Спал он долго, но беспокойно и видел многочисленные бессвязные сны, а когда миссис Демпстер довольно поздно его разбудила, поначалу чувствовал себя не в своей тарелке и, казалось, не понимал, где находится. Его первое распоряжение порядком ее удивило:
– Миссис Демпстер, я хочу, чтобы в мое отсутствие вы взяли лестницу и протерли или отмыли картины на стенах – особенно третью от камина. Мне хочется посмотреть, что на них изображено.
Бо́льшую часть дня Малкольмсон провел в тенистой аллее за чтением книг и ближе к вечеру обрел прежнюю бодрость. Он далеко продвинулся в своих штудиях и преуспел в решении всех задач, которые ранее никак ему не давались, и, возвращаясь в приподнятом настроении в город, решил завернуть в «Добрый путник», чтобы повидать миссис Уизэм. В уютной гостиной студент увидел незнакомца, которого сидевшая рядом хозяйка представила как доктора Торнхилла. Она держалась несколько принужденно, а доктор немедля начал расспрашивать юношу на разные темы; сопоставив одно с другим, Малкольмсон пришел к выводу, что его собеседник появился здесь не случайно, а потому без околичностей заявил:
– Доктор Торнхилл, я с удовольствием отвечу на любые вопросы, которые вы сочтете нужным задать мне, если вы сперва ответите на один мой вопрос.
Доктор выглядел удивленным, однако улыбнулся и тотчас ответил:
– Договорились! Что за вопрос?
– Это миссис Уизэм попросила вас прийти сюда, чтобы вы взглянули на меня и высказали свое профессиональное мнение?
Доктор Торнхилл на мгновение впал в замешательство, а миссис Уизэм зарделась и отвернулась; доктор, однако, оказался человеком открытым и прямодушным и потому ответил незамедлительно и без утайки:
– Да, это так, но она не хотела, чтобы вы об этом узнали. Полагаю, меня выдала неуклюжая торопливость, с которой я задавал вам вопросы. Миссис Уизэм сказала мне, что, по ее мнению, вам не следует жить одному в том доме и что вы чересчур налегаете на крепкий чай. Собственно говоря, она просила меня убедить вас отказаться от чаепитий и ночных бдений. Я сам в свое время был старательным студентом, так что позволю себе, без какого-либо намерения оскорбить вас, дать вам совет на правах бывшего универсанта и, следовательно, как человек, которому не вполне чужд ваш образ жизни.
Малкольмсон с дружелюбной улыбкой протянул доктору руку.
– По рукам, как говорят в Америке! – произнес он. – Мне следует поблагодарить вас, а также миссис Уизэм, за проявленную доброту, которая заслуживает ответного жеста с моей стороны. Обещаю не пить больше крепкого чая – вообще впредь не пить чая до вашего разрешения – и отойти сегодня ко сну самое позднее в час ночи. Годится?
– Отлично! – воскликнул доктор. – А теперь расскажите нам обо всем, что вы заприметили в старом доме.
И Малкольмсон сей же час поведал во всех подробностях о событиях двух минувших ночей. Миссис Уизэм то и дело прерывала его рассказ причитаниями и вздохами, а когда юноша наконец добрался до эпизода с Библией, хозяйка «Доброго путника» дала выход долго сдерживаемым эмоциям, испустив громкий крик, и лишь солидная порция бренди, разведенного водой, смогла ее немного успокоить. Чем дольше доктор Торнхилл слушал, тем больше мрачнел, а когда студент закончил и миссис Уизэм пришла в себя, он спросил:
– Крыса всякий раз взбиралась по веревке набатного колокола?
– Да.
– Полагаю, вы знаете, – продолжил доктор, помолчав, – что это за веревка?
– Нет, не знаю.
– Это, – медленно произнес доктор, – та самая веревка, на которой были повешены все жертвы приговоров злобного судьи!
В этот момент миссис Уизэм издала новый крик, и доктору снова пришлось приводить ее в чувство. Малкольмсон взглянул на часы и, обнаружив, что близится время обеда, отправился домой, не дожидаясь, пока хозяйка полностью придет в себя.
Когда миссис Уизэм оправилась от потрясения, она накинулась на доктора, сердито вопрошая, зачем он внушает бедному юноше подобные ужасы.
– Ему там и без этого хватает невзгод, – добавила она.
– Дорогая моя, поступая так, я преследовал совершенно определенную цель! – ответил доктор Торнхилл. – Я намеренно привлек его внимание к этой веревке, можно сказать, привязал его к ней. Не исключено, что этот юноша сильно переутомлен вследствие чрезмерных занятий, хотя, на мой взгляд, он выглядит в высшей степени здоровым душевно и телесно… но, с другой стороны, эти крысы… и эти намеки на дьявола… – Доктор покачал головой и затем продолжил: – Я хотел было предложить ему свое общество на ближайшую ночь, но, уверен, он бы обиделся. Возможно, ночью его посетят какие-то неведомые страхи или галлюцинации, и, случись так, было бы неплохо, если бы он дернул за ту самую веревку. Поскольку он там совершенно один, колокольный звон послужит для нас сигналом и мы сможем вовремя прийти к нему на помощь. Нынче вечером я намерен бодрствовать допоздна и буду настороже. Не тревожьтесь, если до утра в Бенчёрче произойдет нечто неожиданное.
– О, доктор, что вы хотите этим сказать?
– А вот что: возможно – нет, даже вероятно, – этой ночью мы услышим звон большого набатного колокола, что висит на крыше Дома Судьи, – бросил доктор на прощанье самую эффектную реплику, какую смог придумать.
Придя домой, Малкольмсон обнаружил, что вернулся несколько позже обычного и миссис Демпстер уже ушла – правилами приюта Гринхау не следовало пренебрегать. Ему было отрадно видеть, что его комната аккуратно прибрана, в камине весело полыхает огонь, а настольная лампа заправлена свежим маслом. Вечер выдался не по-апрельски прохладным, и резкие порывы ветра становились все сильнее, недвусмысленно обещая ночную грозу. С приходом Малкольмсона крысы на несколько минут затаились, но, едва свыкшись с его присутствием, продолжили свою ежевечернюю возню. Он был рад этим звукам, ибо, как и накануне, почувствовал себя менее одиноким, – и задумался над тем, почему они странным образом затихают, когда на свет божий показывается та огромная крыса со злыми глазами. В комнате горела только настольная лампа, зеленый абажур которой оставлял потолок и верхнюю часть стен в темноте, поэтому яркое пламя очага, озарявшее пол и белую скатерть стола, придавало обстановке теплоту и уют. Малкольмсон принялся обедать с отменным аппетитом и в превосходном расположении духа. После трапезы он выкурил сигарету и не мешкая принялся за работу; памятуя про обещание, данное доктору, юноша твердо решил ни на что не отвлекаться и с максимальной пользой распорядиться временем, имевшимся в его распоряжении.
С час или около того он исправно трудился, а потом его мысли начали блуждать вдалеке от книг. Атмосфера, царившая вокруг, звуки, привлекавшие его внимание, чуткость собственных нервов – все это способствовало его рассеянию. Между тем ветер за окном из порывистого превратился в шквальный, а затем в ураганный. Старый дом, несмотря на прочность постройки, казалось, содрогался до самого основания под ударами стихии, которая ревела и неистовствовала в многочисленных трубах и вдоль причудливых старинных фронтонов, отзываясь странным, нездешним гулом в комнатах и коридорах. Даже большой набатный колокол на крыше, должно быть, чувствовал силу ветра и немного покачивался, ибо веревка временами слегка поднималась и опускалась и конец ее с тяжелым и глухим стуком снова и снова ударялся о дубовый пол.
Прислушавшись к этому стуку, Малкольмсон вспомнил слова доктора: «Это та самая веревка, на которой были повешены все жертвы приговоров злобного судьи!» – подошел к камину и взялся за конец веревки, чтобы получше ее рассмотреть. Казалось, она обладает какой-то неумолимой притягательностью, и, глядя на нее, он на миг задумался о том, кто были эти жертвы, и о мрачном желании судьи всегда иметь эту страшную реликвию у себя перед глазами. Пока Малкольмсон стоял так, веревка в его руке продолжала ритмично подрагивать в такт колебаниям колокола на крыше, но вдруг юноша ощутил новую, иную вибрацию, как будто по веревке что-то передвигалось.
Непроизвольно подняв голову, Малкольмсон увидел, как сверху медленно спускается, впившись в него глазами, огромная крыса. Он отпустил веревку и с глухим проклятием отпрянул, а крыса, круто развернувшись, скрылась под потолком, и в тот же миг Малкольмсон осознал, что временно стихшая возня остальных тварей возобновилась опять.
Все это побудило его задуматься, и он вдруг сообразил, что до сих пор не разведал, как собирался, местонахождение крысиной норы и не осмотрел полотна. Юноша зажег другую лампу, не затененную абажуром, и, держа ее высоко над головой, приблизился к третьей картине справа от камина, за которой, как он заметил, минувшей ночью спряталась крыса.
Едва бросив взгляд на полотно, он отшатнулся так резко, что чуть не выронил лампу, и смертельно побледнел. Колени его подогнулись, на лбу выступили крупные капли пота, он задрожал как осиновый лист. Но он был молод и решителен и, собравшись с духом, спустя несколько секунд снова сделал шаг вперед, поднял лампу и пристально всмотрелся в изображение, которое теперь, очищенное от пыли и отмытое, предстало перед ним совершенно отчетливо.
Это был портрет судьи в отороченной горностаем алой мантии. В его мертвенно-бледном лице с чувственным ртом и красным крючковатым носом, похожим на клюв хищной птицы, читались суровость, неумолимость, ненависть, мстительность и коварство. Взгляд неестественно блестевших глаз переполняла жуткая злоба. Малкольмсона пробрала дрожь: он узнал в этих глазах глаза огромной крысы. Он снова чуть было не выронил лампу, когда внезапно увидел саму эту тварь, враждебно уставившуюся на него из дыры в углу картины; одновременно юноша заметил, что суетливый шум, издаваемый другими крысами, неожиданно смолк. Однако, взяв себя в руки, Малкольмсон продолжил осмотр картины.
Судья был запечатлен сидящим в массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой, справа от большого камина с каменной облицовкой, в углу комнаты, где с потолка свисала веревка, конец которой, свернутый кольцом, лежал на полу. Цепенея от ужаса, Малкольмсон узнал на полотне комнату, в которой находился, и с трепетом огляделся по сторонам, словно ожидая обнаружить у себя за спиной чье-то постороннее присутствие. Потом он посмотрел в сторону камина – и с громким криком выпустил из руки лампу.
Там, на судейском кресле, рядом с веревкой, свисавшей позади его высокой спинки, сидела крыса со злыми глазами судьи, в которых теперь светилась дьявольская усмешка. Если не считать завываний бури за окном, вокруг царила полная тишина.
Стук упавшей лампы вывел Малкольмсона из оцепенения. К счастью, она была металлической и масло не вытекло на пол. Однако лампу необходимо было привести в порядок, и, пока он этим занимался, его волнение и страх немного улеглись. Погасив лампу, юноша отер пот со лба и на минуту призадумался.
– Так не годится, – сказал он себе. – Если дело так и дальше пойдет, недолго и спятить. Надо это прекратить! Я обещал доктору не пить чая. Ей-богу, он прав! Должно быть, у меня нервы расшатались. Странно, что я этого не ощутил; никогда еще не чувствовал себя лучше. Однако теперь все в порядке, и впредь никому не удастся сделать из меня посмешище.
Малкольмсон приготовил себе солидную порцию бренди с водой и, выпив, решительно взялся за работу.
Где-то через час он оторвал взгляд от книги, встревоженный внезапно наступившей тишиной. Снаружи ветер завывал и ревел пуще прежнего и ливень хлестал в оконные стекла с силой града, но в самом доме не раздавалось ни звука, только в дымоходе гуляло эхо урагана, а когда он ненадолго стихал, слышалось шипение падавших оттуда в очаг редких дождевых капель. Пламя в камине сникло и потускнело, хотя и отбрасывало в комнату красноватые блики. Малкольмсон прислушался и тотчас уловил слабое, едва различимое поскрипывание. Оно доносилось из угла комнаты, где свисала веревка, и юноша подумал, что это она елозит по полу, поднимаясь и опускаясь под действием колебаний колокола. Однако, подняв голову, он увидел в тусклом свете очага, как огромная крыса, прильнув к веревке, пытается перегрызть ее и уже почти преуспела в этом, обнажив сердцевину из более светлых волокон. Пока он наблюдал, дело было сделано, отгрызенный конец со стуком свалился на дубовый пол, а огромная тварь, раскачиваясь взад и вперед, повисла подобием узла или кисти на верхней части веревки. На мгновение Малкольмсона, осознавшего, что теперь он лишен возможности позвать на помощь кого-либо извне, вновь охватил ужас, который, впрочем, быстро уступил место гневу; схватив со стола только что читанную книгу, юноша запустил ею в грызуна. Бросок был метким, но, прежде чем снаряд достиг цели, крыса отпустила веревку и с глухим стуком шлепнулась на пол. Малкольмсон не мешкая вскочил и кинулся к ней, но она метнулась прочь и пропала в затененной части комнаты. Студент понял, что в эту ночь поработать ему уже не удастся, и решил разнообразить учебную рутину, устроив охоту на крысу. Он снял с лампы зеленый абажур, чтобы расширить освещенное пространство столовой, и мрак, в котором утопал верх помещения, сразу рассеялся. В этом внезапно высвобожденном свете, особенно ярком в контрасте с давешней тьмой, отчетливо проступили изображения на развешанных по стенам картинах. Прямо напротив того места, где стоял Малкольмсон, находилось третье от камина полотно, взглянув на которое юноша в изумлении протер глаза – и затем замер, охваченный страхом.
В центре картины возникло большое, неправильной формы пятно коричневой ткани, такой новой на вид, словно ее только что натянули на раму. Фон остался прежним – уголок комнаты у камина, кресло и веревка, – но фигура судьи с портрета исчезла.
Цепенея от ужаса, Малкольмсон медленно обернулся – и затрясся как паралитик. Силы, казалось, покинули его, он утратил всякую способность действовать, двигаться и даже мыслить. Он мог лишь смотреть и слушать.
В массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой восседал судья в алой, отороченной горностаем мантии. Его злые глаза мстительно горели, а резко очерченный рот кривила жестокая, торжествующая усмешка. Внезапно он поднял руки, в которых держал черную шапочку. Малкольмсон ощутил, как у него кровь отхлынула от сердца, что бывает нередко в минуты томительного, тревожного ожидания; в ушах его стоял гул, сквозь который он слышал рев и завывание ветра за окном и далекий звон колоколов на рыночной площади, возвещавших о наступлении полуночи. Он провел так несколько мгновений, показавшихся ему вечностью, не дыша, застыв как статуя, с остановившимся от ужаса взглядом. С каждым колокольным ударом торжествующая улыбка на лице судьи становилась все шире, и, когда пробило полночь, он водрузил себе на голову черную шапочку.
С величавой неторопливостью судья встал с кресла, поднял с пола отгрызенную часть веревки набатного колокола и пропустил между пальцами, словно наслаждаясь ее прикосновением, после чего не спеша принялся завязывать на одном ее конце узел, намереваясь сделать удавку. Закрепив узел, он проверил его на прочность, наступив на веревку ногой и с силой потянув на себя; оставшись доволен результатом, судья соорудил мертвую петлю и зажал ее в руке. Затем он начал продвигаться вдоль стола, который отделял его от Малкольмсона, и при этом не сводил глаз со студента; внезапно, совершив стремительный маневр, он загородил собой дверь комнаты. Малкольмсон сообразил, что оказался в западне, и стал лихорадочно искать путь к спасению. Неотрывный взгляд судьи действовал на юношу гипнотически и намертво приковывал к себе его взор. Студент следил за тем, как противник приближается, по-прежнему заслоняя дверь, поднимает петлю и выбрасывает ее в его сторону, словно пытаясь его заарканить. С неимоверным трудом Малкольмсон увернулся и увидел, как веревка с громким шлепком упала рядом с ним на дубовый пол. Судья вновь вскинул петлю и, продолжая злобно буравить его глазами, опять попытался поймать свою жертву, и опять студенту едва удалось ускользнуть. Так повторялось много раз, при этом судья, казалось, нисколько не был обескуражен или расстроен своими промахами, а скорее забавлялся игрой в кошки-мышки. Наконец Малкольмсон, пребывавший уже в полном отчаянии, быстро огляделся и в свете ярко разгоревшейся лампы в многочисленных дырах, щелях и трещинах стенной обшивки увидел сверкающие крысиные глазки. Это зрелище, будучи порождением материального мира, слегка его приободрило. Обернувшись, он обнаружил, что свисавшая с потолка веревка набатного колокола сплошь усеяна крысами. Они покрывали своими телами каждый ее дюйм, и все новые особи продолжали прибывать из маленького круглого отверстия в потолке, так что колокол на крыше пришел в движение под их совокупной тяжестью.
Непрестанные колебания веревки в конце концов привели к тому, что юбка колокола ударилась о язык. Звон получился негромкий, но колокол еще только начал раскачиваться и вскоре должен был зазвучать во всю мощь.
Услышав звон, судья, до этого неотрывно смотревший на Малкольмсона, поднял голову, и печать лютого гнева легла на его чело. Глаза его загорелись, как раскаленные угли, и он топнул ногой с такой силой, что весь дом как будто сверху донизу содрогнулся. Внезапно с небес донесся ужасающий раскат грома, и в тот же миг судья вновь вскинул удавку, а крысы проворно забегали вниз и вверх по веревке, словно боясь куда-то опоздать. На сей раз судья не пытался заарканить свою жертву, а двинулся прямиком к ней, на ходу растягивая петлю. Он подошел к студенту почти вплотную, и в самой его близости, казалось, было что-то парализующее силы и волю и заставившее Малкольмсона застыть на месте наподобие трупа. Он почувствовал, как ледяные пальцы судьи смыкаются у него на горле, прилаживая к его шее веревку. Петля затягивалась все туже и туже. Затем судья поднял неподвижное тело студента, пронес через комнату, водрузил стоймя на дубовое кресло и сам взобрался на него, после чего вытянул руку и поймал покачивающийся конец веревки набатного колокола. Завидев его жест, крысы с визгом кинулись наверх и скрылись через отверстие в потолке. Взяв конец петли, обвивавшей шею Малкольмсона, он привязал его к веревке колокола и, сойдя на пол, выбил кресло из-под ног юноши.
Когда с крыши Дома Судьи донесся колокольный звон, у входа в особняк быстро образовалась людская толпа. Держа в руках всевозможные фонари и факелы, жители городка, не говоря ни слова, устремились на помощь. Они принялись громко стучать в дверь дома, но изнутри никто не отозвался. Тогда собравшиеся вышибли дверь и, ведомые доктором, один за другим проникли в просторную столовую.
Там, на конце веревки большого набатного колокола, висело тело студента, а на одном из портретов злорадно усмехался старый судья.
Скво
В ту пору Нюрнберг еще не обрел той известности, какой он обладает теперь. Ирвинг еще не сыграл в «Фаусте», и само название этого старинного городка было почти незнакомо большинству путешествующей публики. Шла вторая неделя нашего с женой медового месяца, и мы, разумеется, не отказались бы, если бы к нашему обществу кто-нибудь присоединился; поэтому, когда жизнерадостный иностранец, Элайас П. Хатчесон из Истмии, Кровавое ущелье, округ Кленовый, штат Небраска, встретился нам на вокзале во Франкфурте и невзначай заметил, что собирается поглядеть на истинного Мафусаила среди европейских городов, а долгое странствие в одиночку, по его мнению, способно довести до сумасшедшего дома даже разумного и деятельного гражданина, мы поняли этот недвусмысленный намек и предложили ему объединить силы. Когда впоследствии мы с женой сравнили наши дневниковые записи, оказалось, что оба мы поначалу хотели заговорить с ним нерешительно и застенчиво, дабы не проявить излишней настойчивости, – ведь тогда наша супружеская жизнь предстала бы не в лучшем свете; но желаемого эффекта добиться не удалось, поскольку мы вступили разом, одновременно умолкли, а потом снова продолжили говорить наперебой. Но так или иначе, дело было сделано: Элайас П. Хатчесон стал нашим спутником. Мы с Амелией сразу обнаружили приятное преимущество этого знакомства: сдерживающее влияние третьего лица оказалось таким сильным, что теперь мы уже не пререкались, как прежде, а пользовались любой возможностью, чтобы украдкой помиловаться. Амелия говорит, что после этого случая советует всем своим подругам брать с собой в свадебное путешествие какого-нибудь приятеля. Итак, мы отправились в Нюрнберг втроем, и немалое удовольствие доставляли нам едкие замечания нашего заокеанского знакомца, который благодаря своему причудливому говору и неистощимому запасу авантюрных замыслов вполне мог бы сойти за героя приключенческого романа. Последней местной достопримечательностью, которую мы намеревались посетить, стала Нюрнбергская крепость, и в назначенный для ее осмотра день мы вышли прогуляться вдоль восточной стороны городской стены.
Нюрнбергская крепость расположена на скале, возвышающейся над городом, а с севера ее защищает необыкновенно глубокий ров. Нюрнбергу повезло – он ни разу не доставался на разграбление врагам; иначе он, разумеется, не сохранился бы до нынешнего времени в столь безупречном состоянии. Крепостной ров не использовался уже несколько веков, и на дне его были понастроены летние кафе и разбиты фруктовые сады, деревья в которых порой достигали изрядной высоты. Прохаживаясь вдоль стены и млея под горячим июльским солнцем, мы часто останавливались полюбоваться открывавшимися нам видами, в особенности широкой долиной с разбросанными по ней городками и деревушками, которую окаймляла синяя гряда холмов, словно на пейзаже Клода Лоррена. Затем мы снова устремляли восхищенные взгляды на город, на несчетное множество причудливых старых фронтонов, на бескрайнее нагромождение черепичных крыш, в которых тут и там темнели расположенные на разных уровнях слуховые окошки. Чуть справа от нас возвышались крепостные башни, а ближе всего – мрачная Пыточная башня, которая, пожалуй, до сих пор остается самой любопытной достопримечательностью города. Из века в век переходило предание о нюрнбергской Железной Деве – образчике самой чудовищной жестокости, на какую способен человек; нам давно не терпелось ее увидеть, и вот наконец перед нами предстало ее обиталище.
Во время одной из остановок мы перегнулись через ограждение рва и посмотрели вниз. Под нами, футах в пятидесяти или шестидесяти, раскинулся сад, и солнце изливало на него палящий, неподвижный зной, напоминавший жар из духовки. По другую сторону вздымалась серая, мрачная стена, доходившая до какой-то беспредельной высоты, а слева и справа врезавшаяся в углы бастиона и контрэскарпа. Стену венчали деревья и кустарники, а над ними поднимались величественные дома, чью громоздкую красоту лишь облагородила рука Времени. На солнце нас разморило; времени у нас было предостаточно, мы оперлись на ограждение и никуда не торопились. Прямо под нами разыгрывалась умилительная сцена: большая черная кошка, вытянувшись, нежилась на солнышке, а подле нее резвился маленький черный котенок. Мать то помахивала хвостом, чтобы котенок с ним игрался, то поднимала лапы и отталкивала малютку от себя, чтобы его раззадорить. Они находились у самого подножия стены, и Элайас П. Хатчесон, решив разнообразить их игру, нагнулся и подобрал с дорожки среднего размера камень.
– Глядите! – сказал он. – Я уроню его рядом с котенком, и пусть оба гадают, откуда он свалился.
– Поосторожнее, – предостерегла его моя жена. – Еще попадете в детеныша!
– Только не я, мэм, – заверил ее Элайас П. – Ведь я нежен, как вишневое дерево из штата Мэн. Уверяю вас, пришибить этого бедолагу для меня все равно что снять скальп с младенца. Можете поставить в заклад ваши цветные чулки! Смотрите, я нарочно кину камень подальше, чтобы не задеть котенка!
С этими словами он перегнулся через ограждение, вытянул руку и выпустил камень. Возможно, существует некая сила притяжения, влекущая меньшие предметы к бо́льшим; или, что вероятнее, стена оказалась не отвесной, а скошенной у основания, а мы сверху не заметили наклона; но камень с отвратительным глухим стуком, донесшимся до нас сквозь горячий воздух, угодил прямо в голову котенку, и его маленькие мозги разлетелись во все стороны. Черная кошка быстро вскинула взгляд, и мы увидели, как ее глаза, похожие на зеленые огоньки, на мгновение остановились на Элайасе П. Хатчесоне; затем ее внимание переключилось на котенка, который лежал неподвижно, только лапки его слегка вздрагивали, а из зияющей раны текла тонкая красная струйка. Со сдавленным вскриком, какой могло бы издать человеческое существо, она склонилась над котенком и, стеная, принялась вылизывать его рану. Вдруг она как будто поняла, что он мертв, и вновь поглядела на нас. Я никогда не забуду это зрелище, ибо выглядела она поистине воплощением ненависти. Ее зеленые глаза вспыхнули зловещим огнем, а белые острые зубы словно бы засверкали сквозь кровь, покрывавшую ее пасть и усы. Она заскрежетала зубами и выпустила когти на всех лапах. Потом стремительно бросилась на стену, словно хотела допрыгнуть до нас, но ей не хватило разбега, она упала навзничь, и облик ее сделался еще ужаснее, ибо свалилась она прямо на котенка, а когда встала, то ее черная шерсть вся была вымазана его мозгами и кровью. Амелии сделалось дурно, и мне пришлось оттаскивать ее от ограждения. Неподалеку, под сенью раскидистого платана, обнаружилась скамеечка, и я усадил туда жену, чтобы она пришла в себя. Потом вернулся к Хатчесону, который стоял неподвижно и смотрел вниз, на разъяренную кошку.