Книга Смертельная поэзия - читать онлайн бесплатно, автор Анна Александровна Шехова. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Смертельная поэзия
Смертельная поэзия
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Смертельная поэзия

Взгляд Аглаи Афанасьевны затуманился.

– С вами мы тогда были мало знакомы. И мне казалось, что в местном обществе я никогда не найду того, чего ищу. Лучшим моим собеседником был сын нашего старого приказчика – Егор Бурляк. Но он очень молод и неопытен. И наше с ним общение уже стало вызывать сплетни. Поэтому я нашла отдушину в письмах. Я стучалась к людям и пыталась найти родственную душу среди тех, кто был там – на Олимпе российской литературы. И я нашла ее…

Рукавишникова оборвала себя. Помолчав, добавила.

– И даже более того. Но пока не смею говорить об этом вслух.

Этот разговор ничуть не убавил вопросов у Феликса Яновича. На его скромный взгляд, Алексей Васильевич Муравьев и Аглая Афанасьевна Рукавишникова принадлежали к мирам столь разным, что вряд ли их души могли найти хоть какую-то родственность. Но начальник почты тут же подумал, что для окончательных выводов ему стоило бы вспомнить почерк господина Муравьева.

*

Вслед за первой новостью, которая потрясла Коломну на исходе апреля, последовала и вторая. Она прозвучала после окончания поэтического вечера Алексея Васильевича Муравьева.

Гостиная Самсоновых была полна народу. Несмотря на протесты Аглаи Афанасьевны, в соседней комнате накрыли столы с бутербродами и пирожными. Лакеи разносили шампанское – лучшее, которое удалось достать. Несмотря на весеннюю распутицу, Олимпиада Гавриловна специально посылала за ним лакея в Москву.

Но надо отдать честь поэту – он сумел отвлечь местную публику и от бутербродов и от шампанского.

Феликс Янович пришел на вечер за несколько минут до начала выступления Муравьева, а потому ему удалось занять лишь последний стул в самом дальнем ряду, рядом с фикусом в огромной глиняной вазе, сделанной на манер греческих амфор. Колбовский скромно сел на неудобное бархатное сиденье, высматривая Аглаю Афанасьевну. Обнаружил ее в первом ряду, бок о бок с первыми дамами коломенского общества. Выглядела она как именинница – в белой кружевной блузе, немного старомодной и, видимо, когда-то принадлежавшей ее матери, но очень милой. Волосы Рукавишниковой были завиты, а лицо даже слегка нарумянено. Аглая Афанасьевна не сводила восторженного взгляда со своего кумира, и Феликс Янович при всем желании не мог упрекнуть ее за это. Если раньше Муравьев казался ему всего лишь обаятельным столичным щеголем, чья персона случайно оказалась обласкана Музой, то в этот вечер мнение начальника почты поменялось.

Алексей Васильевич замер перед публикой. Легкомысленная улыбка сошла с его лица, и оно словно бы побледнело и заострилось. Зеленые глаза потемнели, налились малахитовой тяжестью, а губы приоткрылись как для стона или поцелуя. А еще через миг зазвучал его голос – звонкий и певучий одновременно. Алексей Васильевич читал с искренним и глубоким упоением. Было видно, что он сам наслаждается процессом, почти забывая моментами о публике. В этом была изрядная доля самолюбования, но самолюбование не собой человеком, а собой – гласом Божьим, и потому оно не претило и не раздражало.

Феликс Янович забыл обо всем – о неудобном стуле, о духоте комнаты, вместившей в себя слишком много народа, о тревоге за Аглаю Афанасьевну, которая очевидно была без ума от Муравьева, и не только как от поэта. Начальник почты, закрыв глаза, наслаждался потоком прекраснейших, глубоких и тонких стихов, которые лились и лились сквозь минуты. И лишь, когда этот поток оборвался, сменившись сначала мгновением мертвой тишины, а потом – взрывом восторга и аплодисментов, лишь тогда Колбовский вздохнул, открыл глаза и вернулся в привычный мир.

Муравьев раскланивался перед публикой с безукоризненным изяществом. Он благосклонно принимал восторги и подарки восхищенных зрителей. Госпожа Крыжановская с дочерью подарили ему картину с прудом и лилиями, вышитую собственноручно. Олимпиада Гавриловна – бутылку превосходного по ее заверениям вина. Но особенно отличилась госпожа Клейменова, молодая вдова и хозяйка кожевенного завода, вручив поэту чудесные часы на золотой цепочке.

Когда первая волна восхищения схлынула, и Олимпиада Гавриловна уже готовилась принять бразды хозяйки вечера в свои руки, Муравьев неожиданно заявил.

– Господа, прошу уделить мне еще минуту внимания!

Все лица тотчас обернулись к нему. И даже Феликс Янович, который был уже на полпути к дверям, остановился.

– Мне бы хотелось разделить с вами одно радостное событие, – улыбнулся Муравьев, – поскольку этим счастьем я обязан вашему городу.

Он говорил как умелый оратор, делая уместные паузы, которые заставляли зрителей замереть в ожидании.

– Сегодня впервые за много лет я чувствую себя счастливым, – продолжал Мурьвьев. – Я попросил руки у дамы моего сердца. И она оказала мне честь, согласившись. Поэтому я хотел бы представить вам мою невесту – Аглаю Афанасьевну Рукавишникову!

Сияющая и смущенная Аглая Афанасьевна вышла к суженому и встала рядом. Волнение не слишком красило ее: лицо покрылось алыми пятнами, которые легли иначе, чем румяна, а потому казалось, что ее мучает лихорадка. В белой блузе, темной юбке старомодного фасона и узкополой шляпке без каких-либо украшений она смотрелась очень бледно на фоне большинства других дам. Однако ни ее, ни Муравьева это не смущало. Он с улыбкой держал невесту за руку, а та лучилась счастьем.

Однако больше ни у кого из присутствующих объявленная помолвка не вызвала восторга. На несколько мгновений воцарилась тишина, но не та трепетно-восторженная, какая наполняла комнату совсем недавно. Сейчас все словно окаменели от недоумения. А затем раздались первые неуверенные поздравления, которые звучали подобно соболезнованиям. Даже верный паладин Муравьева Павел Александрович Струев, еще минуту назад сидевший с младенчески-блаженным лицом, покраснел и подскочил на стуле, словно бы вместо сиденья под ним внезапно оказалась раскаленная печь. Правда, он тут же сел, но пунцовость его не ушла, а напротив – стала более явственной. Пальцы юноши нервно расстегнули воротничок, и Феликс Янович услышал судорожный вдох Струева. Посмотрев на багровое лицо юнца, Колбовский удивился такой драматической реакции.

Неловкое положение спасла Олимпиада Гавриловна, которая шумно поднялась и, сияя полным добродушным лицом, подошла к новоявленным жениху и невесте. Ее сердечное пожелание счастья наполнило комнату новым теплом, и гости мало-помалу начали приходить в себя от изумления и вспоминать подходящие к случаю вежливые фразы.

*

Ночью после поэтического вечера Феликс Янович долго не мог уснуть. Впрочем, если говорить по чести, он сам не особо к этому стремился. Оставив Морфея бесплодно дожидаться его в холодной спальне, Колбовский сидел за столом в маленькой гостиной, которая служила одновременно и столовой, и кабинетом, листал сборники стихов из личной библиотеки и пытался собраться с мыслями. Керосиновая лампа горела несколько часов подряд, обдавая круглый обеденный стол теплым маслянистым светом. Феликс Янович знал, что Авдотья снова будет ругаться на сожженные бутылки керосина, но сейчас это его заботило меньше всего другого. Конец поэтического вечера настолько глубоко взволновал и встревожил чувствительную натуру Колбовского, что он никак не мог восстановить душевное равновесие. При этом, начальник почты сам не понимал причин собственной тревоги. Вроде был повод для радости – Аглая Афанасьевна в отличие от большинства барышень ее статуса и возраста сама выбрала себе супруга. Да и Муравьева нельзя было назвать недостойным женихом: никаких грехов суровее повсеместного флирта и нескольких разбитых – но разбитых добровольно! – сердец за ним не значилось. Конечно, судя по слухам, поэт вел несколько разгульный образ жизни, однако же Феликс Янович полагал, что более странным было бы иное – если бы столь одаренный со всех сторон молодой человек жил как затворник и монах. В конце концов, и господин Пушкин любил в юности гульнуть.

Возможно, тревогу вызывало соображение, что такой типаж мало подходил Аглае Афанасьевне – с ее привычкой к тихому и уединенному образу жизни. Однако стоило признать, что начальник почты слишком мало знал господина Муравьева, чтобы судить об его привычках и пристрастиях. Вполне возможно, что поэтическая душа Алексея Васильевича как раз стремилась к тихому семейному счастью, чтобы отдохнуть от неизбывной жажды новизны. Колбовский до боли напрягал голову, пытаясь вспомнить почерк поэта, несомненно виденный много раз на письмах, адресованных Рукавишниковой. Почему-то казалось – вспомни он почерк, и все станет простым и ясным, а Муравьев откроет свою сущность подобно распечатанному конверту. Измученный мыслями, которые вращались по кругу как немые лошадки на сломанной карусели, Колбовский подошел к окну и дернул на себя створки. Влажный, холодный воздух обдал его лицо, остужая и освежая, успокаивая и взбадривая одновременно. Несколько мгновений Феликс Янович, прикрыв глаза, просто наслаждался этим прикосновением весенней ночи, а затем захлопнул окно – не дай Бог оставить открытым, Авдотья потом весь день бранится будет! – и отправился спать. Пламя керосиновой лампы, которую он нес в руках, вздрагивало, словно ежась то ли от свежести, то ли от предчувствий.

*

Через несколько дней после первого поэтического вечера Муравьева последовал еще один – на сей раз в доме госпожи Клейменовой. Ее гостиная по размерам ничуть не уступала комнатам в доме городского головы, а мебель была дороже и удобнее. Мужчины сидели на модных стульях «жако», обитых кремовым шелком, а изящные диванчики и кресла достались дамам. Кремово-голубые, неяркие тона гостиной успокаивали взгляд и настаивали на тишину. Столы с закусками Клейменова приказала накрыть отдельно, в столовой, что высоко оценила Аглая Афанасьевна.

Феликса Яновича не обошли приглашением, и он снова наслаждался стихами Муравьева, которые тот читал с подлинной, поглощающей его страстью. На этот раз Колбовский не закрывал глаз, стараясь не только получить удовольствие, но и составить более полное представление о женихе Аглаи Афанасьевны. Однако эта затея потерпело крах почти сразу же, как зазвучал глубокий, чувственный голос поэта. Он наполнил затененную портьерами комнату столь же решительно как внезапно прорвавшийся сквозь тучи солнечный свет. И за несколько мгновений бесповоротно изменил все – и освещение дома, и оттенок обоев, и выражение лиц, которые наблюдали за ним. Он был как тот солнечный луч, который сглаживает морщины, румянит выцветшие щеки и придает блеск угасшим глазам. Поэзия Муравьева и его голос обладали почти чудотворной силой, преображая местное общество, состоявшее из далеко не самых тонких ценителей поэзии. Мужчины, упакованные в мундиры и лучшие визитки, словно в футляры, дамы, оголившие плечи ради встречи с Музой, юные барышни, запудрившие мельчайшие прыщики, юноши в тесных воротничках – все их тщеславие и себялюбие было устранено, смыто с лиц потоком поэзии. Они все стали на эти мгновения собой, но собой в лучшем виде – без пудры, страха и приторно-леденцовой любезности. Колбовскому казалось немыслимым, что человек, создавший подобные строки, способен дать хоть какой-то повод для сомнений. Безусловно, такая душа, прожившая все муки одиночества и отвержения, была способна только на самые бескорыстные и глубокие чувства. К концу вечера Колбовскому стало стыдно за свои беспочвенные тревоги, и он дал себе обещание не искать писем, отмеченных рукой Муравьева, и не пытаться дорисовать портрет поэта собственными усилиями. И несколько дней это обещание, действительно, имело над ним власть.

Между тем, жизнь в Коломне постепенно вошла в привычное русло и потекла по нему под ежедневные колокольные перезвоны. Ночи становились теплее, и Феликс Янович уже не затворял окно по вечерам. Иногда по утрам в окно доносился голос дворника Тимофея, который любил за утренней работой петь какую-нибудь душевную, а, значит, мучительно протяжную песню, от которой становилось грустно и прохладно. Феликс Янович любил это пение едва ли не больше колокольного звона: душа от него встряхивалась и просыпалась, словно от прогулки по утреннему росистому лугу. Колбовский мужественно плескал в лицо холодной водой из умывальника, за несколько мгновений облачался в мундир и спешил на улицу, чтобы по дороге до почтампа успеть поймать еще несколько утренних минут, наполненных звучанием.

– Хорошо ты поешь, Тимофей, – как-то сказал Колбовский дворнику, не сдержавшись.

– Да, буде вам, барин! – смутился Тимофей. – Вот папаша мой тот пел знатно!

Феликс Янович не видел Рукавишникову с того самого поэтического вечера, когда было объявлено об ее помолвке. Она, как он мог судить, была занята хлопотами перед грядущим венчанием. И даже почти перестала выходить в свет – в отличие от своего жениха. Муравьев до свадьбы, похоже, не собирался уезжать в столицу. Казалось, что местное общество его полностью устраивает: он с удовольствием ходил на все вечера и обеды, куда получал приглашение. Почти всегда его сопровождал неизменный восторженный спутник – Павел Александрович Струев. А также все чаще компанию им составляла миловидная и безупречно элегантная Наталья Захаровна Клейменова.

Вдове заводчика Клейменова было едва за тридцать лет. Ее муж скончался три года назад от удара, оставив молодой супруге десятилетнего сына от первого брака, исправный кожевенный завод с десятью работниками и неплохой каменный особняк на Воскресенской улице. Наталья Захаровна оказалась женщиной с деловой хваткой и цепко взяла дело мужа в свои холеные руки.

Госпожа Клейменова вне всякого сомнения считалась завидной невестой, поскольку была равно хороша собой, здорова и богата. Однако же как и Аглая Афанасьевна, вкусив свободы, она не торопилась снова надевать брачное ярмо. Но в отличие от девицы Рукавишниковой, Наталья Захаровна отдалась течению светской жизни со всеми ее перекатами и водоворотами. Госпожа Клейменова вела настолько активный образ жизни, насколько ей позволяли обязательства перед заводом и пасынком. Но, будучи женщиной энергичной, как правило успевала все, что входило в ее интересы. Уже в восемь утра она принимала управляющего или сама ехала с инспекцией на завод, не чураясь чудовищной вони, которая является неотделимой спутницей кожевенного дела. А тем же вечером в шелковом платье модного изумрудного оттенка она пела романсы на вечере у госпожи Крыжановская.

*

Спокойствие Колбовского на этот раз нарушила Олимпиада Гавриловна Самсонова. В тот майский день он, как обычно, навестил дом головы на Никольской улице с пачкой свежей корреспонденции: последним номером «Нивы» и несколькими письмами. Собственноручно приняв почту, Олимпиада Гавриловна неожиданно обратилась к нему с вопросам.

– Кстати, а как там Аглая Афанасьевна? Надеюсь, бедняжка уже оправилась?

– От чего? – слегка опешил начальник почты.

– Ну, как же! – Олимпиада Гавриловна всплеснула руками. – Расторжение помолвки – такой удар для девушки!

– Расторжение помолвки? – в первый момент Феликс Янович не поверил своим ушам.

– Разве вы не знаете? – Олимпиада Гавриловна как-то странно смутилась, что было ей не свойственно. – Но вы же с Аглаей Афанасьевной вроде бы друзья…Я думала, что вам как раз известны все подробности.

Феликс Янович поймал ожидающий взгляд бледно-серых глаз госпожи Самсоновой и вдруг понял, что Олимпиада Гавриловна не знает точно ни о каком расторжении, а лишь пытается навести справки у него самого.

– Мне абсолютно ничего не известно о каких-либо переменах в статусе Аглаи Афанасьевны и господина Муравьева, – твердо сказал начальник почты.

– Вот как! – взгляд Олимпиады Гавриловны заметался как воробей, попавший через дымоход в комнату. – Но все эти слухи… я была уверена, что дело уже решено.

– Какие слухи? – не удержался от вопроса Колбовский, хотя тут же проклял себя за это неуместное любопытство.

– Ну, как же! – нимало не смутилась госпожа Самсонова. – Неужели вы ничего не слышали? Да, об этом весь город судачит который день! Они же нынче почти неразлучны!

– Кто? – все еще недоумевал начальник почты.

– Наш любимый поэт и госпожа Клейменова, конечно, – охотно пояснила Олимпиада Гавриловна.

Феликс Янович за десять лет жизни в Коломне привык не верить с ходу ни единому слуху, даже если он был на устах у всех – от городского головы до дворника Тимофея. Однако в этот момент он вдруг отчетливо представил очаровательную госпожу Клейменову, и сердце его мгновенно отяжелело, как почтовая сумка, в которую уличные мальчишка из шалости подкинули камень.

В тот вечер Колбовский так и не нашел себе успокоение – ни в созерцании заката, ни в новом романе, который дожидался его на столе гостиной. Сидя за столом и машинально разрезая ножом страницы книги, он не предвкушал, как обычно, упоительное и долгое чтение, а непрерывно думал об Аглае Афанасьевне. Могло ли быть так, что она не знала о происходящем? Да, и собственно было ли происходящее тем, чем казалось большинству коломчан? По печальному опыту Феликс Янович знал, что отнюдь не всегда мнение большинства доказывает истину. Десять лет назад большинство тех, к кому он обратился за помощью, смеялись над его опасениями. Тогда еще юный и во многом наивный Феликс Янович оббивал все пороги – начиная от полиции и заканчивая московским градоначальником, до которого его, разумеется, не пустили. Он один видел и знал, что купец Агафонов с дочерью не уехали по делам, а исчезли. И что их пропажа – несомненное злодейство. От настырного почтальона все отмахивались, указывая на то, что нет ровно никаких причин подозревать преступление. Его доводы признавали смехотворными. Все, кроме молодого следователя Кутилина – единственного, кто выслушал его от начала и до конца. И, нахмурив брови, очевидно нехотя признал: «Ваша правда, странное это дело». Однако было уже слишком поздно, чтобы раскрутить это странное дело. Через пару дней на окраине Москвы в сгоревшем доме нашли тела Агафонова, его дочери и ее горничной…

Феликс Янович встряхнул головой, чтобы прогнать страшное видение. Он не был тогда на месте преступление, но было достаточно вообразить все по описанию Кутилина. Это был второй раз в жизни Колбовского, когда он убедился в том, что большинство может заблуждаться. Однако же иногда и письмо с ошибкой в адресе попадает к адресату. Возможно, стоило поговорить с Аглаей Афанасьевной? Вероятно, она сейчас как никогда нуждается в дружеском утешении. Или же это будет слишком неделикатно – предложить свое участие без призыва к нему? Феликс Янович чувствовал себя измученным и растерянным: в столь неоднозначной ситуации он еще не бывал. Круг его друзей ограничивался следователем Кутилиным, который не отличался ни душевной тонкостью, ни умением скрывать свои чувства от друзей. Словно распечатанное письмо его лицо демонстрировало в полной мере весь гнев или восторг, которые наполняли судебного следовали в этот момент. Эмоции же среднего калибра за ним вообще редко отмечались.

Иное дело – женщины, а тем более, такая романтическая и тонкая натура как Аглая Афанасьевна. Феликс Янович мало общался с дамами, но много их наблюдал, и знал, что даже без пудры и румян любая более-менее взрослая барышня способна скрыть истинную бледность и настоящий румянец. А как иначе выживать в том мире, где женщине дано столь мало выбора?

За этими размышлениями начальник почты и встретил рассвет. Бледное словно выцветший платок небо подернулось золотистым свечением. Из сумрака подворотни вышел, зевая, дворник Тимофей. Он размашисто перекрестил рот, и поправил фартук. Затем лениво покрутил метлу, опустил ее на мостовую, и через мгновение с улице донеслось привычное шарканье сухих прутьев по земле. Прошел фонарщик, гася оставшиеся бледно-оранжевые, словно тоже сонные огни фонарей.

Утро пришло, а решение так и нет. Феликс Янович с досадой покачал головой, и пошел собираться на службу. Оставалось довериться потоку жизни, который, как верил Колбовский, подчас опережает любые усилия человеческого разума.

*

Доверие жизни отнюдь не всегда оправдывало себя. Однако в этот раз решение, действительно, пришло сама. В один из поздних апрельских дней, занося последний номер «Нивы» и несколько писем в дом Крыжановских, Феликс Янович услышал доносящийся с верхнего этажа абсолютно узнаваемый баритон Муравьева, которому фальцетом вторил Струев. Тогда начальник почты решил сегодня же навестить Аглаю Афанасьевну, не взирая на возможные последствия. В конце концов, разве не является долгом друга попытка опередить беду, пусть и предполагаемую? Однажды он уже не успел…

По дороге домой после службы Колбовский еще некоторое время колебался, стоя на развилке Воскресенской улицы и Гороховского переулка. Однако же весенний ветер бойко выдал ему влажную пощечину, пробуждая от сомнений. Решившись, Феликс Янович направился вниз по Гороховскому, в сторону окраины.

Сам он редко бывал в этих местах, где улицы не имели уже ни названий, ни четких пределов, изгибаясь по собственной прихоти, внезапно перегораживая путь ветхими серыми заборами или наоборот – открывая свободный проулок среди плотного нагромождения лачуг.

Почту здесь получали редко, и, как правило, до востребования. Феликс Янович с грустью подумал, что и грамотной головой здесь могло похвастать не каждое семейство.

Обветшалые дома здесь мало отличались от обычных деревенских изб: крыши крыли той же серой дранкой, поросшей кое-где мхом от сырости, окошки были небольшие, а притолоки низкие – чтобы беречь тепло. Одного взгляда на эти бревенчатые окраины, где среди полыни бродили куры и козы, а ноги после дождей едва ли не по колено утопали в грязной жиже, хватало, чтобы понять, как малы и незначительны на этом фоне роскошные достижения прогресса вроде газового освещения и телеграфа. Конечно, и здесь попадались добротные дома, где вечером зажигалась керосинка, а в красном углу под вышитым рушником висел Николай Угодник в серебряном окладе. Таким был и дом Рукавишниковых – приземистый, одноэтажный, но крепкий как купеческий кулак. Купцы на окраинах, как правило, не селились, но дом Рукавишниковых достался отцу Аглаи Афанасьевны в наследство от отца, служившего приказчиком. А менять местожительство ради суетного желания комфорта Афанасий Матвеевич не пожелал.

Накануне прошел дождь, и пока Феликс Янович добирался до нужного адреса, его штиблеты покрылись таким слоем грязи, что начальнику почты казалось будто он отрывает от земли не ноги, а пудовые гири. У самого дома он помедлил, глядя на темные окна и почти надеясь, что Аглаи Афанасьевны не будет дома.

Колбовский постучал сначала в ворота, затем в окошко, прислушиваясь к темноте. Вокруг наперебой лаяли дворовые собаки, в одном из соседних домов кто-то хмельно играл на гармони, однако же в доме Рукавишников царила темная тишина. Но вот скрипнула дверь, мелькнул огонек лампы, и за дверью раздался удивленный голос Аглаи Афанасьевны.

– Кто там?

– Это я, Колбовский, – поспешно отозвался Феликс Янович. – Не пугайтесь!

Аглая Афанасьевна, похоже, обрадовалась его приходу. Пережив краткое удивление, тут же пригласила в гостиную и принялась радушно хлопотать, накрывая к чаю.

Феликс Янович, меж тем, с интересом осматривал жилье старого друга.

Дом был большой и очень неуютный: словно бы строился как присутственное место, а не жилье, а потом случайно его заставили шкапами, кроватями, комодами и по ошибке заселили. Аглая Афанасьевна как могла пыталась создать подобие уюта: на окнах стояли круглобокие горшки с геранью и фиалками, а меж ними – расписные глиняные фигурки, стол был покрыт вязаной цветастой скатертью, и, конечно, нарядный рушник обрамлял красный угол. Однако же эти дешевые вещицы, призванные создавать уют, вместо того навевали какую-то тоску.

Аглая Афанасьевна сама поставила на стол старый тусклый самовар и чашки, принесла сахар и густое, тягучее смородиновое варенье. Посуда у нее была простая, глиняная. Купец Рукавишников не жаловал баловства, вроде фарфоровых чашек, а саму Аглаю Афанасьевну куда больше занимала роскошь интеллектуальная, чем бытовая.

– Признаюсь, мой друг, не ожидала вас увидеть, – несколько смущенно заговорила Рукавишникова, разливая по-купечески густой чай. – Мне казалось, вы не особо любите наносить визиты.

– Да, вы правы, наверное, – чем дальше, тем больше Феликс Янович нервничал, – Но мы давно с вами не виделись, и я счел… Хотя, нет, наверное, не стоит об этом… Я…

Он поднял беспомощный взгляд на Аглаю Афанасьевну, которая удивленно рассматривала его большими светлыми глазами – такими же ясными и безмятежными как всегда. Но внезапно в ее взгляде мелькнуло понимание, и она охнула, прикрыв ладонью рот.

– Боже мой! Кажется, я понимаю… Феликс Янович, дорогой мой друг! За что мне опять эта напасть?! Неужели.. неужели вы хотели сказать, что влюблены в меня?!

В первый момент Феликс Янович растерялся до онемения, но уже через мгновение разум подсказал ему, что вывод Рукавшниковой не столь уж странен, учитывая его внезапный поздний визит и попытку невнятных объяснений его причины.