В последние годы жизни, после переезда в несносный для него Брюссель, Бодлер не перестает работать над этим Spleen de Paris, но это становится все труднее. «Увы! – пишет он в мае 1865 г. Сент-Беву. – Поэмы в прозе, к которым вы вновь выказали такое поощрительное отношение, сильно задерживаются. Я вечно берусь за дела, представляющие огромные трудности. Сделать сотню тщательно обработанных безделушек, требующих непрерывно бодрого настроения (необходимого даже тогда, когда трактуемый сюжет сам по себе печален), своеобразного возбуждения, для которого нужны зрелища, толпа, музыка и даже яркое уличное освещение, – вот что мне хотелось сделать! У меня имеется всего шестьдесят – и дальше дело не идет…» Очевидно, что и из этих шестидесяти десять оказались незаконченной обработкой или даже были уничтожены самим Бодлером, потому что в посмертное издание вошло только пятьдесят из них. До последних рабочих дней своей жизни Бодлер не переставал отделывать то одну, то другую из вещиц, и уже в мае 1806 г., за три недели до того, как его ужасные первые и физические страдания окончились параличом, он писал: «О сплин!.. Сколько было волнений, сколько труда! И все-таки я недоволен некоторыми частями!»
Бодлер всегда был недоволен собой и всем, что он писал.
* * *Предлагаемый перевод «Стихотворений в прозе» сделан несколькими лицами, которые из любви к Бодлеру не жалели времени на эту работу, стараясь передать подлинник с доступной им точностью и с сохранением ритма бодлеровской прозы. Стихотворение, заключающее собою книгу, как ее эпилог, переведено Влад. Волькенштейном.
Л. ГуревичПосвящение. Арсену Гуссэ
Дорогой друг, посылаю вам небольшое произведение, о котором, по совести, нельзя сказать, что у него нет ни хвоста, ни головы, ибо как раз наоборот – каждая его часть может попеременно служить то головою, то хвостом. Обратите, пожалуйста, внимание на то, какие изумительные удобства представляет эта комбинация для всех нас: для вас, для меня и для читателя. Мы можем прервать в любой момент: я – свои мечтания, вы – просмотр рукописи, читатель – свое чтение, ибо я не связываю своенравной воли его бесконечной нитью сложнейшей интриги. Выньте любой позвонок, и обе части этого капризно извивающегося вымысла соединятся между собой без малейшего затруднения. Разрубите его на множество частей – и вы увидите, что каждая из них будет жить сама по себе. Вся надежда, что некоторые из этих отрезков окажутся настолько живыми, чтобы вам понравиться и позабавить вас, я дерзаю посвятить вам всего змея целиком.
Я должен сделать вам маленькое признанье. Перелистывая по меньшей мере в двадцатый раз знаменитую книгу Алоизия Бертрана Gaspard de la Nuit (книга, известная вам, мне и нескольким из наших друзей, не должна ли считаться знаменитой?), я набрел на мысль – попытаться сделать нечто в том же роде, применив к изображению современной жизни или, вернее, духовной жизни одного современного человека, тот самый прием, который был применен им к описанию жизни былых времен, столь странной для нас и столь живописной.
Кто из нас не мечтал в часы душевного подъема создать чудо поэтической прозы, музыкальной без ритма и без рифмы, настолько гибкой и упругой, чтобы передать лирические движения души, неуловимые переливы мечты, содроганья совести? Из непосредственного знакомства с жизнью огромных городов, из постоянных столкновений с ее многообразными проявлениями – вот откуда возникает главным образом эта неотступная мысль. Не пытались ли вы сами, дорогой друг, воспроизвести в песне пронзительный крик Стекольщика и передать в лирической прозе те тоскливые настроения, которые навевает этот крик, доносящийся до самых мансард сквозь густой тумань улицы? Но, если сказать правду, боюсь, что это соревнование оказалось для меня не из счастливых. Едва начав работу, я заметил, что не только очень далек от своего таинственного и блистательного образца, но даже делаю нечто (если считать это хоть чем-нибудь), удивительно непохожее на него, – обстоятельство, которым всякий другой на моем месте, наверно, возгордился бы, но которое представляется лишь постыдным человеку, полагающему высшую честь поэта в осуществлении именно того, что было им задумано.
Сердечно преданный вамШ. Б.Стихотворения в прозе
I. Чужестранец
– Кого ты больше всего любишь, скажи, загадочный человек? Отца, мать, сестру или брата?
– У меня нет ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата.
– Друзей?
– Смысл этого слова до сих пор остался неизвестен мне.
– Отчизну?
– Я не знаю, под какой широтой она находится.
– Красоту?
– Я любил бы ее – божественною и бессмертною.
– Золото?
– Я ненавижу его, как вы ненавидите Бога.
– Так что же ты любишь, удивительный чужестранец?
– Я люблю облака… летучие облака… в вышине… чудесные облака!
II. Горе старухи
Сморщенная старушка вся просияла, увидав хорошенького ребенка, которого все баловали и ласкали, – прелестное создание, столь же хрупкое, как и она, маленькая старушка, и как она безволосое и беззубое. И она подошла к нему, желая позабавить и приласкать его.
Но испуганный ребенок в ужасе стал отбиваться от ласк одряхлевшей женщины, оглашая дом своим визгом.
Тогда бедная старуха снова ушла в свое вечное одиночество и, плача в углу, говорила: «Ах! Для нас, несчастных и состарившихся женщин, прошла пора нравиться даже невинным младенцам, и мы внушаем отвращение маленьким детям, когда подходим к ним с лаской!»
III. Исповедь художника
Как глубоко проникает к нам в душу угасание осенних дней! О, как глубоко – до боли! Ибо есть очаровательные ощущения, смутность которых не исключает остроты, и нет жала более острого и язвительного, чем жало Бесконечности.
Какое великое наслаждение погружать взор в беспредельность неба и моря! Одиночество, тишина, бесподобная ясность лазури! Маленький парус, трепещущий на горизонте и в своей незначительности и затерянности напоминающий мое безнадежное существование, однообразный говор волн – все это мыслит во мне или я мыслю во всем этом (ибо в величавой грезе так быстро затеривается наше «я»!); да, все это, говорю я, мыслит, но мыслит звуками и красками, без доказательства, без силлогизмов, без выводов. Однако эти мысли – исходят ли они от меня или от окружающих меня вещей – скоро становятся слишком яркими. Напряженность наслаждения делается мучительной, причиняет почти физическую боль; мои чрезмерно натянутые нервы дают только кричащие болезненные ощущения.
И теперь глубина неба подавляет меня; прозрачность его лазури приводит меня в исступление. Бесчувственность моря, неизменность зрелища возмущают меня… О, неужели же нужно вечно страдать или вечно бежать от прекрасного? Природа, безжалостная чародейка, всегда побеждающая соперниц, оставь меня! Не испытывай далее моих желаний и моей гордости!.. Изучение прекрасного – это поединок; в страхе кричит художник перед своим поражением.
IV. Шутник
Это было шумное рождение нового года: хаос грязи и снега, пересекаемый тысячью движущихся карет, блистающий игрушками и сластями, кишащий алчными пороками и разочарованиями; официальный разгул большого города, способный помрачить разум самого стойкого отшельника.
Среди всего этого беспорядка и суматохи быстрой рысцой трусил осел, подгоняемый парнем с кнутом в руке.
В ту минуту, когда осел огибал угол тротуара, какой-то франт в перчатках, в сногсшибательном галстуке, весь точно лакированный, задыхающийся в тисках своего новенького платья, церемонно склонился перед смиренным животным и, снимая шляпу, произнес: «Позвольте пожелать вам счастливого и веселого Нового года!» Потом с видом удовлетворения обернулся, как бы обращаясь к каким-то сотоварищам и приглашая их поддержать его самодовольство одобрением.
Осел не заметил этого изящного шутника и продолжал бежать туда, куда призывал его долг. Меня же внезапно охватила безмерная ярость на этого великолепного глупца, который, как мне казалось, олицетворял собою остроумие всей Франции.
V. Двойная комната
Комната, похожая на грезу, поистине бесплотная комната, где вся недвижная атмосфера слегка окрашена розовым и голубым цветами.
Здесь душа погружается в лень, в ароматическую ванну лени, напоенной сожалениями и желаниями. Это что-то сумеречное, голубовато-розоватое; греза сладострастия во время затмения солнца.
Мебель здесь расплывчатая, удлиненная, томная. Она как будто грезит, живет какой-то сомнамбулической жизнью, подобно растениям и минералам. Ткани говорят немым языком, как цветы, как небеса, как заходящие солнца.
Но стенам – никакого художественного хлама. В сравнении с чистой мечтой, с непосредственным впечатлением, всякое законченное искусство, всякое положительное искусство – богохульство. Здесь во всем царит умеренная ясность и очаровательная смутность гармонии.
Неуловимый изысканный аромат с примесью легкой влажности пропитывает воздух, где дремлющий дух убаюкивается ощущениями оранжерейной теплоты. Кисея струями ниспадает вдоль окон и вокруг постели, расплываясь белоснежными волнами. На этой постели покоится Кумир, властительница грез. Но отчего же она здесь? Что привело ее сюда? Какая волшебная власть перенесла ее на этот трон мечтаний и сладострастья? Не все ли равно? Она здесь! Я узнаю ее.
Да, это ее глаза, огонь которых пронизывает сумрак, нежные и страшные глаза – я узнаю их по их ужасающему коварству! Они притягивают, они покоряют, они пожирают взор неосторожного смертного, их созерцающего. Я так часто изучал эти черные звезды, которые внушают любопытство и восторг.
Какой добрый гений окружил меня тайной, тишиной, покоем и благоуханиями? О блаженство! То, что мы обыкновенно называем жизнью, даже в самом счастливом ее проявлении не имеет ничего общего с этой высшей жизнью, которую я теперь познал, которой я упиваюсь минута за минутой, секунда за секундой.
Нет! Не существует более ни минуты, ни секунды! Время исчезло; вечность воцарилась, вечность блаженства!
Но вот раздался грозный, тяжеловесный стук в дверь и, как в адских сновидениях, мне показалось, будто меня ударили заступом в грудь.
И затем вошел Призрак. Это судебный пристав пришел терзать меня именем закона; или подлая содержанка явилась со своими требованиями, и прибавляет к мукам моей жизни пошлые мелочи своего существования; или это посыльный от какого-нибудь редактора, требующего продолжения рукописи. Райская комната кумира, властительница грез, Сильфида, как говорил великий Рене, – все это волшебство исчезло при грубом стуке Призрака. О ужас! Я очнулся! Я вспомнил! Эта конура, эта обитель вечной скуки – ведь это мое жилище. Вот нелепая мебель, запыленная и изломанная, потухший, холодный, заплеванный камин, унылые окна со следами дождя на пыльных стеклах, рукописи, испещренные помарками и растрепанный календарь, где отмечены карандашом зловещие сроки! И благоухание иного мира, которым я упивался с такой утонченностью – увы! – оно сменилось зловонием табачного дыма с примесью какой-то отвратительной плесени. Отовсюду веет затхлостью и запустением. В этом тесном, но преисполненном скуки и отвращения мире один только знакомый предмет улыбается мне: склянка с опиумом, старая, коварная подруга – как все подруги, увы, сулящая ласки и таящая измену.
О да! Время вошло в свои права; Время вновь стало властелином и вместе с отвратительным стариком вернулась вся его дьявольская свита: Воспоминания, Сожаления, Судороги, Страхи, Тоска, Кошмары, Гнев и Неврозы.
Поверьте, теперь секунды отчеканиваются громко и торжественно, и каждая из них, вылетая из часов, громко говорит: «Я Жизнь, невыносимая и неумолимая Жизнь!»
Есть только одна Секунда в человеческой жизни, которой дано нести благую весть, благую весть, внушающую всем неизъяснимый ужас. Да! Время царствует по-прежнему, оно снова провозгласило свою тяжкую диктатуру. И по-прежнему оно гонит меня, как вола, своей рогатиной: «Ну тащись, скотина! Обливайся потом, жалкий раб! Живи, живи, проклятый!»
VI. У каждаго своя химера
Под широким серым небом, на широкой пыльной равнине, где нет ни дорог, ни травы, ни даже репейника и крапивы, я встретил вереницу людей, которые шли, согнувшись. Каждый из них тащил на спине огромную Химеру, тяжелую, как мешок муки или угля или как вооружение римского пехотинца. Но не мертвой ношей было это чудовище, нет – оно сжимало, обвивало человека своими сильными, упругими мускулами, цеплялось за его шею длинными когтями и фантастическая голова его возвышалась над челом человека наподобие тех страшных шлемов, какие употреблялись древними воинами в расчете навести ужас на неприятеля. Я заговорил с одним из этих людей и спросил у него, куда же они идут? Он ответил мне, что этого не знает никто – ни он, ни другие, – но что, очевидно, они идут куда-то, ибо их подталкивает непобедимая потребность идти.
И странно: ни один из этих путников, казалось, не тяготился зверем, повисшим на его спине и вцепившимся в его шею, казалось, они смотрят на него, как на часть самих себя. На этих усталых, сосредоточенных лицах не видно было никакого отчаяния. Под тоскливым небосводом шли они, утопая в пыли равнины столь же печальной, как и это небо, шли с тупо покорным видом людей, которые обречены вечно надеяться. И шествие прошло мимо меня, потонуло вдали, на горизонте – там, где округленная поверхность земли ускользает от любопытного человеческого взора. И в течение нескольких минут я упорно силился постичь эту тайну, но скоро мною овладело непобедимое Равнодушие – и я согнулся под его тяжестью еще ниже, чем эти люди под давящим бременем своих Химер.
VII. Шут и Венера
Какой восхитительный день! Под жгучим солнечным оком огромный парк млеет, как юность под властью Любви.
Ни единым звуком не выдает себя восторг, разлитый во всем; воды – и те словно уснули. Непохожая на людские празднества, здесь свершается молчаливая оргия.
Кажется, будто все возрастает свет и все больше сверкают окружающие предметы, будто опьяненные цветы сгорают желанием соперничать с лазурью неба силою своих красок, будто от зноя стали видимы ароматы и возносятся к солнцу, как дым. Но вот среди этого всеобъемлющего упоения увидел я скорбное существо.
У ног громадной Венеры я увидел одного из тех нарочитых безумцев, одного из тех добровольных шутов, чья обязанность забавлять королей, когда их гнетет Раскаяние или Скука. Наряженный в блестящий и смешной костюм, с рогами и погремушками на голове, съежившись у подножия статуи, он поднял полные слез глаза к бессмертной Богине.
И глаза его говорят: «Я ничтожнейший и самый одинокий из смертных, лишенный любви и дружбы, более жалкий, чем самое презренное животное. А между тем и я, ведь и я создан, чтобы постигать и чувствовать бессмертную Красоту! О Богиня! Сжалься над моей скорбью и моим томительным бредом!»
Но неумолимая Венера смотрит вдаль неведомо на что своими мраморными глазами.
VIII. Собака и флакон
Мой славный пес, мой добрый пес, мой милый песик, подойди и понюхай чудесные духи, купленные у лучшего в городе парфюмера.
И собака, помахивая хвостом, что, по моему мнению, соответствует у этих бедных существ смеху или улыбке, подходить и с любопытством прикладывает свой влажный нос к отверстию флакона, потом, внезапно попятившись в ужасе, начинает как бы с укоризною лаять на меня.
О презренный пес! Если б я предложил тебе сверток с пометом, ты бы стал нюхать его с наслаждением и, быть может, сожрал бы его. Таким образом недостойный товарищ моей печальной жизни, ты уподобляешься публике, которой всегда нужно преподносить не изысканные ароматы, ибо они раздражают ее, а старательно подобранные нечистоты.
IX. Плохой стекольщик
Есть натуры чисто созерцательные и совершенно неспособные к действию, которые, однако, под влиянием какого-то таинственного, непонятного побуждения действуют иногда с такою стремительностью, на какую они сами не считали себя способными.
Человек, который из боязни найти у привратника огорчительное известие, малодушно бродит целый час перед дверью, не решаясь войти, который по две недели держит нераспечатанным письмо или полгода колеблется приступить к делу, необходимость которого выяснилась год тому назад, вдруг чувствует, что какая-то непреодолимая сила толкает его к действию, как стрелу, когда ее спускают с лука. Моралист и врач, претендующие на всезнание, не могут объяснить, откуда столь неожиданно появляется эта сумасшедшая энергия в таких ленивых и разнеженных душах и каким образом неспособные на самые простые и самые необходимые действия, они вдруг находят в себе избыток смелости для совершения самых нелепых, часто даже самых опасных поступков.
Один из моих друзей, безобиднейший мечтатель, поджег однажды лес, чтобы посмотреть, с такой ли легкостью занимается огонь, как это обыкновенно утверждают. Десять раз подряд опыт кончался неудачей, но на одиннадцатый удался, и даже слишком удался.
Другой закурил сигару у бочки с порохом, чтобы посмотреть, чтобы узнать, чтобы испытать судьбу, чтобы заставить себя проверить собственное мужество, чтобы рискнуть, чтобы изведать прелесть страха – словом, ни с того ни с сего, из каприза, от безделья.
Это вид энергии, порождаемый скукою и оторванностью от жизни; и те, в ком она проявляется так внезапно, по большей части, как я уже сказал, самые беспечные и ленивые, и самые мечтательные из людей.
Иной до того робкий, что опускает глаза даже при встрече с мужчинами и должен напрячь всю свою слабую волю, чтобы войти в кафе или подвергнуться контролю при входе в театр, где контролеры кажутся ему, как Минос, Эак и Радамант, вдруг бросится на шею проходящему мимо старику и восторженно расцелует его на глазах удивленной толпы.
Почему? Да потому… не потому ли, что его лицо показалось ему так неотразимо симпатичным? Возможно, но естественнее предположить, что он и сам не знает почему.
Я не раз был жертвой этих приступов, этих порывов, внушающих мысль о каких-то коварных демонах, которые вселяются в нас и заставляют нас исполнять свои самые нелепые веления. Однажды утром я проснулся мрачный, печальный, усталый от праздности, и, как мне казалось, способный совершить нечто великое, какой-нибудь великолепный поступок, и, на свое несчастье, я открыл окно.
(Прошу заметить, что дух мистификации отнюдь не является результатом предварительных размышлений или соображений, а внезапным вдохновением, и имеет много общего хотя бы по своей горячечной стремительности с тем состоянием, которое врачи называют истерическим, а люди, понимающие немного более демоническим, с тем состоянием, которое вызывает в нас неудержимое влечение ко всяким рискованным и неприличным поступкам.) Первый, кого я заметил на улице, был стекольщик, пронзительный, режущий крик которого доносился ко мне сквозь густой грязный воздух Парижа. Впрочем, я не мог бы объяснить, почему меня вдруг охватила по отношению к этому бедняку такая внезапная и непобедимая ненависть.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги