Алина Егорова
Судьба уральского изумруда
Посвящается Ясне Канарской
1942 г. Соломино, Белгородская область– Гутарят, в Хермании каждому свой дом дают с участком: хочешь – картоплю сажай, хочешь – синенькие, хочешь, гарбузы выращивай. В общем, что хочешь, то и делай, – заключил Савелий. Он заглянул к куму за лопатой – у своей черенок сломался, а точнее – сломали.
– То все брехня! – авторитетно заявил кум Степан Кочубей. – Дулю тебе даст немчура, а не участок с домом! Ишь, размечтался!
– Это Советы все отобрали, а немцы дадут. Отчего же землю не дать, ежели работник добрый?
– Оно и видно, как дадут! Догонють и еще раз дадут – по хребту лопатой! – проворчал Степан. Немцам он не доверял, как не доверял любой власти, кроме царской.
– Сашок сам виноват – нечего было по двору шнырять, – стал оправдывать Савелий немецкого солдата, огревшего по спине соседского паренька его лопатой – от этого черенок и сломался.
– Выходит, моя Верка тоже виновата, что не вовремя за водой вышла, – рассердился кум. Бедная Вера стала первой жертвой в Соломине. Ее, как дичь, немцы гнали на мотоциклах ради забавы. Испуганная женщина бежала, что было сил, а когда споткнулась и упала, встать уже не смогла – ее беременный живот переехали мотоциклом.
– Даааа, – протянул Савелий, – с твоей племяшкой они не правы. Жаль, добрая баба была. Давай, что ль, помянем.
– От ведь! Они опять за свое! – всплеснула натруженными руками Пелагея. Она еще с улицы заметила Савелия и, как ведьма, влетела во двор через скрипучую калитку. Степан нарочно не смазывал петли калитки, чтобы слышать, как она открывается.
Савелий хозяйку дома побаивался – язык у Пелагеи был острым, как бритва, и рука тяжелая. Он взял лопату и поспешил уйти.
– Так я не понял, кум. Ты будешь записываться в Херманию или как? – ехидно спросил напоследок Степан.
– Я?! Нее, я не могу. Я думал, кто из ваших захочет.
– Захочет – не захочет… Запишут – и спрашивать не станут, – отрубила Пелагея. – В Черемошном открыли биржу, там всех посчитали и велели явиться с вещами на станцию. А кто не придет, казали, тех хаты сожгут вместе с родичами. Ой, що робится! Що робится! Лятуйте, люди!
– Да не голоси ты, Федоровна! Не так страшен черт, как его малюют, – высунулся Савелий из-за забора.
– Тебе хорошо болтать, ты один, как сыч. А у меня две дивчины. Нельзя им в Херманию – пропадут. Ганка хоть и бедовая, все равно за нее душа болит, а Нина – та совсем еще дитенок, едва шестилетку закончила.
– Да, вашей Ганке сам черт – не брат. Держись, Хермания! – усмехнулся Савелий. – Нина с такой сестрой, как за скалой. Ганка никому ее в обиду не даст. Она у вас що хлопец.
– Ладно тебе, холера, на дивчину брехать! – возмутилась Пелагея. – Иди лучше до своего двора, пока самого не обидели!
– Злая ты баба, Пелагея! Ну и то верно, мне пора, замешкался я с вами, – спохватился Савелий.
– Чего он приходил? – подозрительно пробурчала Пелагея, когда исчезла из виду косматая голова гостя.
– А шут его знает! Шатается по дворам, на работу в Херманию записываться агитирует.
– Гнать его надо было сразу в три шеи! – разозлилась Пелагея. – Бабы гутарят, что Савелий в старосты метит. Изуверам хочет служить!
– Оно, может, и к лучшему. Кум хоть и шкура, да свой. Может, через него мы какую поблажку получим.
– Тьфу ты! Не нужно нам ихних поблажек! Ничего не нужно! Выметались бы, фашисты проклятые, восвояси, подобру-поздорову! – злилась Пелагея. Она с остервенением сорвала с веревки застиранное белье, перекинула его через плечо и пошла в дом, покачивая пышными бедрами.
– Вот чертова баба! – произнес Степан. За эту горячность он и любил свою Пелагеюшку. Старшая дочь Ганна пошла в мать – такая же горячая и фигуристая. Вот только как бы эта горячность не довела их семью до беды.
Немцы что-то говорили и ржали, ржали и говорили…. Что они говорили, Нина разобрать не могла. Топот их сапог по деревянным половицам в сундуке воспринимался, как глухой стук. Речь – гортанная, неразборчивая. Словно каши в рот набрали, думала Нина. По немецкому у нее в школе была пятерка, но то в школе. Их Анна Назаровна на уроках говорит четко и внятно, совсем не так, как эти носители языка, что ворвались в их хату и сейчас всюду шарят.
– В огороде. Картопля в огороде. Идемте! – ровный голос отца.
– Нема ничего! Самим исты нечего! – отчаянный возглас матери.
– Пелагея! – Как догадалась Нина, отец сурово взглянул на маму. Он всегда так смотрел – и на маму, и на них с сестрой, когда речь шла о чем-то важном. – Битэ, херы солдаты. В огород!
Выпроваживает! Из хаты выпроваживает! – обрадовалась Нина. Скорей бы ушли, а то ужасно надоело тут лежать! Сундук был с отверстиями для воздуха в задней стенке, так что дышать было терпимо, но приходилось скрючиваться в три погибели из-за тесноты. Сундук имел двойное дно и был изготовлен отцом специально для Нины. Рослая Ганна в сундук помещалась едва, и, как она сказала: лучше сдохнуть, чем в нем застрять! Ганну прятали в шифоньере за одеждой и мешками. Шифоньер у них тоже был с секретом: он стоял у стены с нишей. Отец не стал снимать заднюю стенку шифоньера, а сделал в ней потайную дверцу. На своем веку Степан Кочубей повидал революцию, раскулачивание, коллективизацию, доносы и аресты. Пригодится, считал он. Вот ниша и пригодилась.
Как ни странно, Нина сожалела, что успела спрятаться до того, как на пороге появились незваные гости. Если бы не родители, она бы показала немцам, что нисколько их не боится. В своих фантазиях девочка представляла, как она отважно сражается с фашистами: то с вилами гонит захватчиков прочь из села, то выхватывает у немца автомат, направляет его на врагов и они удирают, сверкая пятками, то верхом на коне и с красным флагом возглавляет народное сопротивление. В глубине души Нина понимала, что силы неравны и что ее переломят, словно воробышка, но как же хотелось проявить героизм! Чтобы все, а особенно комсорг школы Витя Подьяченков, увидели, какая она храбрая и ловкая, сорвиголова, настоящая Жанна д'Арк! И совсем не такая, какой ее воспринимают в Соломине: ни мягкая, ни беззащитная, вовсе не кулема. А еще все, особенно родня, считают ее маленькой, а ей, между прочим, уже почти четырнадцать. Отец с матерью стесняются пояснять, зачем ей необходимо прятаться от немцев, они говорят, чтобы не поколотили. А она и без них знает – чтобы не ссильничали. Нина слышала, как незадолго до оккупации Соломина родители обсуждали, куда их с Ганкой девать. Мать причитала, говорила: «ссильничают дивчин! У Ганки хоть мужик был, а Нинка совсем малая». Мать хотела отправить их к родне в Ростов, а отец сказал, что в Ростов теперь не попасть, и придумал в старом дедовом сундуке соорудить двойное дно. Наверх набросал грязных тряпок, чтобы немцы, если заглянут, побрезговали бы в них копаться, а низ оборудовал для Нины. Авось, бог милует.
В хате стихло. Родители то ли вышли, то ли сидели, как мыши, боясь издать звук. Нина повернула затекшую шею, чтобы прислонить ухо к щели. Прислушалась. Негромко брякнула посуда. Мама хлопочет по хозяйству, – определила Нина. Девочка тихо поскреблась по стенке сундука – два коротких, как уговаривались.
– Сиди еще, оголтелая! – велела Пелагея. – А ну как вернутся?!
Раздался топот. Не быстрый, немецкий, а основательный, родной. Вернулся отец.
– Ушли, холера их дери!
Нина нетерпеливо зашебуршилась. Одновременно из шифоньера выбралась Ганна.
– Они что, нашу картоплю забрали?! Вот бесы проклятые! Креста на них нет! Сначала Советы все до нитки обирали – сколько ни зробишь, все в колхоз сдай. Теперь эти вурдалаки присосались! Шоб им поперек горла встало!
– Забрали, ироды! Що нам исты теперь?! – взвыла Пелагея.
– Прекратить лятунку! – скомандовал Степан. – Лихо разбудите! Найдем що исты. Сами целы, и слава богу!
– Нет сил терпеть это! Я лучше служить пойду, чем смотреть, как немчура здесь хозяйствует! – не унималась Ганна. Взгляд, полный решимости, подбородок вперед – Нина с восхищением смотрела на отважную сестру.
– Кому служить?! Красным?! – изумилась Пелагея. – Побойся бога, дочка! Это они, голытьба клятая, разорили родовую усадьбу Кочубеев в Диканьке, так что твоему отцу оттуда пришлось бежать и прятаться здесь. Они твоего деда расстреляли! И тебя в девятнадцать годов вдовою сделали. Забрали мужика ни за что, вы с ним даже детей не успели народить.
Ганка задумалась: как ни желала она верить в обратное, а мать права – ее мужа Леню по нелепому обвинению в шпионаже арестовала и убила советская власть.
– А кому еще? Не немчуре же! – не желала мириться Ганна. – Подамся на восток, через Разумное, пока его немцы не заняли. Там, может, на фронт возьмут, а может, к хоспиталю прибьюсь, буду санитаркой.
– Я тоже на фронт! – выбралась из сундука Нина. – Ганка! Я с тобой хочу!
– Мала еще! – хором ответили мать с сестрой.
– В хоспиталь – це дило, – одобрил Степан. – Тут фриц надолго застрял, холера его дери! Житья от него не будет. А в хоспитале спокойнее и при харчах. Только как пробраться в то Разумное? В кольце мы, девоньки.
– А мы ночью, окольными дорогами! – загорелась идеей Нина.
– Кто это, мы?! Ты в хате останешься! – окоротила сестру Ганна.
– Ну, Ганн! – заканючила Нина. – Я буду тебя слушаться.
– Если пойдешь, то с Ниной! – велел отец. – Опасно ей тут оставаться. Когда фриц лютовать начнет, ни сундук, ни шифоньер не спасут. Это сегодня я их надурил, в следующий раз может не выйти.
Испуганная толпа, состоящая в основном из стариков, женщин и детей, стояла перед бывшим клубом, а ныне немецкой управой, в ожидании своей участи. Соломинцев сюда согнали быстро, не давая даже одеться-обуться. Дело происходило ранним утром, так что многие были подняты с постелей. Полицаи – в своем большинстве местные хлопцы, что отлынили от призыва, – хорошо знали, сколько в хатах народа, и нещадно выгоняли всех.
Люди держались семьями. Старшие, словно предвидя исход, заслоняли собой младших. Пузатый немец с погонами, непонятно какого звания, обращаясь к толпе, говорил на ломаной смеси всех известных ему славянских языков. Из его нервной речи следовало, что соломинцев ждет казнь, если они не выдадут партизана.
Наступила тишина, через полминуты прерванная суматошной бабой Михеихой:
– Лятуйте, люди! Що робится а-а-а!
Ее вопль подхватили другие бабы, раздался детский плач.
– Где партизан?! – повторил немец, направляя автомат на толпу.
По крикам и побелевшим лицам сельчан было видно, что они бы и выдали партизан, только их никто отродясь здесь не видел.
– Ложь – казнь! – разорялся пузан. – Партизан – казнь!
Он тряс в воздухе мятым листом бумаги, на котором кривыми буквами было написано: «Фашисты вон!!!»
– Кто писать?! Кто весить?! – Немец тыкал пальцем в сторону ворот клуба, на которых раньше вешали объявления и афиши.
– Казнь! Все!
– Да сознайся уже ты, падлюка! Все село погубят! – раздался истеричный женский крик.
Кричала Евдокия, жена кузнеца. На ее мужа еще в прошлом году пришла похоронка, а она осталась одна с пятью детьми – мал мала меньше. Дети, хныча, тулились к ее плотному телу. Полчаса назад на их глазах полицаи застрелили бабушку за то, что она отказалась идти к управе.
Не дождавшись признаний, очкастый немец отдал короткий приказ стрелять.
Истошные крики раздались раньше, чем из автоматов вылетели веера пуль. Кто-то инстинктивно успел упасть на землю, кого-то заслонили односельчане. Кровь, боль и страх. В воздухе повис дух смерти.
Когда стрельба прекратилась, Нина осторожно выползла из-под тяжелого тела отца. Рядом лежали мать и сестра.
– Ааааа! – завопила девочка. Она увидела кровь на отцовской рубахе.
– Мама! – Ганна трясла ватное тело матери.
Пелагея умерла мгновенно. Пуля попала ей в висок. Степан повалился на землю, закрывая собой дочерей, как только увидел взмах автоматов. Он успел, а его жена – нет. Она, как любая женщина, замешкалась перед тем, как ложиться на землю. Секунду раздумывала: не замарается ли одежда? Пелагея всегда была аккуратной, ни в доме, ни во внешнем облике никогда не допускала неряшливости. Она даже белье во дворе вешала в особом порядке: светлое со светлым, темное с темным.
– Папа, ты ранен? – встревожилась Ганна.
– Это Петькина кровь. Вон он, лежит, горемычный. Идемте скорее отсюда, – приказал отец. Он сгреб дочерей и попятился прочь.
– А как же мама?! – уперлась Нина. Она рванула к телу матери. – Мы не можем ее тут оставить!
– Пойдем! Так надо! – поймал за руку младшую дочь Степан. – Ганна! Веди ее!
Крупный, неуклюжий и сильный Степан Кочубей походил на медведя. Возле клуба раздавались плач и крики. Выжившие оплакивали своих близких, а Степан, только что потерявший жену, невозмутимо направлялся домой. Казалось, у этого человека нет сердца и он не чувствует ни горя, ни страха. Страха действительно не было – Степан свое отбоялся, а горе… горе, огромное и невыносимое, он усилием воли держал глубоко внутри. Было не до переживаний – спасти бы дочерей. Он, прошедший Империалистическую войну, знал немчуру как облупленную. Сейчас кто-нибудь из сельчан по дури рыпнется на немцев, те ответят автоматным огнем, достанется всем без разбора. Надо уносить ноги подобру-поздорову. А Пелагеюшку они обязательно заберут, когда все утихнет.
Прошло девять дней со дня массовой казни у клуба. Соломинцы поминали погибших всем селом. Горе коснулась всех: каждый понимал, что если в этот раз удалось уцелеть, то лишь случайно. Эти поминки не походили на те поминки, что бывали в Соломине раньше. Поминая умерших, сельчане про себя думали, что скоро и сами отправятся вслед за ними. Люди не сомневались, что казни будут продолжаться.
– Двенадцать человек! Двенадцать живых душ загубили! Из-за какой-то паршивой бумажки! – негодовала Ганна.
– А вдруг в наших краях появились партизаны? – с надеждой предположила Нина.
– Я бы этих партизан своими руками задушила! Бумагу измарали и в кусты. Кому нужны их писульки?! Только люди погибли! Маму из-за них убили!
Нина была не согласна с сестрой, но возразить ей было нечего. Девочка считала, что в борьбе с врагом и жизнь свою отдать не жалко. Важно показать, что народ не сломить и не запугать.
– Тююю! Та якие там партизаны! То Приходьки внук по дури отчебучил, – вздохнул Степан.
– Васька?
– Он, поганец. В партизан решил поиграть, холера его дери! Давеча очередные каракули пытался на управе повесить, и если бы бабы его не поймали, опять бы людей хоронить пришлось. Если бы осталось кому.
– А с Васькой что? Его немцам сдали? – испугалась Нина.
– Пожалели дурня. Ведром по хребту огрели и Приходьке отвели. Дед ему всыпал по первое число, чтобы головой думал.
Пелагею похоронили рядом с ее племянницей Верой, а больше на соломинском кладбище могил семьи Кочубей не было. Большой старый склеп с гербом князей Кочубеев, где лежали все предки Степана, остался на Полтавщине.
– Спи спокойно, – произнес вдовец.
– Мамочка, любимая! Скоро и мы к тебе ляжем! Будем все вместе спать вечным сном! – отчаянно всплакнула Ганна.
– Типун тебе на язык! – шикнул отец.
– Скоро нас в Херманию погонят на работы. Так я скажу, что лучше в родную землю уйти, чем сгнить на чужбине, – возразила ему старшая дочь.
Степан не стал спорить, в словах его дочери была доля истины. По-хорошему бы бежать из Соломина, но после случая с листовкой на дверях клуба немцы усилили бдительность, и покидать село стало очень опасно.
Полгода назад. ИвангородЭтот дом, давно впитавший в себя кислый старческий запах, который не перебивал даже корвалол, был обычно погружен в тишину, а сегодня содрогался от повышенного тона Лидии. Она ходила из гостиной в спальню, из спальни в кухню, там гремела посудой, затем возвращалась в комнаты и переставляла вещи. Ее когда-то красивые, а теперь высохшие со слоящимися и оттого коротко подстриженными ногтями руки не знали покоя. В нервном напряжении Лидии требовалось себя занять какой-нибудь работой: нужной, ненужной – любой, тогда она немного успокаивалась. При этом разражалась тирадой:
– Нет, ну каков прохиндей! Каков наглец! Сто лет знать не хотел бабушку, ни разу не навестил, даже не позвонил, слегла – так и вовсе думать о нас забыл, при встрече отворачивался, как бы не обременили его какой-нибудь просьбой. «Скорая» уехать не успела, он тут как тут! Как баба Нина? – интересуется. А в глазах вопрос: не померла ли? Если бы не отец, как шваркнула бы, летел бы он у меня отсюда со свистом к себе в нору и не высовывался бы!
Алевтина молча кивала, сидя в своем углу, оставшемся еще со времен ее детства, когда она гостила у бабушки Нины – на сложенном кресле-кровати, придвинутом к широкому подоконнику, переделанному в письменный стол. Она перебирала нехитрые предметы: стопка карманных календарей, фантики от шоколадных конфет, записная книжка, тетрадь… бабушка сохранила ее детские вещи.
– И ведь не стесняется, гаденыш! На голубом глазу мне говорит: теть Лида, что я могу взять? Я сначала не поняла, о чем это он, а оказалось, Игорь за наследством явился. За наследством! При еще живой бабушке! Ни стыда, ни совести! Ты слышишь?
– Да, – в очередной раз безучастно кивнула Алевтина.
Нина Степановна Новикова доживала свой непростой век в больнице, ей осталось совсем немного – считаные дни. Врачи никаких обнадеживающих прогнозов не давали. За годы болезни бабушки Нины ухаживающая за ней Лидия окончательно вымоталась, и у нее уже не осталось душевных сил кому-либо сострадать. Ее муж Сергей, который приходился Нине Степановне сыном, помогал жене в уходе за собственной матерью по мере возможности, а точнее, желания. Он нарочно нашел вторую работу, чтобы как можно меньше вовлекаться в это безрадостное дело. Другие родственники больной нашли причины, чтобы самоустраниться. Вышло так, что ухаживала за бабушкой, в общем-то, посторонняя ей женщина – невестка. Лидия покорно приняла на себя этот крест. Она все понимала: не должна, может так же, как и все, отказаться, но ею двигало какое-то необъяснимое чувство: то ли это было чувство долга, то ли чувство вины – долг быть хорошей и вина, если бросит пожилого человека.
Еще не старая – она только-только вышла на пенсию – Лидия погрузилась в мрачный мир немощи. Не ради наследства, конечно же. Наследовать там особо и нечего – мебель, кухонная утварь да тряпки – все хоть еще добротное, но устаревшее. Квартира давно переписана на Сергея, а ей, Лидии, в случае развода, от которого никто не застрахован, этой квартиры не видать. Выставят ее за дверь, глазом не успеет моргнуть. В благородство мужа Лидия не верила – свое «благородство» он уже проявлял не раз, чего стоит одна история со свекровью, уход за которой он с легкостью на нее спихнул, сделал из жены сиделку, будто бы так и надо. И даже спасибо не сказал и не попросил поухаживать за своей матерью. Все сложилось само собой. Когда Нина Степановна еще ходила, Лидия приезжала к ней помогать по хозяйству. Она освобождалась после работы раньше мужа, поэтому логично было забегать в магазин для свекрови и прибираться в ее доме ей. Нина Степановна старела, помощи требовалось больше, навещать старушку приходилось чаще, и когда она слегла, Сергей предложил переехать в квартиру своей матери – так удобнее за ней ухаживать. Подразумевалось, что все тяготы по уходу за лежачей больной возьмет на себя Лидия. Лидия взяла – а кому еще их брать? О пансионатах Нина Степановна не желала слушать: «В своем доме умирать буду!» – говорила. Даже при осложнениях в больницу ложилась с боем. Сергей тоже был против специализированного учреждения. «Сдать родную мать в богадельню?! Никогда!» При этом сам за ней ухаживать не желал, аргументируя тем, что взрослому мужчине неэтично смотреть на свою родительницу в голом виде. Тот факт, что любимой жене, может быть, неприятно лицезреть все части тела пожилого, чужого ей человека, и не только лицезреть, но и ежедневно прикасаться к ним, мыть, менять подгузники и пропитанное болезненным старческим запахом белье, Сергей не учитывал. Не хотел. Сиделку Нина Степановна тоже яростно отвергала («Это же посторонний в доме!»). И в этом сын ее поддерживал. Услуги сиделки стоили дорого, поэтому, если бы удалось Нину Степановну на нее уговорить, тогда семья едва сводила бы концы с концами.
Лидия работала, как лошадь, сама уже начала болеть: то давление скачет, то мигрень, то спину прихватит – поди, потаскай на себе человека. Нина Степановна хоть и не крупная, а все равно не пушинка. Да и от такой жизни настроение не поднимается: мыть, кормить, убирать, горшки выносить… и так ежедневно, в течение нескольких лет без отпуска и выходных. Лидия перестала чувствовать себя человеком со своими потребностями и желаниями, она превратилась в функцию. На себя не оставалось ни времени, ни сил. Даже голову себе вымыть могла не всегда и ела урывками и в напряжении, ожидая, когда позовет больная. Своего угла и того не было – в доме свекрови Лидия не чувствовала себя хозяйкой. Чтобы обеспечить лежачую больную всем необходимым, их с Сергеем квартиру пришлось сдавать, так что там постоянно жили чужие люди. Каким тут может быть настроение? От такой жизни в петлю полезешь и не жизнь это вовсе, а существование – тяжелое, монотонное и безрадостное. Лидия стала ворчливой, язвительной, даже злой. Сергей вместо того, чтобы подключиться к уходу за собственной матерью, дулся и старался реже появляться дома. В доме Новиковых давно повисла тема развода, которую никто не решался озвучить: Сергей боялся потерять привычный комфорт и бесплатную обслугу, а Лидии казалось нелепым разводиться на старости лет, ибо – что скажут люди?
– Это у них, у Потаповых, семейное. Сами ничего в дом не покупают, чужим барахлом пользуются, – продолжала ворчать Лидия. Несмотря на то что в квартире присутствовала Алевтина, Лидия говорила все это для себя, произносила вслух свои мысли. А для кого еще говорить? Дочери не интересно, Сергею – тоже. Он вообще ничего знать не хочет, что касается дома. Скучно ему.
– Что мать его, Зойка, постоянно наследствами разживалась – за всю жизнь кастрюли своей не купила, – что теперь сын ждет, когда ему с неба свалится. Непутевые эти Потаповы! – махнула она рукой. – А ведь с такими перспективами были! Зойкиного мужа на тепловой станции начальником назначили, сама Зойка собиралась в институт на заочное. Переехать к морю хотели, чтобы свой сад и терраса, увитая виноградом. Им Зойкины родители хорошо помогали. Ах, какие у Зойки были родители! Жаль прожили недолго. Как раз после их смерти все у Потаповых и покатилось кувырком: Феликс запил, Зойке уже не до института было – Игорька бы поднять. Жаль ее, конечно, по-человечески! Неплохая она, в общем, женщина, горемычная только. – Лидия запнулась: а сама-то ты, Лида, счастлива? Какое там!
За вымытым стеклом на декабрьском ветру покачивал голыми, раскидистыми ветками старый боярышник. Голуби жадно клевали на снегу кем-то брошенные семечки – за без малого сорок лет, когда впервые Лидия вошла в этот дом, декорации вокруг нее не изменились. А ведь когда-то она мечтала побывать в Черногории. Еще в студенчестве подрабатывала инструктором по скалолазанию, ездила в Крым и на Карпаты. Потом замужество, работа, затяжные периоды безденежья. С Сергеем только раз к морю съездили, сразу после похорон сына Костика, чтобы прийти в себя. Так что Лидия тогда моря совсем не почувствовала. В остальное время лето всегда на даче проводили – огород ухода требовал. Она бы сто лет не видела бы этот урожай, они что, картошку не могли купить? Да свекровь упиралась, Нина Степановна ведь деревенская, без огорода не могла. Дачу ту уже продали, Феликсу срочно понадобились деньги, как он говорил, на новую жизнь. Они тогда с Зойкой окончательно разругались, и Феликс думал купить себе за полярным кругом жилье – ближе к работе. Нина Степановна тогда решила деньги от продажи дачи отдать Феликсу, а свою квартиру Сергею. Квартиру на Сергея Нина Степановна переписала сразу же, как только продала дачу, чтобы не обидеть младшего. Феликс, как и ожидалось, деньги пропил. Дачи не стало, что для Лидии обернулось облегчением.
– Так вся жизнь и пролетела, – грустно произнесла Лидия. – Слышишь, дочь?
Алевтина слушала вполуха. Она понимала, как матери непросто: столько лет тащить на себе и дом, и больную бабушку. Мама сама уже не совсем здорова – от такого образа жизни сложно не заболеть, и возраст уже дает о себе знать. После того, как бабушку положили в больницу, Лидии стало немного легче, но она и не думает отдыхать: сразу схватилась за тряпку и наводит чистоту – не умеет сидеть без дела, отвыкла. Алевтина старательно уговаривала свою совесть, что мама сама так решила, чтобы она не меняла свою жизнь, не взваливала на себя уход за бабушкой. Да, у нее мама золотая. Будет надрываться, но помощи не попросит, а предложишь – откажется. Справедливости ради стоит заметить, что никто из родни Лидии помочь не рвался. Алевтина поначалу заикнулась, что ей, наверное, следует остаться. Найдет в Ивангороде работу, чай, не совсем деревня. На что мать решительно сказала: брось, Аля. Сама справлюсь. Ты молодая, не нужно тебе свою жизнь ломать. Подумай, в кого ты тут превратишься: в угрюмую, замотанную тетку без семьи и личной жизни! Я не хочу для тебя такой судьбы. Еще неизвестно, насколько все это затянется. Может, на месяц, а может, и на годы.