Александр Малиновский
Дом над Волгой
Самарские родники Александра Малиновского
В 1879 году в статье «Лучше поздно, чем никогда» (журнал «Русская речь») Иван Александрович Гончаров твёрдо и убеждённо заявил о своей приверженности принципу жизненной правды: «То, что не выросло и не созрело во мне самом, чего я не видел, не наблюдал, чем не жил, – то недоступно моему перу! У меня есть (или была) своя нива, свой грунт, как есть своя родина, свой родной воздух, свои друзья и недруги, свой мир наблюдений, впечатлений, – и я писал только то, что переживал, что мыслил, чувствовал, что любил, что близко видел и знал, – словом, писал и свою жизнь, и то, что к ней прирастало». В принципе, это высказывание можно трактовать как апофеоз реализма. И классик всем своим творчеством подтвердил верность этой методологии. Книга, которую вы держите в руках, тоже соответствует этому принципу.
Если внимательнее присмотреться к романам Гончарова, то легко убедиться, что характеры, изображённые им (Обломов, Штольц, Райский, Волохов, Вера, Марфинька…), появлялись в его воображении раньше, чем подобные типы выходили на реальную общественную сцену. Особенно это становится ясно, если учесть, что свои замыслы этот симбирский «обломов» не спешил доводить до конечного литературного воплощения.
Спустя много лет американский писатель Эрнест Хемингуэй обмолвился следующими показательными словами: «Настоящее творчество – это когда сочиняешь, придумываешь». Казалось бы, между двумя этими высказываниями пролегает глубоко пропаханная демаркационная борозда, разделяющая два принципиально противоположных подхода к литературе. Но на самом деле всё гораздо сложнее.
С другой стороны, «сочинитель» Хемингуэй всю жизнь черпал материал, сюжеты и энергетику из собственной судьбы. Таким образом, соотношение между правдой жизни и вымыслом всегда находится в сложной пропорции и подвижном состоянии: в один период автор более склонен к прямому изображению действительности, в другой – к фантазии, а то и фантасмагории. Но проблема в том, что сама жизнь порой оказывается невероятнее любой фантасмагоричной выдумки.
Эти теоретические рассуждения показались мне необходимыми, прежде чем начать разговор о творчестве современного русского писателя Александра Станиславовича Малиновского. В его прозе, казалось бы, нет места никакому вымыслу, но это представляется только на первый взгляд, да и вполне реалистически написанные эпизоды порой выглядят как чудеса, небесные знамения и сказочные превращения.
* * *20 февраля сурового 1944 года в поволжском селе Утёвка близ Самары в крестьянской семье Рябцевых-Шадриных на свет появился младенец. Вскорости он был наречён и крещён под именем Александр. Но вот записан был маленький Саша под фамилией Малиновский. Её происхождение ни для кого не было тайной: отцом ребёнка был поляк Станислав Малиновский, с начала войны интернированный в СССР из Польши. Матерью – утёвская крестьянка Шадрина Екатерина Ивановна. На четвёртом месяце беременности Екатерины Станислав был призван в Войско Польское и сгинул на полях Второй мировой войны. Однако, зная о предстоящем рождении и имея твёрдое намерение вернуться в заволжское село Утёвка, он наказал, что если будет мальчик, то его непременно нужно назвать Александром. Екатерина и её будущий муж Василий не ослушались этого наказа без вести пропавшего Станислава и, помимо обещанного имени, дали ребёнку фамилию отца. Спустя много лет Александр Малиновский напишет безыскусные, но искренние строки:
Два светлых имени, два моих отца —Войною соединённых два кольца.Отечеству по-своему служилиИ мне в безвременье оплотом были.А матушка, в любви своей святая,Неугомонная и молодая,С руками жёсткими, как два весла,Она мне родину мою дала.Эта особенность происхождения (своеобразное наличие двух отцов) и непривычная для заволжских лугов и заливов фамилия многократно отзовётся как в перипетиях судьбы будущего писателя, так и на страницах его литературных произведений. И будет он искать своего польского отца более сорока лет. А найдёт могилу капрала Малиновского в Варшаве только в двухтысячном году. А пока сын крестьянки, шляхтича и шорника растёт отчаянным сорванцом: пропадает сутками на рыбалке, носится по крутым склонам Самарки на лыжах, метко бьёт из ружья диких уток, помогает по хозяйству матери, бабушке с дедом, играет в «лапту», ходит на репетиции в клуб, временами – ленится и шалит, но главное – читает. Читает взахлёб.
Поразителен круг читательских интересов деревенского подростка. Тут и «Дерсу Узала» Арсеньева, и Максим Горький, и Александр Дюма, и Элиза Ожешко, и Майн Рид, и Михаил Шолохов, и… А случайно попадётся под руку том трудов по плодоводству Ивана Мичурина, так и его проштудирует от корки до корки! Чтение происходит порой в уединении, а то и в компании с соседями, зашедшими на огонёк в приветливую избу деда Ивана Дмитриевича и устроившими что-то вроде читательской конференции. Вроде бы после такого увлечения книгочейством и успехами в школе при написании сочинений на уроках литературы вопрос о будущей профессии был предрешён: филология. А коли обнаружится дарование, то и писательство. Но не тут-то было! Как уже было сказано, судьбе утёвского книгочея, подобно петляющей речке, угодно было проделать немало неожиданных поворотов и загадочных перипетий.
А поступает Александр в Куйбышевский политехнический институт, по окончании которого проходит по всем профессиональным и должностным ступеням нефтехимического производства – не зря в родных краях его была разведана нефть – вплоть до руководства крупнейшими заводами отрасли. Приходят степени и звания, регалии и награды, а вместе с ними и зависть коллег, интриги, потери и разочарования. Стихи, конечно, слагаются, но печатать их титулованный учёный не спешит. Так вышло, что первая серьёзная публикация – очерк «Утёвские находки» – состоялась на страницах газеты «Волжская коммуна» только в 1992 году, когда автору было уже под пятьдесят! Поздний старт? Но вспомним, что Сергей Тимофеевич Аксаков (имя здесь тоже отнюдь не случайное) как серьёзный прозаик («Записки об уженье рыбы») выступил в 56 лет!
В литинститутском курсе по теории художественной прозы есть пункт: «Изучение жизни писателем-прозаиком». Для столичного студента такой опыт, пожалуй, необходим. А вот Малиновскому заботиться об этом не было нужды: и утёвское детство, и драматические рассказы стариков о гражданской войне (главка «День рождения моей мамы» из повести «Колки мои и перелесья»), и голод в Поволжье 1920–1922 годов («Дожить до весны»), и изломанные во Второй мировой войне судьбы земляков, и самарское студенчество, и бурные рабочие будни на заводских площадках, и напряжённая кабинетная работа вначале на производстве, потом в науке – всё это было перед ним, как на ладони. Богатый жизненный материал изначально оказался в его распоряжении. И когда закончился период накопления, года, вполне по Пушкину, склонили его к суровой прозе.
Магистральной темой Малиновского-прозаика стала судьба нашего соотечественника во второй половине ХХ столетия и за чертой миллениума. Она базировалась на материале эмпирического опыта и была промодулирована энергией личного эмоционального восприятия. В качестве эпиграфа к одной из повестей писатель избрал характерные слова Льва Толстого, перекликающиеся с цитатой из Гончарова, приведённой в начале нашей статьи: «…Мои доводы строятся не на том, чтобы мне желательно было, а на том, что есть и всегда было… Я только смотрю на то, что есть, стараюсь понять, для чего оно есть…» Но верность жизненной правде вовсе не означает механического перенесения частных подробностей на лист бумаги. Требуется кропотливый труд отбора, осмысления и проведения объективной реальности через призму собственного духовного мира.
Последовательность повестей, рассказов и очерков представила читателю не равнодушного наблюдателя, а деятельного участника многих драматичных, а порой и трагических событий полувека. Вот как сам автор отзывался о предмете своего писательского внимания: «Сказать, что это всё родное, мало. Это – частица меня. Нет, скорее, я частица этого солнечного летнего дня, реки, серебряной подковой сверкающей слева и справа от меня. Теперь на поляне, вернее в её тенистых зарослях, не найти колокольчиков. И не оттого, что прячутся они, не выделяясь сильно фиолетовой окраской меж зарослей чилиги, таволги и краснотала. Просто их время уже ушло. Колокольчики – весенние цветы! Теперь бы сказал, они цветы нашего детства. Нашей весны. Трогательные звоночки из далёкого далека! Помню, как бабушка мне однажды здесь мимоходом сказала, что звон на колокольчиковых полянах отгоняет всякую нечисть… И ничего дурного не может случиться…»
Все мы, что ни говори, родом из детства. Мои детские годы тоже протекли недалеко от мест, где родился и рос Александр Малиновский. Многое мне знакомо не понаслышке. Но прозаику раз за разом удаётся находить особенно точные и сочные детали, потому что это – его личный опыт, его индивидуальный зоркий взгляд: «Другой Шуркин дом – без потолка, саманный, крытый соломой. Пол не глиняный, а деревянный. Скрипучий, некрашеный, но крепкий. Когда Екатерина его моет, то обязательно скоблит косырём. От этого он становится золотистым, а изба нарядной». У нас же в селе многое было по-другому. И суть тут не только в быте разных местностей. Возрастная разница между нами – полтора десятка лет. Вроде бы немного: с годами она нивелируется. Но дело всё в том, что в послевоенные годы уклад жизни стремительно и кардинально менялся. Я не застал, к примеру, карточек, никто у нас в селе не голодал, разве что перед отставкой Хрущёва довелось постоять в очередях за хлебом, но это – совсем другой коленкор.
На рубеже 50-60-х годов поменялись и отношения в крестьянских семьях. А. Малиновский цепко ухватывает систему субординации: «Он положил свою ложку на край миски, уперев её черенком в стол. Ложка держалась, это его забавляло.
– Убери, – сказал дед.
– Она так интересно стоит!
Но дед сразил все доводы сразу и под корень:
– Чего ж интересного? Как собака через забор заглядывает, того и гляди гавкнет. Неприятно.
Шурка молча убрал ложку.
Бабушка долила щей, все продолжали работать ложками, не трогая мяса.
– Таскайте, – как обычно, будто между прочим, сказал дед». Мне тоже с детства доводилось слышать подобное. В прежние времена старший в семье, после того как все наедятся хлёбова – ели-то из общего котла – чугунка или большой миски, – должен был постучать деревянной ложкой по краю посуды, давая разрешение приступать к мясу. Ну а торопливый ослушник, не дождавшийся этого сигнала, получал в лоб той же дедовой ложкой. Но одно дело слышать о чём-то и другое – участвовать в этом житейском ритуале!
Что касается стилистических особенностей прозы Малиновского, можно сказать, что его творческий инструментарий весьма разнообразен. Открывающая сборник повесть о детстве Шурки Ковальского (альтер-эго автора пройдёт по страницам многих его книг) «Под открытым небом» может настроить нас на то, что мы встретились с традиционной деревенской автобиографической прозой. Читающий невольно предполагает, что перед нами писатель типа Фолкнера, который весь материал черпает из жизни округа Йокнапатофа размером «с почтовую марку».
И ошибается! Потому что Малиновский от повести к повести расширяет как свой тематический диапазон, так и стилистические средства самовыражения. В писательский кругозор попадает молодость и студенчество героя, его профессиональное становление, прохождение по карьерным степеням, когда взлёты порой чередуются с досадными падениями. Освоение нефтехимических производств и отраслевой науки соседствуют с вхождением в мир литературы, знакомством с представителями писательского бомонда. Структура настоящей книги складывалась непросто и неслучайно. Чувствуется, что автору необходимо провести читателя по главным ступеням своего «сборника», крепкого, как деревенский дом-пятистенок. Но биографические моменты – это только внешняя канва.
Малиновский и его персонажи зорко всматриваются в жизнь и внимательно слушают голоса других людей. Повесть «Дом над Волгой» и «Голоса на обочине» (к сожалению, не вошедшая в этот сборник) во многом базируются на подобных рассказах. Один из таких голосов повествует о нравах времён коллективизации: «…Папа ушёл в ночь на станцию Грачёвка. С одной котомкой за плечами (в Сибирь не высылали, если глава дома отсутствовал – прим. автора). А нас утром раскулачивали. Всё подчистую отобрали. И нас всех вытряхнули из дома, как из кошёлки цыплят. Помню почему-то, как мама моя не отдавала горшок с большим цветком. Упёрлась! Паршивец Матвей Сидоркин рвал его из рук мамы моей, матерился до потолка, горшок-то и грохнулся мне на ногу. Пальцы отбил сильно. Я орать, а мама схватила Матвея за бородёнку да как звезданёт правой-то рукой ему в урыльник. Что началось тут! Пыль столбом! …Папа в Самаре сначала конюхом работал, потом сторожем где-то, ещё кем-то. Жил скрытно, опасаясь попасть на глаза односельчанам в городе. Вернулся домой. Сидоркина уже не было в живых. Допился. Пришёл папа, а его и не трогают! Схлынуло вроде всё. Забыли про него или как?.. Нет, потом вспомнили. Вызывали. Проверяли. А что с нас возьмёшь? Всё, что можно, уже отобрали тогда, живём в землянке».
Этот эпизод напоминает смысл и направленность прозы другой самарской (куйбышевско-сызранской) писательницы – Веры Галактионовой, которая в повести «Большой крест» тоже рассказала горькую эпопею о том, как «большуха», старая хозяйка крестьянской семьи, сожгла огромный дом с подворьем и тем самым спасла семейство от высылки за можай.
Но трагедией жизнь не ограничивается. Наш народ наделён удивительной способностью преодолевать трудности. Вот выстроенная в совершенно иной, фольклорной тональности речь пожилой крестьянки Марьи Петровны («Дом над Волгой»): «Тётя Паня работала в магазине. Выдавала по карточкам продукты. Так-то она была Прасковья Самарина. Но все её: «Паня» да «Паня». Мы, малые-то, конечно, «тётя Паня». Когда она в магазине отпускала по карточкам чего, то отрезала те, по которым отоваривала, ножницами. Дома наклеивала их для отчёта на картонки всякие, обложки от книг. Мы ей помогали это делать. Их же вон сколько, этих карточек. Возимся с ними, а она нам сказки рассказывает. Страсть сколько знала. То про село Подгоры, то про Выползово, а то про Каменное озеро. Все наши места, волжские. Мы допытывались: не сама ли она их сочиняет. Она не признаётся.
Один раз рассказала, как явился воздушный город. Мы не поверили, думали, она опять сказку придумала. Город на небесах! Мыслимо ли? А когда приехал из Жигулёвска Илюшка Юрьев, подгорянский родом, и рассказал, как он тоже видел такое, мы и не знали, что думать…»
Писатель обращается и к более древней истории родных краёв, чья красота вызывает у него неизбывный душевный трепет. Малиновский не боится вплетать в свою прозу элементы исторического исследования, стихотворные фрагменты и цитаты, публицистические рассуждения, литературно-критические дискуссии. Кому-то литературный метод такого рода может показаться рискованным, грозящим обернуться разностильностью текста. Но дело в том, что Александр Малиновский идёт на это совершенно сознательно. И в этом смысле его поэтику можно с полной уверенностью назвать синтетической.
В художественном творчестве одним из важнейших вопросов является проблема преемственности. Разумеется, в литературном плане прозаик базируется на прочном фундаменте русской реалистической литературы. Возникают невольные ассоциации с наследием Льва Толстого, Сергея Аксакова, Ивана Гончарова, Ивана Бунина, Константина Паустовского, Михаила Пришвина, Василия Белова, Михаила Алексеева… Всё это так, и было бы нелепо оспаривать это мнение. Но здесь в каждом случае можно вести речь не о подражательности, а о тематическом и стилистическом сближении с творчеством того или иного классика.
В этом ряду особняком стоит вопрос об отношении к Шолохову. Про это родство и критика писала не раз, и сам автор в главке «На линии противостояния» (повесть «Колки мои и перелесья») упоминает в беседе с писателем и издателем Николаем Дорошенко. Вот перед нами как раз пример того, как в прозу Малиновского органично встраивается литературно-критический дискурс.
Вроде бы вопрос внутреннего и внешнего родства с нобелевским лауреатом можно считать решённым. На первый взгляд, так оно и есть: тот же общий интерес к трагедии коллективизации свидетельствует об аналогиях. Но если присмотреться внимательнее, то можно убедиться, что перед нами писатели совершенно разного типа!
Творческому методу и стилю Шолохова свойственно более размеренное и ровное дыхание. Тот бóльшее внимание уделяет языку, художественным средствам, кучерявым, как дымок его папиросы. Его интонации (за исключением «Донских рассказов») присущи намного сильнее проявленные размеренность и остойчивость, что не мешало впрочем время от времени сдабривать повествование знаменитой шолоховской хитринкой и балагурством, экстравагантными выкрутасами деда Щукаря.
Что касается прозы Малиновского, то невозможно не заметить, что перу его близка бóльшая порывистость, мягкость. Он стремится перейти к новым темам, отразить иные смыслы, ухватить как можно больше разнопланового материала. Прозаик не боится включать в свои повести стихотворные фрагменты, чего практически нет у Шолохова. Наконец, проза Малиновского содержит немалый словарь поволжского говора, что не характерно для Шолохова. И тут позволю себе высказать суждение, которое может показаться неожиданным. Мне кажется, что хорошо начитанный писатель – сознательно или нет – в какой-то степени пережил влияние… американских классиков. Уже упомянутые здесь имена Хемингуэя и Фолкнера возникают отнюдь не случайно. В содержании и форме их книг немало элементов, которым не чужда проза их русского коллеги. Насыщенный автобиографизм книг первого и непреходящий интерес к жизни простых американцев у второго во многом роднят их с книгами Александра Малиновского. Ну а велосипедное путешествие деда и внука (повесть «Красносамарские родники») вдоль реки Самарки может и вовсе вызвать в памяти героев-бродяг Марка Твена и Джека Лондона!
Кроме того, хочется отметить любопытную особенность авторской манеры Малиновского, проявляющуюся в том, что его персонажи, подобно героям Пруста, постоянно «проваливаются» в бездну воспоминаний для того, чтобы по волне памяти выплыть в настоящее. У Шолохова такого рода реминсценции довольно редки, разве что рассказ Андрея Соколова в «Судьбе человека».
Разумеется, всё это лишь версии, которые требуют более детального рассмотрения.
Может показаться, что проблема веры в прозе А. Малиновского несколько купирована. Но это только на внешний взгляд. Им написана широко теперь известная документальная повесть «Радостная встреча» об иконописце без рук и ног Григории Журавлёве. Материал для этой повести автор кропотливо собирал, преодолевая многочисленные барьеры, более сорока лет. И открыл читателю историю стоической жизни и творчества на самарской земле одного из подвижников православной веры. Книги Александра Малиновского никогда не были атеистическими. Просто к вере он подходит с несколько иной, чем обычно, стороны.
В своё время русский поэт Виктор Верстаков поставил перед нами принципиальный вопрос. Вспомнив сестёр Марию и Марфу, принимавших в своём доме Иисуса Христа, он обращает внимание на несходство их позиций:
…вернее Марфа хлопотала,Мария же у ног ХристаСидела и ему внимала.Чья совесть более чиста?В самом деле, кто более свят: сестра-труженица или же ушедшая от нужд практической жизни и всецело растворившаяся в религии Мария?
Марии ж дела было мало,Устала Марфа или нет.Она её не понималаИ не поймёт сто тысяч лет.Мне кажется, в этой альтернативной ситуации сам Малиновский и его герои решительно принимают сторону Марфы. Сказано же: в уборщице, моющей на коленях пол, больше святости, чем в епископе, облачённом в золотые ризы. И, думается, на этом пути от писателя можно ожидать новых откровений.
Но сам интерес к расширению тематики для прозаика весьма характерен. Ему довелось немало поездить по миру, и к жизни за кордоном он приглядывался столь же пристально, как к бытию на родине. Вот, скажем, нестандартное, ломающее стереотипы описание Швейцарии (главка «Утренний свет» из «Колков моих и перелесьев»). С чем у нас обычно ассоциируется эта страна? Банки, часы, сыр, шоколад. Пряничные домики. А вот Швейцария, как её увидел Александр Малиновский: «…озеро и Альпы по ту сторону то раскрывались перед взором в изумительной красоте рериховских красок, иссиня-чёрной, враждебной и космически необъятной – становилось не по себе, то всё куда-то враз девалось, оставалась сплошная тёмная завеса. Триста метров глубины озера и около семидесяти километров его длины давали знать: могучие волны, когда мгла вокруг в считанные минуты уходила, чтобы возникнуть вновь, вздымались так, что даже с высоты захватывало дух от мощи, великости происходящего». Это уже не привычная деревенская проза, а нечто совсем иное, вызывающее в памяти стилистику не чуждого Швейцарии Владимира Набокова! И вот прогулка к Женевскому озеру, с которым связана часть жизни Байрона и супругов Шелли, оборачивается для заезжих гостей фантасмагорическими впечатлениями. Энергично написанная, насыщенная психологическая проза свидетельствует о том, что потенциал писателя значителен.
Разумеется, один этот сборник не исчерпывает всех творческих граней Александра Малиновского. За его рамками остаётся целый ряд как разноплановых вещей, так и объединённых в единый художественный ряд повестей, эпический цикл с общим названием «Под открытым небом», в котором показана судьба наших соотечественников второй половины XX столетия и начала XXI века. Но эта книга – «Дом над Волгой» – даёт общее представление о его человеческом и литературном пути, служит своеобразной дверью в его художественный мир. А за нею читателя ожидает множество открытий, впечатлений и переживаний.
Сергей КАЗНАЧЕЕВ,
член Союза писателей России,
доцент Литературного института им. Горького
Под открытым небом
Госпиталь на Молодогвардейской
Шурка живёт в доме своего деда Ивана Дмитриевича Головачёва давно, с той поры, когда он ещё не ходил в школу.
Его родной отец пропал безвести в войну, а неродной Василий Фёдорович лежит в военном госпитале в Куйбышеве. Вот и получается, что у Шурки как бы два отца.
У Шурки два отца и два дома.
Один дом – бревенчатый с резными наличниками, построенный задолго до войны, после того, как Головачёвы вернулись из Сибири, куда они бежали из Поволжья от голода. В Сибири Шуркин дед шорничал, плотничал, скорняжил – вот и скопил деньжат. Девятерых детей родила Агриппина Фёдоровна – жена Головачёва, а выжили трое: Екатерина – мать Шурки, Алексей и Серёжа.
Другой Шуркин дом – без потолка, саманный, крытый соломой. Пол не глиняный, а деревянный. Скрипучий, некрашеный, но крепкий. Когда Екатерина его моет, то обязательно скоблит косырём. От этого он становится золотистым, а изба нарядной. В этом доме у Шурки мама, брат и две сестрёнки.
Оба дома стоят в одном ряду на улице Центральной, поросшей травой-муравой.
…Последнюю неделю в доме деда разговоры более всего связаны с приездом из госпиталя отца Шурки.
Слова «госпиталь», «Молодогвардейская» преследуют Шурку всю сознательную жизнь. От них веет на него мрачной недоброй силой, в которой сошлись воедино скрежет металла, свист пуль, вой снарядов, запах огромного пожарища, поглотившего родного отца, а вот теперь не отпускавшего и неродного.
Госпиталь на Молодогвардейской улице для него казался похожим на пасть огромной раскалённой печи, только прикрытой заслонкой. В ней бушует ещё не усмирённая стихия. В её огненной пасти метались, корёжились, ломались, полыхая, как сухой хворост, судьбы молодогвардейцев, красноармейцев и многих-многих людей в военной и невоенной форме. Чудовище, чудище – другого названия этому дому не могло быть.
…В прошлом году Шурка впервые приехал со своей бабкой в госпиталь и удивился увиденному: стоял обычный дом, почти как все, двухэтажный, с большими окнами. Таких в Утёвке нет, но он – не страшный и не грозный, а совсем наоборот: приветливый.
Когда их пустили к отцу, он удивился ещё больше. Ему дали, как взрослому, белый халат, который был велик и весь в каких-то ржавых пятнах, но Шурке было не до этого. Поразила чистота и обилие белого. Отец лежал на белой простыне, прикрытый одеялом с белым пододеяльником. У них в доме такого постельного белья не было.