Философия сильнее Бога, потому что она исходит из идеи смерти, и только философия может отменить обе эти идеи.
В Европе хоронили покойника, в Индии – саму смерть. Последняя держалась в состоянии осознавания, в Европе – смерть держит сознание в страхе. Однако эти различия, какими бы существенными они ни казались, не должны стать препятствием к приведению обеих сторон, насколько это возможно, к философскому единству. Не так важно, что в санскрите нет понятия «философия», а в греческом языке нет «дхармы» или «санкхьи». Тот, кто мыслит подлинно, найдет подходящее слово. Когда мы говорим «приведение», то это следует понимать не столько исторически, сколько ментально – как соединение энергии сознания с желанием знать.
Повторим: речь идет не о компаративизме; не о сравнении упанишадистской доктрины ātman—brahman с идеей Спинозы deus sive natura, не о сопоставлении онтологии Фомы Аквинского с махаянской tathāgatagarbha или сближении saṃtānāntarasiddhināmaprakaraṇa («Обоснование бытия других») Дхармакирти с текстом Шуппе «Солипсист». Мы не сближаем, вместе с Хаджиме Танабэ, христианский кенозис и буддийскую шуньяту на том основании, что обе идеи приведут нас, ищущих спасения, к «чистой земле» (浄土宗 дзёдо-сю), к абсолюту.
Когда мы говорим о индоевропейской философии, мы говорим о типе мышления (разумеется, не в плане его оценки), которое есть – вернее, было, но еще может быть – подлинно философским. Подлинной является лишь та философия, которая умеет ставить под вопрос все, начиная со своих основ. Лучшие примеры: мадхьямика Нагарджуны, Декарт, феноменология Гуссерля, впоследствии оттесненная Хайдеггером в сторону псевдо-теологии. Такое оттеснение описывается греческим термином μετάνοια, что соответствует японскому 悟 (сатори) или 見性 (кэнсё). Японский оппонент Хайдеггера Хадзиме Танабэ предпочитает термин 懺悔 (санге) – кувырок мышления в экзистенцию, исповедь в своей вине. Сознание вины (санге) удерживает субъект в онтологии, меняя – если считать, что оно выводит «из-ума» – не сознание, а осознавание своего существования. Санге оказывается ближе к Sein-zum-Tode – окончательной онтологизации сознания. Исповедь превращает сознание в бытие. Исповедальное сознание производится из самого существования, оно знает себя только как препятствие. Сравнивая себя с иудейскими пророками, Танабэ претендует на универсальный характер санге. Буддийская пустота (шуньята), усиленная евангельским коллективным чувством, постигается при помощи санге экзистенциально. Сознанием вины человек избавляется не от вины, а от самого сознания. «Бытие и время» принадлежит жанру исповеди, где мысль, обращенная к бытию, ищет для себя онтологическое оправдание. Мысль оправдывается за то, что она есть. Исповедальный тон этого трактата объясняется его общими предпосылками. Мышлению о бытии мешает само мышление. Оно временно и самоустранится, как хороший слуга. Это пример метафизики антисознания, приручившей человека к смерти и покорности перед существующим.
Поэтому: попутная, но все же необходимая задача сегодня – это убить Хайдеггера. И пусть его убьют те, кто его любит, освободив свою голову от парменидовских реминисценций, приправленных немецким сентиментализмом.
Европейский человек виновен не потому, что согрешили его прародители, а потому что думает, накапливая свою вину самой своей рефлексией о сущем. Виновен не только человек, виновен сам процесс мышления. Таков установленный метафизический порядок.
Вина – не положение дел, не состояние тела, это позиция сознания – гносеологическая установка. Строго говоря, мыслить может только виновный, и мыслит он только свою вину. Cogito ergo sum – это признание вины в том, что мыслящий существует, иначе выраженная готовность к самопожертвованию. Протестант Казуо Муто выразил это термином 自 己批判 (дзико гисей), который он связывает с христианским «агапе»; тут цель философии – понять сознание индивида-в-вине, самосознание через понимание «вечной смерти» эго, его оконченности в абсолюте. Кто-то заметит здесь точку сращения восточного и западного эсхатологического проекта, и это кажется тем более справедливым, если вспомнить пиетистов Пауля Антона и Августа Франке, построивших благодаря Шпенеру свой новый бастион в Галле. Прогулки, веселое общество, театр, игра в карты и т. п. почитались греховными. Вся жизнь христианина должна была проходить в покаянии.
Эсхатология – произведение сердца, а не ума, на котором невозможно построить теорию сознания. Последнее в ней подчинено цели исчезнуть в идеальном бытии. Иначе говоря, эсхатологическое сознание знает о себе больше в начале, чем в конце. Это позиция испуга-до-смерти, которую прочно занимает индивид-в-своей-вине.
Новую теорию сознания нужно строить в индоевропейской перспективе, не осознанием своей вины и уж отнюдь не принятием последней в качестве трансцендентального старта самого мышления, а как теорию сознания, устраняющую существование (tattva) в качестве условия. Мысль, не мыслящая себя существующей, точнее, не зависящая от такого мышления, становится философской. Вся индоевропейская философия, то есть тексты, где ставится задача освоения сознания, достижения его чистого состояния, имеет в качестве основания мыслящего субъекта самопожертвования. Мыслящий субъект – жертвующий субъект, субъект, осознающий себя как жертвующего.
Индоевропейский субъект жертвуется сущности, которую он ищет, самим своим мышлением, а его героическая смерть оказывается основным результатом его мышления. В Европе же со времен высокой схоластики разучились мыслить смерть, с этого времени ее стали воспринимать как существующую.
То, что философия – единый мировой процесс, как и то, что она состоит из фундаментальных философских действий, доказывается любым примером, взятым из нее самой. В Индии отмена буддизмом доктрины атмана-брахмана, то есть идеи абсолютного знания, а в Европе отмена релятивистской физикой абсолютного пространства классической механики – события одного порядка. Не имеет значения, что они относятся к разному историческому времени, которое не совпадает с философским временем (время – это осознанный элемент существования). Факт отмены абсолюта, как и его инаугурации, принадлежит философии.
Большинство индийских философских систем, как и европейских, являются учениями о спасении. Между тем философии следует не создавать учение о спасении, а быть им. Мыслить философски – уже практиковать бессмертие.
Что тогда значит: мыслить философски? Во-первых, мыслить в принципе, ибо мышление есть философское состояние (никакого другого мышления, кроме философского, не существует); во-вторых, философское мышление есть сопротивление, которое неминуемо дает человеку продвинуться на один шаг дальше от того места, где он находится в данный «момент». Такое сопротивление отодвигает смерть, как ментальную, так и физическую. Фундаментальная характеристика смерти – отсутствие мышления. В смерти нельзя мыслить, но можно мыслить смерть. Человек, научившийся этому, то есть homo philosophicus, научается сопротивляться лжи, которая сегодня тождественна самому присутствию в мире. Отсюда задача: сегодняшний политический мир, основанный на тотальной лжи, нужно заменить на философский путем модификации индивидуальных сознаний. Речь идет о революции нового типа (о чем ниже).
Гимнософисты, чья философская активность приходится на пост-александровскую эпоху, были именно индийскими философами: и по отношению к миру, и по отношению к себе. Особой границы они, впрочем, не проводили. Их позицию можно обозначить как сопротивление данности, при котором сама данность меняется. Известная индифферентность «голых мудрецов» – не то, за что ее часто принимают. Не следует проводить жесткие параллели между ними и пирроновым скепсисом (генетически к ним восходящим): Пиррон определял скепсис как гносеологическую позицию, его скепсис есть точка зрения; позиция гимнософистов – не скепсис, а негативный абсолют, сродни «молчанию Будды». Их сопротивление не только бытию мира, но и знанию о нем делает их метафилософами, как и металюдьми. Сложный вопрос, насколько их практики соответствовали йоге (в понимании Патанджали), или же они вели аскезу по примеру ранней буддийской санкъхи, достигнув в этом подвижнического предела? Одно бесспорно: такой гимнософист-метачеловек был не известен в Европе как субъект мысли.
Можно «условно точно» назвать дату запуска европейской философии – 529 г. до н. э.; в этом году, согласно Аристоксену Тарентскому, Пифагор, после своего многолетнего восточного путешествия, возвращается в Кротон и начинает преподавание математики и философии. Ямвлих и другие отмечают огромный успех его конференций, на которые стекается все больше слушателей. Пифагор создает школу, где немногим посвященным открываются трансцендентные истины, т. е. не зависящие от власти смертного ума. Философия в Европе началась с исключения человека из сферы идеального знания. Именно философским в раннем пифагоризме следует считать возникновение абсолютного знания (субъект, который появится позже – у Пифагора никакого «субъекта» еще нет, – это стремящийся знать об абсолютном знании). Строго говоря, категория субъекта возникает по причине такого изначального ограничения, онтология рождается из стремления.
Одного «Тимея» достаточно, чтобы убедиться в пожизненном пифагоризме Платона, зашифровавшего своего кумира в другом любимом им персонаже – Сократе. «Сократ» многих поздних диалогов Платона – это Пифагор. Через почти два миллениума итальянский монах Лука Пачоли обратит внимание на особую привязанность Платона к середине как геометрическому принципу, основанию harmonia mundi, подсказав Кеплеру не только название для его книги, но и направление мысли.
Ab ovo
Философия стремится к последнему знанию. Не случайно Демокрит, во многом излагавший идеи Левкиппа, Прашастапада и его комментатор Шридхара искали первоэлементы (ἄτομος, paramāṇu), Альберт Великий, Николя Фламель, Роджер Бэкон искали lapis philosophorum (философский камень схоластов), сражаясь со смертью даже с помощью алхимии. Альберт понимал, и это понимание он находил у Аристотеля и его арабских экзегетов, что заниматься философией можно только нацеливаясь на смерть. Именно схоласты разработали концепцию смертного ума, понимающего свою ограниченность через идею Бога. Схоластические миры связаны между собой, аналогичны друг другу – Quod est inferius est sicut quod est superius («находящееся внизу подобно тому, что находится наверху»). Аналогия, опять же подарок Аристотеля, использовалась Средними веками как философский прием, позволявший не только увидеть невидимое – увидеть, как работает божественый ум, – но и самим вписаться в этот многоуровневый универсум. Философы не мыслили себя и свою работу вне того мира, поскольку само понятие «мир» было иное – их мир состоял не только из материальных частиц, «квантов объективности», он был еще интеллектуален (или, точнее, интеллигибилен). Мир – не только объект познания, но и интеллектуальный партнер, живущий своей жизнью. Глава кашмирского шиваизма Абхинавагупта описывает мир как состоящий из «вритти» (vṛtti) – движущихся онтических элементов – возмущений, – одинаково беспокоящих материю и разум. Последние связаны друг с другом не существованием, а тем, как сознание – интенциональный акт – осознавая, производит само это осознаваемое. Последнее знание, как и первичный импульс к философии, не нуждается в экзистенциальных гарантах.
И все же: может ли начало быть предметом философии? Ведь начало есть то, что уже придумано ею или взято в качестве своего собственного, то есть сознания. Ответим: начало или основание есть «предмет» философии по времени. Это то, на что философия тратит свое время. Фундаментальное присутствие идеи времени в сознании выражается в первую очередь в том, что последнее свое основное время стремится вернуться к истоку. Время сознания – это время возвращения к своему истоку. С точки зрения такого сознания исток имел место в некоем (прошлом) времени, но в этом и содержится самая серьезная ошибка. Ибо время возвращения к истоку есть ложное время (для простоты его можно назвать «гегелевским временем», ибо Гегель как никто другой ставил вопрос о необходимости для философии познать свое основание). И до сих пор философия живет в таком ложном времени, которое уже очень давно стало ее собственным. Подчеркнем: вопрос об основании не только являлся конституирующим, он уводил в сторону, снабжая философию гегелевским временем. Это был вопрос с бесконечной кривизной. Однако достаточно изъять такое время из обращения (в сознании), и ситуация изменится радикально. Запрашиваемый исток сознания из временного – с обязательной отсылкой к прошлому – превратится во мгновенный или вневременной. Строго говоря, исток сознания может находиться в любом времени, он есть только подлинное действие самого сознания. Такое действие, при котором сознание не ищет, то есть не пребывает в ложном времени, а производит свой исток. В этом одно из фундаментальных отличий философии от иных дисциплин: у нее нет основания, лежащего во времени.
Следующий аспект: не совершаем ли мы концептуальную ошибку, спрашивая о начале универсума? Не стоит ли за этим вопросом другой – о начале самого сознания? Ведь вопрос о начале универсума отнюдь не физический (или космологический), он исходит из необходимости сознания понять самое себя. На самом же деле мы создаем начало миру, которое есть лишь одна из его возможностей. Является ли универсум результатом лопнувшей сингулярности, либо «отскоком» от другого универсума-родителя, что еще в шестидесятых предположил Хью Эверет, вопрос о начале пространства-времени не может быть решен только в рамках физической теории.
Начало (αρχή/prabhava) – ментальная категория, так же, как и последнее основание – то, из чего сделано все, – возвращает нас к метафизическому вопросу о сущности (оύσία) без уверенности в том, что универсум ею обладает. Самые смелые физические теории, как петлевая гравитация, в основе своей философичны, они, вслед за греческими и индийскими атомистами, исходят из идеи, что первоэлемент есть. «Петля» или замкнутая «струна», с пока еще гипотетическими физическими свойствами, или «адришта» (aḍṛṣta – невидимая сила, несмертное в смертном индивиде), и есть первоэлементы. Но раз есть αρχή, то есть и то «тогда», когда Бог находился в состоянии покоя. Вопрос о начале имеет ту слабость, что уже ставится в рамках существования.
Нарциссы
Почему философская мысль позволила себя изничтожить настолько, что получился постмодернизм? Произошло это, как минимум, по двум причинам.
Первое: невежество и, как следствие, нежелание авторов видеть что-то, кроме самих себя, отчего философские проблемы заменялись псевдопроблемами.
Второе: эти авторы не пытались найти внешнюю точку зрения. Инаковость, о коей так любили рассуждать постмодернизм и деконструкция, оказалась не радикальным философским актом (для сравнения: Декарт, Нагарджуна), а инаковостью по отношению к самой философии. Эти сочинения возникли от испуга перед предшествующей эпохой. Не давала покоя и мысль Гегеля о том, что Абсолютный Дух завершил всю философию до них. И еще: постмодернизм непозволительно жеманен – непозволительно для философии. Исток этого жеманства в нацистских концлагерях, за которые, как теперь признается, философы несут ответственность. Выход такой: жеманным разговором и текстами отвести от философии упреки в ее опасности или, хуже того, бессмыслии. Однако философии не нужно жеманничать и оправдываться перед теми, кто даже не стремится ее понять (оправдывание непродуктивно, это заранее проигранная позиция). Думать, что Адольф Гитлер – продукт чьей-то философской рефлексии, значит, думать постмодернистски, то есть безграмотно.
Постмодернизм инцестуозен, у него отсутствует сама идея связи с другим. Он всегда смотрит только в зеркало. Его концепты, в которые он играет, – это всякий раз игра только с самим собой и для самого себя. Эта игра не может производить смысл.
Рассмотрим один пример: один из ключевых терминов постмодернизма différance означает скольжение по текстовому полю, при этом смыслы, подобно хлопковым шишкам, собираются неоднократным прохождением по этому полю. Беда в том, что так собираются одни и те же смыслы, вернее – один и тот же смысл, приносящий комфорт. Этот кажущийся выход из дуальности, которым гордится постмодернизм, это псевдонеразличие в различении не оставляет даже места философской мысли.
Йогачарин Асанга разработал концепцию «тела дхармы» (дхарма-кая), что стало одной из фундаментальных попыток преодолеть позицию дуализма. Если différance – это поле случайных значений, любых значений, выброшенных наружу чтением текстов, проще – игральная кость, то не-дуальность Асанги, представленная в Махаянасанграхе, достигается сознанием путем сброса случайностей с целью проникновения в причину. Для игры в différance нужно расслабиться, для осознания абхидхармистской недуальности необходимо предельное интеллектуальное напряжение. Антонио Негри не без сарказма заметил, что тело для постмодернизма есть единственная конкретность, это то, с чем нельзя играть. Но на своем излете постмодернизм разуверился даже в теле, он выпустил из себя всю энергию, включая либидозную.
Постмодернизм разрушал то, что плохо знал. Что сегодня? Пепел. Постмодернизм, а тем более в его американском изводе, относится к философии так же, как ателланские россказни к драмам Еврипида. У постмодернизма, как у Деда Мороза, есть что-нибудь для каждого, демократизм его не знает границ. Играя в постмодернизм, нельзя проиграть. Нечего бояться, результат будет всегда, ибо любая случайно выпавшая сторона игральной кости это результат. Квази-абсолютная гарантия удачи делает философскую работу заведомо благополучной: бросай кость и что-нибудь получится. Но философия не строится на априорной невозможности проиграть.
Философия неотделима от риска. Рисковали все: Аристотель, Роджер Бэкон, Декарт, Спиноза, Асанга, Шанкара, Гуссерль… Философский риск заключается в том, что, начав мыслить, ты скорее всего не получишь никакого результата, тем более это не принесет никаких благ. Подлинное мышление не приносит благ и не ведет к комфорту, поскольку в каждый момент его нужно начинать заново.
Философскую мысль невозможно иметь в качестве опоры, с этим столкнулся Декарт, когда пытался при помощи акта мышления спасти идею существования. Это невозможно, поскольку философская мысль лишает мыслящего возможности подумать о себе. Когда в «Кризисе европейских наук» Гуссерль говорит о философе, способном исключить мир из самого поля мысли, то он не дает ни малейших гарантий существования или ментального комфорта, к которому приучает постмодернизм (эмпирический опыт XX века показал, вернее, доказал иллюзорность таких гарантий). Философская мысль пришла к этому значительно раньше истории, опережая последнюю, а не плетясь за ней, приходя к ее руинам, как считал Гегель.
Ὲποχή, cogito или другой радикальный прием, где нет ничего, кроме самого действия, организует человеку встречу с сознанием как таковым, а это самая опасная из всех возможных встреч. Ее опасность человек не может понять, пока принимает сознание как существующее – quod existit. Сознание не существует ни в схоластическом смысле, ни как картезианская очевидность самого существования, – сознание не существует как то, что дается или указывает на свой источник, сущее. Могут спросить: как тогда толковать указание йогачаринов или, в смягченном варианте, идею Беркли и Шуппе, что ничего не существует, кроме сознания? Ответ: у йогачаринов, как у Беркли, речь в строгом смысле не идет об экзистенциальном параметре, существование сознания следует понимать как прием самого сознания.
Следовательно, если о существовании сознания нельзя судить иначе, чем при помощи него самого, оно же может отменить существование.
«Существование сознания» лучше определить словом āśraya, состоящего из √śri– «опираться, укрываться» и префикса-номинализатора ā. Ашрая можно перевести как «подстраховка», что оправдано в данном контексте, однако не исчерпывает его санскритской семантики. Ашрая страхует при удержках (эпохе, подвешивании, снятии и т. п.). Но если те же йогачарины стремились освободить сознание от всех привязок к внешнему, произвести полный поворот сознания к нему самому (āśraya paravṛtti), то теперь позиция изменяется: все то, что я мыслю, не существует; существует или может существовать только то, что я еще не мыслю; «я» – то, что это осознает.
Следующий шаг: выход в метаисторию, объединяющую как Индию, так и Европу, включая уровень индивидуальной мысли. Обе философии имеют по крайней мере один общий (фундаментальный) элемент – они обе ставили перед собой цель вывести человеческое сознание на сверхуровень при помощи жертвы (ради этой цели) самим субъектом. Одни, как Аристотель и авторы ранних Упанишад, видели в этом онтологическую задачу; для других, как для Климента Александрийского, Утпаладевы, Рамануджи, Майстера Экхарта, Гегеля, задача находилась больше в сфере теологии; третьи – Васубандху, Шанкара, Гуссерль – видели в этом задачу эпистемологического свойства. Речь здесь идет – повторим – не о компаративистике, а именно о метаисторической (индивидуальной) позиции в философии, не знающей географических или, хуже того, политических границ.
Сегодня уже мало осваивать опыт индийской мысли в европейских категориях, как это делал Гегель, сегодня задача усложняется: построить единый философский суперопыт, который приведет к перестройке сознания. Такой опыт возможен только в суперфилософии, где обычный анализ, из которого выводятся исторические сравнения и влияния, недостаточен. Чтобы увидеть философию, нужно отменить разделение на Восток и Запад.
Такую философию следует выстраивать не как «историческую преемственность», а как концептуальную сеть, где снята доминанта исторического времени. Один пример: в «Кризисе европейских наук» (1936) Гуссерль говорит о вспоминающем созерцании (wiedererinnernde Anschauung), которое «показывает объект как сам-вот-бывший, повторяя перспективы и прочие способы явления, но модифицированный в плане воспоминания». Сказанное реконцептуализирует буддийское понятие смрити (smṛti, значение термина: то, что помнят), первые разработки которого появляются в smṛ tyupasthāna sūtra), чья основная идея в том, что стабилизация ума приводит к ментальному освобождению. Эпистемологическая процедура Гуссерля близка смрити, даже слово «перспектива» появляется здесь не случайно, ибо Гуссерль, как и буддийские эпистемологи, фиксирует возникновение такого типа познания, которое имеет дело не с самим объектом, а с его находимостью в сознании, его квази-объектной природой.
Тот факт, что Гуссерль и сутра говорят об одном, – не совпадение и не случайность. Перспективы, имеющие различный, с точки зрения истории, источник, сходятся в действии – философском действии, – изначально ориентированном на исчезновение объекта как существующего; «изначально» – означает в соответствии с природой философского мышления. Философия не стремится познать сущее как существующее, ее цель – приведение сознания к истине (к состоянию tattvajñāna).
Есть сознание, но нет осознавания; сознание осознающего есть, пока оно это не осознало. Время – это осознание сознанием того, что последнее не существует.
Как мы знаем, что сознание есть? Через осознавание, но это «есть» мешает сознанию, которое изначально направлено на его отмену. Сознание лишь тогда есть в полной мере, когда «есть» не осознается.
Что в этом случае означает «истина»? Сознание, которое не осознает себя таковым. Как человек в здоровом состоянии не ощущает работу печени, так и сознание в состоянии истины не осознает себя сознанием.
Часть II
Политика и бытие. Бытие политики
Политика имеет ту неоспоримую особенность, что всякий политический дискурс или даже разговор о политике превращается в ложь. Именно в политике тезис Фейербаха Homo homini dues est становится верным; вера в правителя сходна с верой в Бога, а тем более, когда правителю делегируют спасать жизнь целого народа (например, президентские выборы в США 2008 года). Лозунг демократов Yes, we can звучал не только как призыв изменить техасское сознание и выбрать первого чернокожего президента, но и как вера в спасительную силу этого выбора. Президент не оправдал ожиданий и не мог этого сделать, потому что от него ждали чуда, забыв о том, что он политик, и его обещания – только политические обещания.