тоскливо, что она готова была расплакаться.
* * *В огородах до времени вскрывали картофельные ямы, с дворов и с изб снимали жухлую солому; в колхозе падала скотина – ее подвешивали на помочи-веревки, а она и на веревках дохла. В четвертый раз деревня томительно и робко ждала живительную зелень.
6
Рассвет был сырым и туманным. От разлившейся реки тянуло сквозным ветром. Иногда из-под горы долетало прерывистое ворчанье ключей. На ветлах сонно вскрикивали грачи. За дворами брехали и выли загулявшие собаки.
Еще в немногих избах вздули коптилки и лампы, а в кухонном окне Струниных уже отразилось пламя печи.
На крыльце Анна задержалась, сняла с коромысла ведра, шумно вдохнула терпкий воздух и, как откровение, произнесла вслух:
– Весна…
И мать, и бабушка лежали молча, они чувствовали себя виноватыми перед Анной, но обе не могли подняться и лишь сокрушенно вздыхали.
Стреляли на шесток осиновые дрова, дым с языком пламени тянуло в трубу, золотистым кружевом сгорала сажа…
Сначала за окнами послышался топот ног, затем кто-то резко стукнул в окно. Вздрогнули, не успели обмолвиться словом, как дверь широко распахнулась.
И как ангел в трубу:
– Бабы! Победа! Война кончилась!
Мать, Анна, бабушка молчали. Был момент, когда Анна хотела что-то сказать, но так и оцепенела с приоткрытым ртом.
– Да вы что, обалдели? – Шмаков резко тряхнул Анну за плечи. – Война кончилась! Победа! Побегу дальше…
Деревня взорвалась. Буквально в считаные минуты вся Перелетиха была на ногах, заполняясь слезами горя и радости, оживленным говором, робкой песней, а через час уже поплыла хмелем – и откуда что взялось.
Дверные петли скрипели без умолку.
А пополудни, словно сговорившись, потянулись вдовы к Струниным. Они входили, неся на лицах упрямую радость, но стоило вымолвить слово, как любая из них не выдерживала – и слезы, слезы, слезы. Вдовели вторично, теперь уже ясно представляя, как будут возвращаться оставшиеся в живых воины, но никогда не возвратятся к ним. И если раньше «солдатка» звучало как «жена солдата», то теперь – как «жена убитого».
* * *Бабушка как будто только этого и ждала. Она сошла с печи, надела свою бывалошнюю юбку с кофтой, прибрала аккуратно волосы, покрыла их платком и опустилась на колени перед образами. Молилась день, молилась ночь, потом, отдохнув, снова молилась. А когда ее беспощадное моление стало наводить ужас на семью, когда с поклона она уже не разгибалась минутами и когда уже молитвы иссякли, а душа как будто опустошилась, бабушка без единой слезинки простилась со всеми, всех благословила – и тихо умерла.
– Отмучилась, сердешная, – платком вытирая глаза, сказала Лизавета. – Прожила, как святая.
По маме-старенькой никто не плакал. Она ушла, наверно понимая, что ждать ей больше некого, да и жить – незачем.
* * *Анна, казалось, смирилась с жизнью. Но когда мать поднялась на ноги и когда на горизонте замаячил сентябрь, она затосковала: нервничала, для сестер и братьев превращалась в «злюку», но Лизавета материнским чутьем отлично все понимала. И вскоре решительно заявила:
– Ну, будя, повозилась-повожжалась – будя, ехай учиться.
На сей раз Анна не противилась.
7
В педучилище сменялись преподаватели, дела принял довоенный директор – Хлебников; во всем ожидали перемен.
В городе и на верфи с темна до темна стучали топоры, пахло смолой и краской.
Рынок был каждодневно воскресным: кипела торговля и спекуляция; гадали на картах и морских свинках, играли-шельмовали в «жучка», в «петлю» и в «три листика». Калеки пели душераздирающие песни о том, как жена изменяла мужу, а он на фронте лишился рук или ног, или о том, как неверная жена отказалась в письме от инвалида, а он взял да и приехал здоровый и весь в орденах… Одни просили на хлеб, другие – почти требовали на водку. Особенно отличался безрукий моряк: он молча преграждал прохожим путь, держа в зубах бескозырку. А через полчаса он уже пил у «чапка», прихватывая стакан зубами за край. Тут же тихо продавали хлебные талоны или карточки, а рядом ершистый мужичишко с неподдельным задором горланил:
– Та-ба-чок-сам-сон! Молодых… на бочок, стариков – на сон! Двадцать пять за стакан – налетай, Иван! Табачок-крепачок! Раз дернешь… ноги вытянешь!
Поначалу Анна даже терялась в этом гомоне, но все-таки базарная суета взбадривала. И как ни тяжела городская жизнь, как ни тяжело было учиться, но все меньше волновали Анну деревенские вести, все чаще они удивляли ее, и она негодовала на жалобы. Что уж, мол, теперь – не война…
Весной же Анна опять затосковала. И как только установились дороги, отправилась домой погостить. От вокзала до перелетихинского поворота ее довез в телеге курбатовский мужик.
Еще жидкое, весеннее солнце разливалось по талой земле. Почки на деревьях разрывало бледной зеленью… И Анну как-то по-своему волновало пьянящее обновление – от ощущения весны становилось даже грустно. Всю дорогу спешила домой, но теперь, когда дом был рядом, она сошла с проселка в опушку леса.
Новая трава не прорезалась, летошние сучья прели, обугленные снежной влагой, кругом – покой, лишь вершинками деревьев легкий ветер играл молодо и упруго.
Вдруг почудилось, что за нею кто-то следит. Оглянулась – никого, и в то же время донеслось тихое мужское пенье.
Во субботу д-день ненастный,Эх, да нельзя в поле работать…Навалившись спиной на березу, совсем неподалеку – и как не увидела! – стоял Шмаков. Стоял он, слегка откинув голову, рукой держась за подбородок, точно позируя.
– Дядя Саша! – обрадованно окликнула Анна. Она и не заметила, как Шмаков вздрогнул, как резко сдавил пальцами подбородок и побледнел. – Здравствуйте, дядя Саша! Что вы здесь делаете? – подбегая, спросила Анна.
– Что делаю? – С собой он уже справился. – Я-то что, а вот ты что здесь делаешь?
– Домой побывать иду.
– Москва – Саратов через Владивосток! – Он необычно загоготал, но уже тотчас, вяло улыбнувшись, добавил: – А я вот березовицей разговляюсь.
И только теперь Анна увидела на березе вырез стрелочкой – по берестяному желобку в бутылку струился мутноватый сок.
– Ой ли, а я думала, только дети березы подсачивают.
– И я так думал, а теперь передумал.
Шмаков был настолько вял и равнодушен, что Анна терялась и уже сожалела, что подошла. Но глаза его вдруг зажглись-заиграли, и он вновь возвратился в себя.
– Анна, Аннушка, а ты попробуй, попробуй глотни, ведь это сама сила, сама жизнь-живица! – Шмаков подхватил бутылку, Анна потянулась рукой, а он: – Нет, нет, ты не умеешь, я сам, ну-ка подставляй рот! – Анна прихватила губами горлышко. – Глотай, большими глотками глотай!
Сок горьковато-терпкий. Анна не успевала глотать, захлебывалась, струйки стекали на подбородок, на шею – и она глотала, глотала и вдруг почувствовала, что голова приятно закружилась. Анна оттолкнула Шмакова и засмеялась, сплюнув остатки сока.
– Дядя Саша, я пьяная!
– Нет, ты молодая и глупенькая, – вполне серьезно поправил Шмаков.
– Почему это?
– Потому что пить надо до дна.
Удивилась Анна, широко раскрыла глаза точно для того, чтобы увидеть, как дядя Саша похудел и резко постарел: в нем не было прежней подтянутости, волосы посерели, как будто свалялись, и щеки впалые давно не бриты.
Свет померк, березовица загорчила в горле.
– А ты послушай, как сок прет.
Уже нехотя Анна приложилась ухом к стволу: внутри дерево легонько гудело, береза, казалось, упруго вздрагивала.
– Угу, – согласилась Анна, – живет… Ну ладно, домой побегу, до свидания.
– Ну-ну, – вяло проводил Шмаков.
8
Волновали радость и тревога. Теперь Анна спешила: задворками, прямиком к отчему дому.
От деревни веяло тишиной. Словно разоренные гнезда, смотрели раскрытые дворы – обнаженными ребрами торчали стропила и слеги.
«Будто война и не кончалась», – подумала Анна, обводя взглядом деревню.
На соседнем приусадебном участке пахали: пять баб, перекинув через плечи веревки, тянули плуг – за плугом шел не то паренек, не то невзрачный мужичишко. А следом молча, сосредоточенно перелетали тощие угловатые грачи.
И пахарки заметили гостью. Они остановились, распрямились, и Анна увидела, что среди них – мать, и даже заметила, как горько и виновато она улыбнулась: что, мол, поделаешь. Точно застали её за недобрым делом.
Анна подбежала к матери, они обнялись, и дочь ощутила в своих руках тяжелое и усталое тело.
– До-очь, а что это ты и не написала? – Лизавета смахнула наплывшую слезу. – Вот те и на, и не известила.
– Ну, бабы, перекур. Заодно и отобедаем, – устало вздохнув, сказала одна из соседок
Снимая с плеч мешки-подкладки, молча побрели бабы каждая к своему дому.
* * *– Да что же это вы, мама, так-то, на себе пашете, неужто лошадей нет? – угощая Нинушку городским печатным пряником, допытывалась Анна.
– Лошадей, баишь? – Мать помолчала. – Не дает, в колхозе работу работать надо… А лопатой, чай, еще дольше проколупаешься, да и устанешь шибче. А так – оно спорее. Завтра нам пахать будем. Да как же это! В войну – и то пахали… на лошадях.
– Поди-ка, детка, сунься. Это ведь не Шмаков… Калянов не из тех: мягко стелет, да жестко спать.
– Да кто он такой, Калянов, в конце-то концов! – вспылила Анна.
– Знамо кто, председатель, – нехотя ответила Лизавета, ставя на стол с ухвата горшок. – Садись-ка, похлебаем.
– Почему молчите? Это же безобразие! – Анну так и подмывало стукнуть кулачком по столу.
– Полно те, поди скажи ему. – Лизавета безнадежно отмахнулась.
– Ну и пойду! – Анна все же стукнула ладошкой по столу. – Ну и скажу!..
И не успела мать ответить-возразить, как Анна уже выскочила в двери. По деревне она почти бежала. С ходу влетела в кабинет и – удивительно! – застала Калянова на месте, обычно его и днем с огнем трудно отыскать, вечно в городе.
– Да что же это за безобразие! – выкрикнула Анна. – В войну на лошадях пахали, а теперь – баб запрягли! Шмаков мог! А вы… безобразие!..
– Позвольте, нельзя же так врываться. Надо вежливо, по-хорошему. В чем дело? – почти участливо спросил председатель и улыбнулся.
Сбивчиво и уже не так горячо Анна высказала свои претензии.
– Не так, не так. Вы всегда ставьте себя на мое место, тогда все будет ясно. – Еще раз обезоружив Анну улыбкой, Калянов продолжал суше и строже: – Лошадей в колхозе нет – все на посевной. И вообще, мы частные хозяйства не намерены поощрять. Это вы должны бы знать, на учительницу, говорят, учитесь… Чему же вы пионеров будете учить? – Он усмехнулся. – Шмаков… Разбазарил колхоз – и в сторону. Пусть благодарит, что под суд не отдали… Комсомолка? – неожиданно спросил он.
Анна молчала, смутившись окончательно.
– Так вот, товарищ Струнина, думайте, прежде чем делать такие заявления. Запомните, что есть органы, которые выше нас. А запрягать, мы никого не запрягали и не запрягаем. Подбирайте слова…
* * *Снова и снова Анна беспощадно и беспомощно думала: почему деревня так и осталась военной? Почему до сих нор не могут даже электричество провести, хотя в десяти километрах высоковольтная электролиния? Почему половина деревни с раскрытыми дворами? Почему на трудодни ничего не дают? Почему бригадир – теперь мужчина, не то что во время войны! – ходит по утрам с палкой, гремит ею по наличникам и лениво орет: «Марья, на работу. Дарья, на работу!» А Марьи и Дарьи молчат, хоронятся по чуланам. Почему о колхозах и налогах сочиняют и поют такие злые, похабные частушки? Почему?.. Но ответить на все эти многочисленные «почему?» она не могла.
В деревне смятение – люди рвутся в город.
Однажды Анна совсем решилась написать обо всем этом в Москву, но так и не дописала – почерк плохим показался. Не дописала же, видимо, потому, что в душу ее уже тогда запало сомнение: а надо ли вообще возвращаться в Перелетиху?.. Есть и другая доля.
Глава вторая
1
Деревни, приписанные к Городку, и в то лихое время были более зажиточны и спокойны. Еще кровоточили фронтовые раны, еще тысячи Перелетих не ели досыта хлеба, а тысячи Городков получали нормированную пайку по карточкам, еще процветало сиротское нищенство, а здесь, поди же, – достаток. И новому человеку могло подуматься, что края эти беды миновали. А все потому, что здешние крестьяне исстари были предприимчивыми: не богаты хлебом, но богаты озерной рыбой, огородами, богаты пойменными лугами – а где луга, там и стадо. Ко всему мужики занимались отхожим плотницким промыслом – и это тоже не однажды спасало от голода. И люди верили в себя, знали себе цену: держались с достоинством, горделиво. За достаток и домовитость и обзывали заволжских «кошелями», а то – «куркулями». Бывало, в Городке на пристани кричит какой-нибудь плутоватый охлёсток:
– Эй, заволжски кошели, поманеньку шевели!
Сотоварищи хохочут, а заволжский мужик и бровью не поведет, будто и не его задирают. Так, лишь баба иная огрызнется: «В ладу с совестью-то живем – вот и кошели. Не то что ты, полоротый – сума переметная». Может быть, и поэтому недолюбливали заволжские пришлых, чужаков, хотя пришлые там случались редко, – заволжская округа цвела на отшибе, в стороне от больших дорог.
Ни в Пестове, в школу которой Анна получила направление по окончании училища, ни в Салогузове и Палкине – соседних деревнях одного колхоза – крыш под соломой не бывало. Да и сами дома, гладкие, украшенные резьбой, глядели осанисто, горделиво. Здесь что ни мужик, то плотник, да не просто плотник – умелец. На колхозном лесозаводишке в две пилорамы, на берегу Волги, клепали баржи, килевые рыбачьи лодки, гнали тес и дранку.
Правление колхоза, клуб и сельмаг размещались в Салогузове, школа – в Пестове…
– Что день грядущий мне готовит?.. – пыталась Анна запеть с юмором, но юмора не получалось. Грядущий день был неясен и действительно тревожил.
В пестовском проулке от неожиданности Анна вздрогнула – под ноги шмякнулся полусгнивший помидор.
– Как вам не стыдно! Разве можно кидать в людей? – возмутилась Анна. Из огорода нагловато смотрели трое подростков, один из них курил.
– Што лаёшь! – огрызнулся куривший и приказал: – Поддай.
Гнилые помидоры шлепнулись по чемодану. Анна и вовсе растерялась.
– Ну, что пялёшься, шеблячка? Катись дальше.
Невольно подстраховываясь, Анна почти робко спросила:
– Дети… ребята, а где ваша школа?
– Дети… Што, али слёпа? – Куривший мотнул головой в сторону двухэтажного кирпичного дома. Анна взялась за чемодан, а мальчишки, «окая» и «ёкая», ахнули припевку:
Мимо школьных, мимо школьных,Мимо школьныих дверей!А кому какое дело —Мы плюем в учителей!Анна вбежала в коридор школы – он показался ей чересчур темным. Привалилась к стене и ясно-ясно вспомнила, как они когда-то гурьбой ходили почти до самого бора встречать новую учительницу – и то был праздник.
– Да, войдите! – услышала она и толкнула дверь.
За столом сидела женщина лет сорока пяти, солидная и внешне холодноватая.
– Проходите, садитесь… Вы, вероятно, и есть Струнина?
– Да, Струнина. – Анна поставила чемодан и села на край стула.
– Очень хорошо, что приехали не в последний день…
«И почему она на меня так, смотрит, с усмешкой, что ли?» – думала Анна.
– Я – директор, зовут меня Людмилой Станиславовной, Фарфаровская. – Она чуть склонила голову, поворачиваясь в профиль. – А вас, если не ошибаюсь, Анной Петровной?
– Откуда вы знаете? – Анна искренне удивилась.
– Конечно же, не по щучьему веленью. – И улыбнулась снисходительно. – Так вот, Анна Петровна, думаю, о работе поговорим завтра…
«И почему она так смотрит, как ощупывает?» – опять подумала Анна, невольно вспоминая другой, добрый взгляд – Веры Николаевны.