Когда приходит другой с бородой, как у Маркса, если бы он не чесался ни разу, в разные стороны клочья, и будет умничать – вянешь, в ответ вставляешь насмешки – он не обидится, будет доказывать дальше смесь его истин-находок под христианской подливкой. Глаза его за бронестеклами толстых очков, очень растерянно, порой моргают. Тут твоя птица завоет – опустить голову между колен – то ли рыдать, а то ли чтоб материться. А его птица значительно больше – черно-коричнева и шоколодна, как шляпы «белых» грибов, взмахи ее много шире – так, что вбирают весь воздух, ты задыхаешься, стонешь. Светлое на глубине его шире – ты в него входишь, как в рай – все внутри обетованно. Оно готово обнять этот мир, мир, как паршивый котенок, не хочет, но птица его прощает. Она все машет и машет, а ты киваешь. Даль раскрывается невероятна, «а вдоль дороги» – они – «с косами» – идиотизмы. Как-то другие из наших гостей ночью гуляли по улице возле забора, он подошел к ним, шурша в темноте по траве, и поздоровался – он был в плаще с капюшоном, с косой, тем стало дурно. Он, как и первый, чего-то принес – лук и чеснок прямо с грядок – он нам не нужен, ну а не взять – неудобно. Жена дает ему в миске еду – поверх очков, поднеся ее к носу, он все рассмотрит. Нельзя селедку есть в пост – ее салат забракован. А птица счастья летит, унося его вверх – и мир огромен. Причем в свои пятьдесят, кажется, он не проработал ни года нигде постоянно – как такой полный, не ясно. Вчера «вкусняшка» его уползла – он так хотел съесть медянку, что поселилась под бочкой – не дождалась конца поста. Так как сиденье низко, есть только лицо, его колени и ступни. Он в офигенных его сапогах прошел леса и болота – его огромные белые пальцы на светлом ковре, ногти на них расслоились.
Третий – с лицом Маяковского раньше, теперь сухой, чуть сутул, и как бы стал ниже ростом – он отдал жизнь только этим местам, лицо его от загара стало оранжево-темным, на нем седая щетина. Но за его пропеченным на солнце лицом кроются двое – рациональный мужик и просто добрый ребенок. Если взглянуть в него глубже, мне нравится цвет, тоже коричневый, красный, но с золотистым оттенком. У него два слоя крыльев – одни совсем небольшие, как плащ, внутри которого цвет и свечение, внешние – черные, полупрозрачны, и закрывают полнеба. За счет совсем небольшого пространства внутри кажется – он, будто мышь, сосредоточен на чем-то. Но, когда он распрямится, он видит дальше. Мы говорим с ним предельно конкретно, потом молчим, все спокойно.
Они не очень-то любят друг друга, и если здесь собираются вместе, то кто-то сердится, спорят. Каждый живет в своей сказке, не понимая, что даже она тоже включается в сборник его обыденной частью, и эта «книга всего бытия» – лишь расписание для птиц, а не чудо.
Все же они мне друзья, когда попросишь, помогут. Смотрю на них и не верю себе – как можно быть таким странным, но также вижу и их безусловность, логика в каждом железна – все в них оправдано птицей, и комар носа не всунет. Мне остается не спорить, глядеть, лишь изредка вставить слово. Лишь мои серые крылья, все накрывая собой, меня слегка примиряют: все они – пятна, такие цветы, главное им не поддаться. Я, как всегда, поднимаюсь, смотрю сквозь прозрачность – пусть, раз им нравится так, ведь у них нет той сосущей тоски, что выедает мне печень. От радиации солнца все раскалено, и за веранду не выйти – мы сидим в тени. Голубизна, облака, чуть сероватые доски, яркие светло-зеленые травы – это у нас с ними вечность. Голова слабо кружится. Они ушли, никого, лишь птица мира летит и посылает от крыльев поток – чуть мутноватые полуполоски. А вот она не уйдет – это ты часть ее, и в ней совсем нету криков.
6. Маша, Саша и колено
Маша смотрела в окно электрички. За окном мчалась назад густо-зеленая масса деревьев и разглядеть что-то там было сложно. Да и смотреть было не на что – она вполне представляла себе неухоженный лес с его корягами, его крапивой, кустами, а то и с хлюпаньем полуболот под ногами. А электричка шла почти бесшумно – чистенько, светленько, но скучновато. И Маша стала смотреть на свое отражение на стекле рядом с собою – вполоборота лицо, полурастаявший след от него, также следящий за нею. И из-за этого снова всплыла и заслонила собой остальное ее привычка держать себя под постоянным контролем, та, что и делала ее собой, и дала все в этой жизни.
Все б ничего, кроме щек, Маше казалось – они пухловаты, ей бы хотелось, чтоб были чуть впалы. Она почти и не видела грудь, и это было ее постоянной досадой – была крупней, чем она бы хотела. Тысячелетия в прошлом это считали бы за идеал, ну, а ее почти злило – внутри себя она была другой, но приходилось мириться. Все остальное, все было нормально – лицо вполне себе правильной формы, также глаза, нос и губы; светлые волосы (хоть из-за щек приходилось носить всегда косу), стройные ноги (для многих на зависть), бедра и талия, рост выше среднего – не придерешься. Она умела одеться. И с головой хорошо – красный диплом у одной был на курсе. Она сумела по жизни нигде не забраться в дерьмо – и на душе тоже было спокойно. Она взглянула на туфли, на рваные джинсы, чуть-чуть поправила блузку и перешла дальше – к самокопаниям. Холодноватая – да, ну а как по-другому – если ты будешь теплей, тогда тебе влезут в душу, и ты залезешь в чужое – а это, бр-р-р, неприятно. Глупости пахнут противно. Высокомерной она не была, доброжелательной – «через платочек». Ну, такой мир, в его массе.
Но исключения все-таки есть – на ум опять пришел Саша, и Маша даже вздохнула (хоть вышло по-бабски). Они работали вместе: он – замдиректора, она – начальник отдела. Она запомнила первую встречу около этой стеклянной гигантской их башни. В то утро, хоть небольшой, был туман, и она шла от парковки. Издалека различила фигуру мужчины на абсолютно пустой площади рядом со входом. Все было так нереально – все три огромных предмета: асфальт и полупрозрачная башня, и бледная сырость вокруг – все это объединялось. И только он был конкретен – стройный, в отличном костюме, высокий. Он ждал ее, чтоб провести за собой внутрь стекла и чтоб принять на работу. И как всегда, она не обманулась – и среди всех там внутри, в этом искусно очищенном и освеженном там воздухе, среди всех пальм и рядов всех столов, также стеклянных кубов кабинетов, никеля, белых рубашек и круглых голов – там только он выделялся. Джентльмен, что не отнять, всегда спокойный, достойный. Он стал ухаживать – вежливо, тонко. Он был хорош в ресторанах (женщины его всегда замечали) – за белою скатертью с тонким вином – ничего лишнего, лишь безупречность. Уже пора было что-то решать, но (Маша снова вздохнула) она его не любила. Впрочем, она не любила и раньше, и начала понимать, что любить это, видимо, глупость, эта болезнь пройдет мимо. Но замуж уже пора, из принцесс пора идти в королевы.
Саша подъехал к вокзалу и пошел ко входу. Было немного прохладно – еще только восемь, но все же солнце уже пригревало. Он шел по граниту площадки, чувствовал крепость всех мышц – он хорошо поработал вчера в фитнес-зале, не перебрал, строго в меру. Полупустая реальность – машины и люди, дома, все вокруг неинтересно – в них нет малейшей интриги. В праздники ехать опять на рыбалку, чтобы уважить начальство – как это все надоело, да еще пить вместе с ними. Он глянул на часы на башне – через минуты две-три Маша выйдет. Он понимал – уже скоро, Маша должна все решить, не сомневался в ответе. Да и куда ей деваться, с подводной-то лодки. Толстый расхристанный чмошник бежал с рюкзаком не уступая дорогу, пришлось замедлиться, встать, пропуская его, и настроение стало похуже. Он даже глянул на небо, но не нашел сострадания, а только бледные тучи. Впрочем, мужик тот напомнил отца – тот еще был маргинал, хоть, слава богу, на свадьбе не будет. Досады стало поменьше. Подул, некстати, холодный такой ветерок – пришлось поправить прическу. Как же идти в ателье, чтобы пошить костюм – чтоб одному или с Машей? Он сам любил больше шерсть, а Маша может того не одобрить – по мелочам спорить с ней не хотелось. Он безучастно смотрел на ментов, но те, заметив, слегка стушевались и отошли, оглянувшись.
Из темноты незакрытой двери вышла летящая Маша, остановилась – красуется, в нем поднялась небольшая, но ревность. Он дал ей время увидеть его и, помахав, пошел навстречу. За выходные она загорела на даче, отчего стала еще красивее. Они дошли до машины.
– Нет, сядь на заднем сиденье, на правой двери замок заедает, вечером съезжу на сервис. – Он нажал кнопку брелока и подошел, чтоб открыть для нее слева заднюю дверцу, и чуть помедлил, любуясь, как, уже сев, она заносит в машину свои прекрасные ноги. А сев за руль, обернувшись, сказал: – Ну, заезжаем к тебе, чтоб ты переоделась, и потом сразу на службу. Как оно было на даче? – Она чего-то уже говорила, и зажурчал потихоньку мотор – стало спокойно, комфортно, машина плавно ускорилась, чтобы успеть под зеленый.
Смена была трудноватой – днем было много текущих работ, всю ночь аварии – я загонял две бригады, они были злы. В конце концов получилось все даже красиво, но я поспал три-четыре часа, и теперь, выйдя на воздух, спокойно куря – ведь не покуришь в диспетчерской, даже в окно (наутро Мельников всласть отхамится) – пошел вперед по аллейке. Там, за дорогою, будет ларек, можно взять баночку пива – кому сейчас уже утро, а для меня вполне вечер, и как приеду домой, будут простыни – чудно! Лицо, как маска, висело на мне – мускулы в нем уже спали. А ноги шли – мимо длинных высоких домов и шелестящих деревьев. Придомовая дорожка свернула на обширный газон и впереди упиралась в дорогу – жалко, конечно, что нет перехода – перебегу, как обычно. Остановившись за самым поребриком, как зоркий сокол, я выжидал промежуток побольше в движении машин – хотя их было немного, но, чтоб идти, не бежать – такой не появлялся. Ну вот – сойдет, но только справа идущий вдоль той стороны, вижу, включил поворотник налево ко мне, тогда и я оглянулся налево – там вдалеке тоже шел с поворотником, тоже ко мне, и я, вздохнув, полубоком и полуспиной сделал полшага обратно, при этом глядя, как оба все же проехали прямо. Раздался слабенький хруст, и я увидел под носом стекло, а сам лежу на капоте. Машина тихо наехала сзади и, точно сбоку – в колено. Мне стало очень неловко – ну и чего я разлегся, и понемногу я начал сползать на асфальт, но только встать почему-то не смог – колено левой ноги вдруг ушло куда-то внутрь и направо. Пришлось опять завалиться. Открылась дверца водителя, вышел высокий мужик – остановился, глядел на меня, я перед ним извинился. – Простите, я сам виноват, сейчас немного вздохну, отойду. – И постарался дышать – получилось, снова попробовал встать – нога почти распрямилась, только я, стоя, качался. Он все стоял, и я снова сказал: – Сейчас, сейчас отойду, вы уж меня извините. – Он пошел к дверце, но только я все стоял, нога не шла, не хотела. Я как-то дергался, не понимая – и это стало уж слишком. Он снова вылез из дверцы.
– Вам как-то помочь?
– Нет, нет, спасибо, простите. – Но вот пойти почему-то не мог, даже стоять было трудно. И тут меня осенило – халява, а почему не схитрить, эти десять минут до метро можно же с ними проехать. – А вообще-то… если чуть-чуть подвезти до метро, было бы здорово, если возможно. – И он, кивнув, почему-то опять сел за руль, но потянулся на правую дверцу, что-то подергал на ней изнутри, потом толкнул, и та чуть-чуть приоткрылась. Я попытался идти до нее, но получилось забавно, нога слегка заболела. Но можно было держаться рукой, и я допрыгал и влез на сиденье. Он наблюдал мои телодвижения.
– А вообще вам куда?
– Далековато, на Лиговку.
– Мы довезем вас. Пробки и мы опоздаем на службу. – Странный какой-то, ведь я не прошу… но, так как он сказал «мы», я наконец оглянулся – там в полумраке от дымчатых стекол сидела женщина в строгом костюме, я поздоровался, она в ответ протянула немного «Бон Аквы».
– Воды хотите? – И я почувствовал, как пересохло во рту.
– Да, извините, спасибо. – Нога совсем не хотела сгибаться, пришлось ворочаться, чтобы устроиться боком. В машине пахло, как в морге – я ненавижу все елочки-дезодоранты, что люди вешают в свои машины. Меня мгновенно почти укачало – здесь было жарко. Нога почти на глазах раздувалась и все сильнее болела, но я сумел уловить атмосферу у них – он пару раз, обернувшись, ей что-то сказал, ехал, не глядя вперед, ждал, пока она ответит (и до меня вдруг дошло – так он меня не заметил)… – душны у них отношения. В пробках, конечно, стояли – через полчаса все же подъехали к дому.
– Здесь не припаркуешься. – Он ехал дальше вдоль ряда машин, до конца улицы в конец квартала. – Вот, только здесь. – Он резко остановился и, подавая визитку, сказал: – Если лекарства нужны будут, вы позвоните и продиктуйте ваш номер – я позвоню вам, узнаю.
Сказав «спасибо» и номер, я вылез, машина ушла – и только тут оценил расстояние – так все и вышло, цепляясь за стену, я ковылял полчаса. Мимо шли люди, спеша на работу – человек тридцать, возможно. Мне было стыдно под взглядами – видно ж, что я пьян тотально. Лишь в конце девушка мне предложила помочь, но чем поможет – хрупка, отказался. А вот за пиво пришлось попросить пару раз – через дорогу идти в магазин меня уже не хватило – один мужик мне принес, согласился. Доковыляв до кровати, я рухнул. Через четыре часа, когда колено раздуло в три раза и боль уже разъедала мозги, я позвонил – друг с женою приехал. Вызвали «скорую» и – в Джанелидзе.
Пара часов на каталке в фойе, и положили в кладовке на стол – два развеселых таких пацана через колено иглой откачали в нем жидкость – тут я не смог, заорал. Сделали гипс мне от пятки до паха. И две недели в палате – врач заходил пару раз, и пару раз заходили друзья, не покурить, комары по палате. А за окном на большом пустыре по временам кто-то жарил шашлык – и на восьмой, к нам, этаж долетал его запах. Кто-то зашел – расспросил, как все было, потом был даже гибэдэдэшный инспектор – я ему отдал визитку того Александра, пусть разбираются сами. Он позвонил, я лежал уже дома.
– Здравствуйте, я – Александр. – Медленно я догадался, кто это.
– Здравствуйте. – Мы помолчали – пересечение разных пространств и в этот раз было тихим.
– А у меня на два года забрали права. – И мы опять помолчали, я извинений в себе почему-то найти не сумел, и даже сам удивился. Что он хотел, я не вник, как-то не смог заглубиться. Он отключился, а я стал дальше смотреть на окно – лет уже пять не смотрел телевизор.
7. Лучше, как лучше
Первое воспоминание – я могу видеть квадраты бледного плотного света (сейчас сказал бы – их восемь) и между ними, темную на их сплошном светлом фоне, как бы большую решетку (сейчас я знаю, что раму окна). Подо мной твердое. Не шевельнуться. Все это долго. Я никому здесь не нужен, и мне не нужен никто. Тихо. Спокойно. Все чисто. Я могу ровно дышать и, так же ровно, все вижу.
Может быть, это второе – вокруг колонны, одни розоваты, сверху идет желтый свет – я могу двигать руками – сверху свисают какие-то тени и иногда шевелятся. Выше идет жизнь больших – они что-то решают, они бросают под стол для щенка кости от курицы, но это я – не щенок, они об этом не знают. Я научился уже всюду ползать и приобщился к их жизни.
А это было в яслях – мне очень скучно, и не пролезть через прутья ограды. Я устал грызть попугая за его толстый пластмассовый хвост, причем нисколько не вкусный. Рядом лежало пасхальное яйцо из дерева – мне оно было, как дыня сейчас – в рот ни за что не засунешь. Мне оно что-то напомнило, и я, отчетливо помню, подумал – «А, они знают и ЭТО!». И после этого теменем начал смотреть на других в комнате-зале, на их свечение. Тихо, но уже не скучно.
Потом, уже через год, в тех же самых яслях – нас повели на прогулку, зима, и всех одевают в пальто или в шубы… валенки, варежки, шапки с резинкой – все это долго, а я уже давно одет, и мне мучительно жарко. Девочки, мальчики – мнутся у двери, когда ее открывают – за нею свет ослепляет.
Тоже зима, во дворе возле дома меня поставили в снег по колено, из-за большого пальто я не могу по-нормальному двигать рукою с лопаткой, да и копать уже не интересно. Вставив лопатку в снег ручкой, я начинаю вдруг ею крутить – и на снегу возникает воронка. Как оказалось, за мной наблюдали – он, как и я неуклюжий в одежде, был вставлен в снег рядом сбоку, и он смотрел с любопытством. Я дал ему покрутить снег лопаткой. Так, лет на десять, я получил друга Мишку.
Пять первых воспоминаний, два первых года
Лишь один случай запомнился как негативный – меня тогда в первый раз повели стричься. Когда меня усадили на кресло, я ей сказал, что не надо, она, сюсюкая, не обратила внимания. Я много раз ей сказал, вырывался. Она не слушала, я для нее был болванкой. И сталью ножниц она начала резать все мои волосы-память, я понял, что ничего не поделать, но не простил – когда кошмар был окончен, вслух пожелал ей плохого. И умерла, в тот же вечер. Связано ли это было со мной, я не знаю. Мне ее не было жалко, если она не могла слышать слова другого. (Хотя, конечно, позднее я дрался, и раз стал зверем – в ответ на подлость так разодрал парню щеку ногтями, что на всю жизнь он остался со шрамом, после того «завязал» с этим делом.)
Потом четыре года в жизни моей детский сад – главное, что я запомнил из тех долгих лет, это единство со всеми. Кто-то, конечно, был в чем-то слабей, кто-то порой делал гадость – как за себя было стыдно, и как себе я старался помочь, и как себе они мне помогали. Шляпы-панамы и белые трусики, кто-то порой с животами навыкат, все, как гусята, за воспитателем шли на прогулку на речку, там, на поляне, поросшей маленьким желтым цветочком «масленком», как-то играли и жили, затем – обратно, обедать и на сончас расправлять раскладушки.
И во дворе, когда вернешься домой, было примерно все так же – старшие парни всегда уважались и были к младшим всегда справедливы, многому нас научили – я заразился от них страстью к камню, к горам и к лесу. А сколько счастья, когда они раздавали находки из дальних поездок – в моей коллекции было тогда больше ста минералов, и много редких.
В городе был интересный чудак – был машинистом на поезде, девочку сбил на путях, и от чего потом стал сумасшедшим – огненнорыжий, ходил в своем пиджаке поверх майки и пугал детей – дергался и приговаривал что-то. Часто в кустах акации мы находили тетради – он до аварии в ВУЗе учился – прописи из закорючек. Мне было пять, солнечным утром я шел вдоль длинного желтого дома – думал, что здесь нашел кошку и тащил домой – ох и большая (сейчас – как овца), поднял на третий этаж, она назавтра исчезла. Я все смотрел – может, кошка найдется. Вдруг со скамейки за мной увязался тот Леня – он шел и шаркал ногами, только до бабушки так далеко – еще четыре подъезда. Он отчего-то завелся. «Шагай, ребенок маленький» – вдруг прозвучало мне в спину. Я оглянулся, конечно – он весь ломался, качался, но шел, в руке сжимая тетрадку. Ну, я шагал, а убежать не давала мне гордость – вот я еще дураков не боялся. Его заклинило, сзади, сливаясь, неслось – «Шагай, ребенок маленький. Шагай, ребенок маленький…», я и шагал. И шагаю.
Идеология была картонной, все это знали, и никому она жить не мешала, даже была и отчасти созвучной нашим естественным чувствам. Что было где-то в верхах, мы не знали, и нас оно не касалось. Никто не жил тогда бедно – машин хотя было мало, а чаще лишь мотоциклы с коляской, и телевизор еще не у всех, но напряжений «дожить до получки» или купить, скажем, мебель, не было ни у кого, не говоря о бесплатных квартирах – лишь чувство вкуса определяло то, как ты одет и что имеешь ты дома. Сначала мебель отец сделал сам, потом залезли почти на полгода в долги – купили финскую; ну а костюмы, пальто и плащи у родителей были такие, мне и сейчас-то завидно. В нашем (100 000) совсем небольшом городке отец там был архитектор, мать – врач, но по зарплатам не выше рабочих, смыслом у них было сделать «как лучше» (для всех), а иных смыслов и быть не могло – не было таких извилин в сознании. У меня был чемодан самых разных игрушек и стопка детских любимых мной книг (тех, что формат А4) высотой больше полметра, была коллекция в пятьсот значков; велосипед, правда, брали в прокате на лето, но лыжи были свои. Я ездил на лето к бабушке в сад и в Челябинск, был в Алма-Ате, в Пржевальске, в Москве и в «Орленке», вот только в Крым меня летом не брали – дороговато, конечно. Кто-то потом начал врать, что жили все тогда плохо – откуда выползла дрянь – из недодуманной, брошенной на выживание деревни. «Голос Америки» – этот старался. Но злоба, подлость или стремление жить ради денег – для меня все еще странны, это все было – в кино про фашистов. В нашем дворе, как во многих других, и дети знали, что неразумно и против природы выбирать сторону зла, впрочем, никто и не дал бы такую возможность. Шкурников не было вовсе. Вечер, качели и звук в затихавшем дворе под посиневшем темнеющим небом.
…Мы с пацанами играли в кораблики в снежных ручьях, мать подошла, показала нам на россыпь мелочи рядом – каждый набрал там почти по рублю, все фантастически стали богаты! Мой парафиновый аквалангист, с вплавленным в живот свинцом, мог дотянуться до самых глубин на дне подводного мира. Были колени разодраны вдрызг много раз, только от матери лишь подзатыльник – нечего быть неуклюжим – теперь, пусть я поскользнусь, натренирован не падать. Чика, отвалы-карьеры, было метание ножа в дверь ТП, и я был лучшим по производству рогаток на всех, а для своих изобрел и свинцовые пульки. И страх, живущий в подвале – в затхлости холода и в темноте, где трубы входят под землю – когда выходишь во двор из подъезда, главное не оглянуться. Тополь, посаженный мною тогда под окном (под руководством «сержанта»-татарина с верхней площадки), стал выше дома. Борька был старше меня на два года, ну и, конечно, сильней – мне приходилось слегка напрягаться, чтоб быть на равных. Там было лишь мое место и содержание жизни – чтобы знать код, надо в этом родиться.
Медитативным я стал позже в школе – может быть, просто насытившись всей непосредственной жизнью, я перешел на учебу и книги. Горка для спуска на санках была под окном из посеревших под солнцем занозистых досок и мощных бревен – весной с утра еще было прохладно, читал «Героев Эллады» и вполне верно подумал, что теперь время не мышц, а больше для понимания. Литература и физика, шахматы, велосипед (раз даже двести км по горам)… – я во дворе появлялся пореже.
Сволочи, правда, конечно, встречались – в пионерлагере и пара в школе, но, если просто держаться подальше от них, воспринимались тогда как больные.
Странное все началось чуть попозже, мне уже было четырнадцать. Старшие, кто на четыре-пять лет – кто-то уехал, а кто-то жил взрослой жизнью. Остался Борька, что старше меня, и трое младше меня на два года – в шестидесятых никто не родился. Я в чем-то был почти лидер. И тут приехала во двор семья – два парня младших, один старше на год – смуглый – таких я раньше не видел, чересчур жесткий. Я заболел по-серьезному еще в конце января и на два месяца попал в больницу. Когда меня в первый раз отпустили чуть подышать на крыльце, снег уже почти растаял, и вдруг пришли пацаны со двора – мне было даже неловко. Через неделю меня отпустили, только, пока я болел, мы переехали и обживали другую квартиру. Они пришли вроде в гости – мы поболтали, сидели в чужом незнакомом дворе, вскоре тот новенький смуглый и Борька странно так переглянулись – и начались нехорошие шутки, меня они очень мало задели, что завело их сильнее. Дело дошло до, казалось бы, слабых тычков, потом пошла уже злоба – я тогда просто ушел, навсегда, и никого из них больше не видел. Просто забыл – нет так нет, и не до этого стало.
Но вот недавно подумал – ну захотел мое место чужак, и пусть не ведали те, что помладше, а вот за Борьку обидно – видимо, было в нем второе дно из-за его жизни дома. Теперь таких всплыло много – они не все понимают, и я ухожу, как не уйти – я не знаю. Ну ведь не драться же было. Двора не стало. Город утратил свою сердцевину, и когда позже не стало родителей, сделался пустым. Так начиналось, что весь мир и я пошли по разным дорогам.
Я-то остался там прежним. Сейчас, живя в мире их странных правил игры, я иногда размышляю – формула «жить, чтобы жить» неплоха, но к ней возможно еще дополнение – «и как лучше для всех», этого мне не хватает.
8. Иструть-forever
В первый раз я услышал про эту деревню лет в десять, когда мы полмесяца плыли с отцом по реке на резиновых лодках и остановились на дневку в двух часах ходу – он пошел купить там продукты. Потом мы проплыли мимо, но с реки деревню не видно. Когда мне было уже двадцать девять и надоело шататься с палаткой, я захотел купить дом где поглуше – отец опять потянул в те края, уже пешком по рыбачьей тропе по склону горы Чулковой.
Было чудесное бабье лето – очень зеленые темные ели на фоне желтого тихого леса, нет комаров, духоты, запах – как будто от веников в бане. Поля грибов в замеревшем прозрачном лесу, но только мы их не брали – нужно пройти километров пятнадцать, и лишний груз помешает. А люди брали, конечно – мы с ним сидели-курили и наблюдали, с сочувствием, тетку – она уже собрала мешков пять и – перенесет два из них метров сто и возвратится назад за другими. Тонкие стволы-колонны берез на совершенно невидимом фоне пространства, голубизна в высоте, и облетевшие листья повсюду. Вода в прозрачном ручье, перебегающем по руслу мелких камней рыжую глину дороги, мы с ним в застиранных старых штормовках – ни с чем не связаны, то есть свободны, что подтверждал и весь воздух.