– Не всегда… Тут встречаются некоторые неудобства. По большей части не хватает ног. Но это неважно. Мой рабочий день начинается в два часа ночи и кончается в час следующей ночи. Остается свободным один час, в который я ем, сплю и отдаю распоряжения по хозяйству.
– Ваши любимые еда, писатель, спорт?
– Рецензенты, я, критические статьи.
– Сколько лет пишете?
Ответа не последовало.
IIО. Миртов[15]– Сначала, – сказала писательница, – я поселяюсь в своем герое. Да, да, вы не ослышались. Я поселяюсь в своем герое.
– Влезаю ему в мозг, в сердце; к нему влезаю и сижу.
– Герой ходит по улице, а я в нем. Он в театре, а я в нем. Он в ресторане, а я в нем!
– Потом я переселяюсь из героя в героиню. Она флиртует, а я в ней. Она выходит замуж, а я в ней. Она выдает детей замуж, а я в ней.
– Изучив таким образом внутренний мир своих героев, я начинаю писать.
– Сначала пишу пером быстро, быстро. Герои стоят над душой и нетерпеливо кричат: «Пиши нас скорее. Над нами каплет». И я пишу, пишу.
– Потом начинаю писать еще быстрее. Пишу на пишущей машине. Но герои кричат: «медленно». Тогда мне приводят в дом ротационную машину.
– Работа начинает кипеть. Свежеотпечатанные герои вылетают из машины один за другим. Актеры ловят их. Антрепренеры сортируют. Мороз трещит. Река бурлит. Шумит лес[16].
IIIНагродская– Как я пишу? Ах, это так интересно! Впрочем, я почти никогда не пишу.
Мы удивились:
– Но откуда же у вас повести и рассказы?
– Я беру тетрадку и кладу ее на ночь под подушку и прошу Боженьку, чтобы утром все было написано. Вот и все. Я уроки всегда так учила. Положу, бывало, книжку под подушку, а наутро все уроки знаю…
Больше беседовать было не о чем. Мы только спросили:
– Давно начали писать?
– Пять лет тому назад. Я ведь начала писать с двенадцатилетнего возраста…
Прелестная девочка сделала нам реверанс.
Мы погладили ее прелестные кудри и ушли.
О. Л. д’Оръ[17]Раздел первый. «Рубеж веков»: 1890-е – 1905 год
А. Е. Рожкова
«Чья вина?»
Женский литературный манифест и полемика С. А. Толстой с «мыслью семейной» в творчестве ее мужа Л. Н. Толстого
«Крейцерова соната» (1890) Л. Н. Толстого стала одним из важнейших и скандально известных литературных произведений, критикующих сферу семейной жизни и супружеских отношений в русском дворянском обществе конца XIX века. Учитывая проповеднический пафос героя повести и написанное несколько позднее публицистическое «Послесловие» к ней, ее нередко воспринимали как толстовский социальный манифест. С другой стороны, повесть С. А. Толстой, супруги писателя, «Чья вина?» (1892–1893, первая публикация 1994) тоже можно назвать своего рода манифестом.
Определяя термин «литературный манифест», М. Эйхенгольц подчеркивает теоретический характер подобных произведений и добавляет, что литературный манифест «может выражать не только личный взгляд автора, но также отражать идеи той или иной литературной группировки»[18]. То есть важными составляющими теоретической работы (нередко облеченной в художественную форму), в которой писатель представляет собственное понимание цели и задач своего творчества, являются личный взгляд автора и его видение искусства. В названии настоящей статьи термин «литературный манифест» по отношению к повести С. А. Толстой употреблен в более широком значении. Определения «женский», «литературный» и «манифест» подчеркивают комплексный характер этого текста – это одновременно и женская литература, и женский манифест, и литературный манифест.
Женская литература (в значении «литература, написанная женщинами») в XIX веке, как правило, подвергалась общественному осуждению. Так, например, И. С. Тургенев писал, что «в женских талантах ‹…› есть что-то неправильное, нелитературное, бегущее прямо от сердца, необдуманное наконец»[19]. Прогрессивно настроенные женщины пытались отстаивать свои права в том числе на художественное творчество, но «женщине-автору в условиях патриархальной культуры приходится доказывать свое право на существование, а значит приспосабливаться к требованиям действующего литературного канона, представленного мужскими именами»[20]. Таким образом, манифестирующий характер повести Толстой был в определенном смысле борьбой за право художественного и человеческого слова, женского голоса, полноправно звучать. Слово «манифест» используется в нашей статье в значении сильного высказывания, декларирующего авторскую позицию и бросающего вызов установленной конвенции.
С. А. Толстая никогда не ставила перед собой цели создать и описать новое течение в литературе или поставить перед художественным произведением определенные задачи; в то же время она, несомненно, желала высказать свою, женскую, точку зрения на вопросы, накопившиеся в современных ей обществе и литературе, что и сделала в художественной форме. Она могла бы продолжить писать дневники, могла бы выступить с публичной речью или предпочесть иную форму риторического и идеологического противостояния Л. Н. Толстому, но она решила сразиться со своим мужем – литературным титаном – на его территории. Повесть «Чья вина?» была написана ею как ответ на «Крейцерову сонату» – на титульном листе рукописи значится: «Чья вина? По поводу „Крейцеровой сонаты“ Льва Толстого. Написано женой Льва Толстого». С. А. Толстая прибегает к двойному упоминанию имени мужа: сначала как писателя, а затем как своего супруга, что было отмечено П. В. Басинским[21]. Это говорит о том, что Софья Андреевна воспринимала «Крейцерову сонату» двойственно: как писатель-полемист и как жена Толстого, которая хочет вступить в спор с мужем. Очевидно, она желала быть услышанной, однако ее повесть оказалась опубликована лишь через сто лет после написания.
«Чья вина?» значительно меньше изучена, чем «Крейцерова соната». Ее иногда рассматривают в числе прочих произведений Толстой[22]; в контексте ответов на «Крейцерову сонату» ей редко уделяют достаточно внимания; встречаются, однако, и работы с гендерным подходом к анализу повести[23]. В этой статье будет предпринята попытка увидеть в повести не только ответ ее претексту, но и диалог и полемику с другими произведениями Л. Н. Толстого, а также рассмотреть «Чью вину?» в качестве художественного высказывания, в которое писательница вложила свой личный женский опыт.
Помня о том, что «„Крейцерова соната“ произвела огромное впечатление на российскую интеллигенцию, среди которой появились апологеты полового воздержания»[24], мы тем не менее будем говорить о ней именно как о художественном произведении, где Толстой изложил свой взгляд на «мысль семейную», выразив его художественными, а не публицистическими средствами: через героев, сюжет, композицию. С. А. Толстая сознательно выбирает жанр повести для своего «ответа», тем самым ставя себя в равные условия с мужем.
История о том, как Толстая добивалась аудиенции у императора, чтобы просить о снятии цензурного запрета с «Крейцеровой сонаты», подробно описана в ее дневниках. Там же она много пишет о чувствах, которые испытывала при чтении повести мужа. Эти эмоции лучше всего выражены в следующем фрагменте дневниковой записи от 12 февраля 1891 года:
Не знаю, как и почему связали «Крейцерову сонату» с нашей замужней жизнью, но это факт, и всякий, начиная с государя и кончая братом Льва Николаевича и его приятелем лучшим – Дьяковым, все пожалели меня. Да что искать в других – я сама в сердце своем почувствовала, что эта повесть направлена в меня, что она сразу нанесла мне рану, унизила меня в глазах всего мира и разрушила последнюю любовь между нами. И все это, не быв виноватой перед мужем ни в одном движении, ни в одном взгляде на кого бы то ни было во всю мою замужнюю жизнь! Была ли в сердце моем возможность любить другого, была ли борьба – это вопрос другой – это дело только мое (здесь и далее курсив автора. – А. Р.), это моя святая святых, – и до нее коснуться не имеет права никто в мире, если я осталась чиста[25].
Именно в этой дневниковой записи можно увидеть, как зарождается отношение Толстой к повести мужа. Оно начинается с внимания к жалости окружающих людей – даже император пожалел жену человека, написавшего «Крейцерову сонату». Затем следует рефлексия над собственными чувствами, осознание, что любви с автором «Сонаты» быть уже не может. Заканчивается размышление страстным утверждением своей невиновности и нравственной чистоты. Но самое главное – именно здесь поднимается вопрос о возможности измены, о том, где она начинается и кто за нее отвечает. Недаром вслед за этой записью Толстая сообщает, как впервые высказала мужу свои чувства по поводу его повести: «Но, рано или поздно, он должен был их знать, а сказала я по поводу упреков, „что я ему больно делаю“. Вот я ему и показала свою боль»[26].
Много времени понадобилось Толстой, чтобы частично оправиться от «раны», нанесенной ей «Крейцеровой сонатой». Почти сразу после выхода повести Толстая отмечает в дневниковой записи от 21 сентября 1891 года: «Вчера написала длинный план повести, которую очень хотелось бы написать, да не сумею»[27]. На протяжении многих лет Толстая работает над этой задуманной повестью. Но, помимо желания ответить на произведение мужа, она, «стремясь подчеркнуть женское начало в своем произведении, ‹…› отмечает на титульном листе рукописи: „Повесть женщины“»[28]. В разговоре с Л. Я. Гуревич, отвечая на вопрос, напечатала ли бы она свою повесть в «Северном вестнике», Толстая сказала: «Как можно! Рядом со статьями Толстого, великого человека, вдруг произведение никому не известного автора – я напечатала бы это, конечно, под псевдонимом – и, главное, на тему „Крейцерова соната“, в ответ ей!.. Ну, нет, нет! Я шучу. Эта повесть дождется своего времени: после моей смерти»[29]. Мы видим, что, даже шутя, Толстая все равно считает важным обозначить свое несогласие с «Крейцеровой сонатой» и противопоставить ей собственную повесть, однако не делает свой протест достоянием общественности, трезво осознавая, что симпатии публики окажутся на стороне ее мужа.
Можно обратить внимание на то, как двойственно звучат слова Толстой. С одной стороны, она предстает скромной и тихой женой, находящейся в тени великого мужа-писателя и не желающей вмешиваться в дела «большой» литературы. С другой – Толстая вполне уверенно говорит, что ее повесть дождется своего времени. Современный читатель вправе увидеть феминистский пафос в ее словах, хотя сама Толстая вряд ли предполагала, что они могут быть соотнесены с направлением, к которому она сама относилась не без скепсиса. Увидев в «Чьей вине?» семейный вопрос женскими глазами, Толстая создала повесть, которая «была ответом не жены только, но оболганной женщины, которая сама решила рассказать правду о себе»[30].
Художественные достоинства «Чьей вины?», на наш взгляд, незаслуженно обойдены вниманием исследователей. Толстая переосмысляет здесь ряд эпизодов, приемов и ключевых идей творчества Толстого. Повесть насыщена интертекстуальными связями, аллюзиями на такие произведения Толстого, как «Семейное счастие», «Анна Каренина», «Война и мир», «Смерть Ивана Ильича», «Дьявол» и др. Присмотримся к тексту Толстой внимательнее.
Повесть начинается с того, что почти восемнадцатилетняя героиня Анна со старшей сестрой Наташей бегут после купания по полю босиком, – так, босиком, они и вбегают на балкон, где мать с укором смотрит на дочерей, потому что они с голыми ногами посмели явиться к ней и, что еще страшнее, к гостю-мужчине, который неожиданно приехал к ним в дом. Анна, увидев мать и гостя, «опомнилась и, застыдясь до болезненности, остановилась как вкопанная»[31], хотя до этого в разговоре с сестрой не согласилась, что ходить босиком стыдно. Позже девушки, надев строгие платья, продолжают разговор с приехавшим князем Прозорским, высказавшим замечание, что зря они переоделись, нанеся тем самым урон своей красоте и натуральности. Наташа как старшая и более воспитанная отвечает, что так поступать приличнее, но Анна снова не соглашается с сестрой и называет это предрассудками, говоря: «…к чему привыкли, то и прилично»[32].
Особенностью повести можно назвать подробные размышления героини о недостатке собственного образования: «Я вся в сомнениях, и… я так неразвита»[33], – несколько раз повторяет Анна. Эта реплика говорит читателю не только о самокритичности героини, но и о том, что Анна, сколько бы она ни делала для своего умственного развития, никак не может чувствовать себя достаточно умной по сравнению с мужчиной: «Он ведь такой умный, добрый, образованный… А я? Ах, я так неразвита!..»[34] Здесь Толстая раскрывает еще одну проблему, с которой сталкивалась женщина в обществе XIX века: в то время никто не считал женщину равной мужчине ни в образовании, ни в умственных способностях или в способностях к творчеству. В дневниковых записях первых лет замужества сама Софья Андреевна неоднократно излагала свои страхи по поводу собственного кругозора, боялась стать неинтересной мужу, которого любила страстно и восторженно.
Анна читает философские труды, занимается живописью, помогает в сельской школе для девочек и хорошо разбирается в современных естественно-научных, гуманитарных и литературных течениях. Но как только рядом с ней возникает фигура мужчины, он сразу превращается в наставника: так случилось и со студентом, который носил ей книги, и с князем Прозорским. Именно князь в представлении Анны занимает позицию недостижимой умственной высоты в философии, которая ее так волнует. При этом, хотя статьи князя и кажутся несведущим людям чем-то сложным и интересным, они характеризуются нарратором как «не имеющие ничего оригинального, а представляющие из себя перетасовку старых, избитых тем и мыслей…»[35] Несмотря на то что князь занимался философией, именно он высмеял Анну за интерес к науке и сказал, чтобы она бросила читать, потому что все равно ничего не поймет из прочитанного. Так же Прозорский относился и к ее живописи, высказывая похвалу картинам поверхностно и только в угоду Анне, на которой собирался жениться.
С момента, когда становится понятно, что князь влюбляется в Анну, Толстая акцентирует внимание читателя на его животной похоти: «И опять перед ним представала Анна, и он мысленно раздевал в своем воображении и ее стройные ноги, и весь ее гибкий, сильный девственный стан»[36]. Далее следуют мысли князя: «я вдруг увидал, что она женщина, что никого, кроме нее, нет, и я должен, да, я не могу иначе, как овладеть этим ребенком…»[37] После он идет за девушкой по полю «с видом знатока женщин»[38] и враждебный, зверский взгляд, который Анна ловит, обернувшись к князю, вызывает у нее лишь один вопрос: «За что?» Отвечая на этот вопрос, Толстая говорит: «А вина ее была только та, что ее стан, ее волосы, ее молодость, ее хорошо сшитое платье и стройные ноги – весь этот неведомый ее детской невинности соблазн волновал этого пожившего холостяка»[39].
Следующий за этим эпизод взят Толстой из собственной биографии: влюбленный князь почти каждый день ездит в семью девушки и в кармане мусолит письмо-признание в любви Анне, но никак не может его отдать. Так было и с Толстым, когда он ездил в семью к Берсам, о чем он пишет в дневниках: «[14 сентября.] 4-й час ночи. Я написал ей письмо, отдам завтра, т. е. нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется невозможно. Боже мой, помоги мне»[40].
Параллельно с низменными ощущениями князя изображена интеллектуальная жизнь Анны: начиная с философско-религиозных размышлений о возвышенных и чистых любовных чувствах, которые в не тронутом похотью виде должны переходить в брак, заканчивая идеей самопожертвования ради духовного бытия. Диалог Анны с сестрой, в котором она рассказывает о своем идеале духовной жизни, отсылает читателя к эпизоду разговора Наташи Ростовой и Сони на балконе из второго тома «Войны и мира». Там Наташа, вдохновленная красотой ночи и любовью к жизни, произносит: «Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки – туже, как можно туже, натужиться надо, – и полетела бы»[41]. Анна у Толстой говорит так: «Знаешь, Наташа, мне иногда кажется, когда я бегу, что вот, вот еще немножко, я крепче упрусь ногами в землю, раз – и полечу»[42]. Реплики обеих героинь развивают один мотив мечты о полете, однако они помещены в разные контексты и им сопутствуют разные авторские интонации. Полет Наташи Ростовой становится выражением ее состояния легкости, а в монологе Анны полет выражает удовлетворение, которое испытывает человек, живущий духовной жизнью.
Общим литературным истоком мотива полета, отождествляемого с поиском свободы женщиной, можно назвать пьесу А. Н. Островского «Гроза», в которой Катерина говорит: «…отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела…»[43] Упомянем также фольклорные истоки этого мотива: «В народных песнях тоскующая по чужой стороне в нелюбимой семье женщина часто оборачивается кукушкой, прилетает в сад к любимой матушке, жалобится ей на лихую долю. Вспомним плач Ярославны в „Слове о полку Игореве“: „Полечу я кукушкой по Дунаю…“»[44]
Одним из самых ярких мотивов «Чьей вины?» является телесное и духовное отстранение героини от проявлений плотской любви. Начинается оно с первого поцелуя руки Анны студентом, который дает ей книги: «Эта тонкая, нежная девочка преобразилась в фурию. Черные глаза ее бросили такой поток злобной молнии ‹…› Она вырвала руку, брезгливо перевернув ее ладонью кверху, отерла о платье и закричала…»[45]. По отношению к князю подобное случалось не раз. В первой части повести при первом их поцелуе Анна пытается сначала отстраняться от князя, но тот все равно хватает и целует ее: «Анна не двинулась, она вся онемела. ‹…› Голова ее кружилась, она тряслась, как в лихорадке, и не понимала, что с ней»[46].
В описании сцены свадьбы Толстая использует фольклорный мотив смерти невесты, переходящей в иной мир – мир семьи мужа. Анна еще утром чувствует: «…что-то обрывается в жизни ее»[47], она прощается с матерью такими словами: «Прощай, мама, прощай. Мне дома было так хорошо! Мама, спасибо тебе за все!.. Не плачь, Боже мой, не плачь, пожалуйста! Ты ведь рада?.. Да?..»[48] Не описывая подробно венчания, Толстая сразу показывает, как молодые садятся в карету и как Анна «услыхала крик горя матери, услыхала, как увели ревущего Мишу, дверка захлопнулась, и карета двинулась»[49].
Эпизоды до и после венчания можно сопоставить с аналогичными сценами в раннем романе Толстого «Семейное счастие» (1859). Сравнить необходимо три ключевых момента: переход молодоженов на «ты», пейзажи и реакцию жен. В романе Толстого героиня искренне желает сблизиться с будущим мужем и уже по пути в церковь говорит: «Мне тоже хотелось назвать его ты, но совестно было…» Она «скороговоркою», «почти шепотом», невольно покраснев, обращается к нему: «Зачем ты идешь так скоро?»[50] В повести Толстой Анна даже после венчания и просьбы мужа перейти на «ты» чувствует, что все еще не может этого сделать: «Я привыкну потом говорить вам ты, а теперь еще это так ненатурально!»[51]
Обе сцены происходят осенью, но в день свадьбы в «Семейном счастии» погода теплая, солнечная, молодые идут к церкви через поле, а природа своей тишиной и спокойствием соответствует внутреннему состоянию героев. В «Чьей вине?» погода до торжества не описывается вовсе, но после свадьбы молодожены садятся в карету и уезжают в дождь по грязной, мокрой дороге.
У Толстого героиня испытывает нечто близкое к чувству страха и оскорбления из-за того, что таинство венчания не соответствовало ее внутренним переживаниям и ожиданиям, но в конце страх покидает ее, и его место занимает «любовь, новая и еще нежнейшая и сильнейшая любовь, чем прежде. Я почувствовала, что я вся его и что я счастлива его властью надо мною»[52]. У Толстой князь в карете начинает обнимать Анну, пытается поцеловать ее, но она отстраняется, плачет в углу кареты, – ей неприятно и страшно. Толстая декларирует:
И ничего он и не добился. Над ребенком совершено было насилие; эта девочка не была готова для брака; минутно проснувшаяся от ревности женская страсть снова заснула, подавленная стыдом и протестом против плотской любви князя. Осталась усталость, угнетенность, стыд и страх. Анна видела недовольство мужа, не знала, как помочь этому, была покорна – но и только[53].
Эти описания чувств есть не что иное, как попытка Толстой передать в художественном произведении личный опыт. Многие сцены, детали и характеры повести биографичны, и упомянутый момент можно найти в воспоминаниях Толстой:
Осенний дождь лил не переставая; в лужах отражались тусклые фонари улиц и только что зажженные фонари кареты. ‹…› Забившись в уголок, вся разбитая от усталости и горя, я, не переставая, плакала. Лев Николаевич казался очень удивленным и даже недоумевающе-недовольным. ‹…› Он мне намекал, что я его, стало быть, мало люблю, если так тяжело расстаюсь с своей семьей ‹…› мы почти не разговаривали. Помню, что Лев Николаевич был как-то особенно бережно нежен со мной. ‹…› Принесли самовар, приготовили чай. Я забилась в угол дивана и молча сидела, как приговоренная[54].
Далее Толстая вспоминает, как Лев Николаевич приказал ей хозяйничать и разливать чай: «Я повиновалась, и мы начали пить чай, и я конфузилась и все чего-то боялась. Ни разу я не решилась перейти на „ты“, избегала как-либо назвать Льва Николаевича и долго после говорила ему „вы“»[55].
О том же дне и событии Толстой в дневниковой записи от 24 сентября 1862 года пишет: «В день свадьбы страх, недоверие и желанье бегства. Торжество обряда. Она заплаканная. В карете. Она все знает и просто. В Бирюлеве. Ее напуганность. Болезненное что-то. Ясная Поляна. ‹…› Ночь, тяжелый сон. Не она»[56].
В эго-документах супруги Толстые описывают одно и то же событие посредством разных слов и категорий – при этом оба не называют вещи своими именами. Толстая фокусируется на своих чувствах: она переживает расставание с семьей, в то время как муж уже требует от нее исполнения супружеских обязанностей. Она удивлена его бережности и нежности, но все равно не готова к новому супружескому опыту и с печалью осознает, что должна быть покорна. Толстой же раздражен ее чувствительностью и констатирует факты без каких-либо подробностей.
Авторы «Крейцеровой сонаты» и «Чьей вины?» размышляют о том, как взрослые мужчины женятся на совсем юных девушках, а после разочаровываются в их неопытности в сравнении со зрелыми женщинами. У Толстого привыкание к брачному половому партнерству сравнивается с курением – Позднышев говорит: «Наслажденье от куренья, так же как и от этого, если будет, то будет потом: надо, чтоб супруги воспитали в себе этот порок, для того чтоб получить от него наслажденье»[57]. Здесь герой утверждает, что разврат с мужской и с женской стороны одинаков и нужно воспитать в обоих супругах привычку предаваться ему. Несмотря на то что дальше Позднышев рассказывает историю своей сестры, в испуге сбежавшей от мужа в первую брачную ночь, и даже говорит: «Нет, это неестественно! И девушка неиспорченная, я убедился, всегда ненавидит это»[58] – он все равно не признает факта насилия, которое совершает муж над своей юной женой. Ясно о схожей ситуации говорит Толстая в «Чьей вине?»:
Князь ‹…› видел, что из всего того, что рисовало ему его испорченное воображение, когда он думал о медовом месяце с восемнадцатилетней хорошенькой женой, не вышло ничего, кроме скуки; скуки, разочарования и мучительного состояния молодой жены. Он ни разу не подумал о том, что надо было прежде воспитать ту сторону любовной жизни, которую он привык так разнообразно встречать в тех сотнях женщин всякого разбора, с которыми ему приходилось сходиться в жизни[59].
Эпизоды, подробно раскрывающие переживания Анны относительно своего тела, закономерно продолжаются описанием нового этапа отношений мужчины и женщины – первой брачной ночи: «„Да, это все так надо, все так, – думала она, – мама говорила, что надо быть покорной и ничему не удивляться… Ну, пусть… Но… Боже мой, как страшно и… как стыдно, как стыдно…“»[60] Далее изображается супружеская жизнь Анны: роды, воспитание детей, осознание власти ее тела над животной страстью мужа, размышления о чистой любви, не требующей физического подтверждения, – таков женский опыт, которым Толстая наполнила свою повесть.
Проходит десять лет, князь все больше отдаляется от семьи, а Анна, напротив, всецело отдается детям. В какой-то момент князь говорит, что на зиму им необходимо уехать в Москву по издательским делам (тут можно усмотреть аллюзию на повесть Толстого «Смерть Ивана Ильича» – а эпизод переезда и увлечения мужа ремонтом и обстановкой нового дома прямо отсылает к переезду Толстого в Хамовники и подготовке дома для жизни семьи). «Как всегда бывает в таких положениях, люди подделывают под свои чувства какую-нибудь необходимость изменения обстоятельств»[61], – говорит Толстая, как бы горько посмеиваясь над сменой обстановки, якобы призванной укрепить семейные отношения.