Алексей Конаков
Убывающий мир: история «невероятного» в позднем СССР
В оформлении обложки использована картина художника Виталия Лукьянца «Петрозаводское диво», впервые напечатанная в журнале «Техника – молодежи» в 1980 году.
Все права защищены
© Алексей Конаков, текст, 2022
© Андрей Кондаков, макет, 2022
© Музей современного искусства «Гараж», 2022
* * *Пролог. «Советское невероятное»
Данная работа представляет собой попытку реконструировать и описать один довольно специфический дискурс – дискурс о «невероятном» (или просто «советское невероятное»). Дискурс этот хорошо знаком любому, кто специально интересовался советским прошлым или просто жил в то время и помнит постоянные разговоры об экстрасенсах, йогах, внеземных цивилизациях, снежном человеке, Тунгусском метеорите и т. д. Граждане СССР активно обсуждали подобные темы, и такой интерес, с одной стороны, кажется курьезным и маргинальным, а с другой стороны, явно указывает на что-то важное – и в социальном устройстве, и в политической ситуации, и в идеологическом климате эпохи. В качестве особого, внятно очерченного феномена «советское невероятное» начало складываться почти сразу после Великой Отечественной войны, широко распространилось во время хрущевской оттепели, стало более изощренным и разнообразным в период брежневского застоя и достигло пика популярности вместе с горбачевской перестройкой; таким образом, оно присутствовало в жизни советского общества на протяжении всего исторического периода позднего социализма. Как следствие, культурная продукция тех лет оказалась буквально начинена многочисленными фрагментами этого дискурса: в повести советского прозаика возникают тайны Атлантиды, в стихах советского поэта мелькает летающая тарелка, страницы известного журнала хранят жар дискуссий о снежном человеке, во всенародно любимых кинокартинах запросто упоминают телепатию, а по центральному телевидению демонстрируют фильмы про индийских йогов, кожное зрение и загадку мумиё.
Выбранное нами название дискурса неслучайно – оно должно отсылать к знаменитой научно-популярной телепередаче «Очевидное – невероятное», выходившей с 1973 года. Главной целью «Очевидного – невероятного» было научное просвещение телезрителей; передачу вел доктор физико-математических наук Сергей Капица (сын нобелевского лауреата, академика АН СССР Петра Капицы), и начиналась она с цитаты из Пушкина: «О, сколько нам открытий чудных / Готовит просвещенья дух / И опыт, сын ошибок трудных, / И гений, парадоксов друг…». При этом в студии периодически обсуждались довольно рискованные (и не очень близкие к строгой науке) темы вроде тайны Бермудского треугольника, собеседниками Капицы могли стать и поклонник телепатии Александр Спиркин, и исследователь НЛО Владимир Ажажа, а для музыкального сопровождения использовалась мелодия из нашумевшего западногерманского документального кинофильма «Воспоминания о будущем», посвященного палеовизиту (теории о посещении инопланетянами Земли в древнейшие времена) в версии Эриха фон Дэникена. Созданное на заре развитого социализма, «Очевидное – невероятное» несло на себе характерный отпечаток эпохи: ультрасовременный (телевизионный!) просветительский проект, довольно деликатный по отношению к слушателям (если сравнивать с напором первых сталинских лекторов из общества «Знание»), призванный организовать культурный досуг (проблема, обнаружившая себя после введения в СССР пятидневной рабочей недели в 1967 году[1]) – и в связи с этим почти неизбежно сползающий в «занимательность», начинающий причудливо сочетать информацию о несомненных научных достижениях с разнообразными пара- и псевдонаучными «загадками» и «тайнами», легко увлекающими аудиторию. В перестройку именно такое сочетание общего просвещенческого пафоса и нездоровой сенсационности отдельных сюжетов объявят характерной чертой застоя; и хотя перестроечные клише о «“режиме максимального благоприятствования”, которым якобы пользовались в период застоя скандальные темы (экстрасенсы, снежный человек, чудовище озера Лох-Несс и не в последнюю очередь НЛО)»[2], вряд ли справедливы, сами по себе дискуссии и споры о «невероятных феноменах» вроде снежных людей и летающих тарелок действительно были важной особенностью позднесоветской жизни.
Впервые сталкиваясь с публичным бытованием всех этих «невероятных феноменов», трудно избежать некоторого замешательства и растерянности перед их поразительным многообразием. Пучины морей, вершины гор, глубины космоса, потемки древних цивилизаций, скрытые резервы тела и тайные способности мозга – каждый раз, когда речь заходит о «невероятном», оно изумляет именно своей пестротой и изобилием. Такое изобилие заразительно; кажется, даже самое случайное прикосновение к этому дискурсу тут же влияет на синтаксис пишущего, заставляет монотонно перечислять «загадки», нанизывать друг за другом однородные члены предложения: «Я готов принять, что есть на свете явления, которые трудно объяснить. Что такое, например, шаровая молния, явление Фединга, Тунгусский метеорит, телепатия…», – перебирает слова Виктор Некрасов[3]; «Я вспоминаю мифы нашего времени: Снежный человек. Сигналы из Вселенной. Тунгусский метеорит. Каналы Марса. Телепатия. Атлантида», – ведет счет Даниил Гранин[4]; «Есть вещи, о которых до сих пор писать было как-то не принято, но о которых знали все. Вы когда-нибудь лечились у экстрасенса? Ну не вы, так ваш родственник? Не пытались спасти свое здоровье, питаясь исключительно сырой капустой или выливая поутру на голову ушат ледяной воды? Не слушали затаив дыхание о звездных пришельцах, снежных людях и знаменитой Джуне, “воскрешавшей” почти из небытия наших престарелых руководителей? Не пытались на отдыхе в горах вступить в “энергетический контакт” с космосом? Не стремились постичь оккультную загадочность “Ста веков” Глазунова – что это, пророчество или, наоборот, прозрение в глубины прошлого? Я не верю, чтобы в интеллигентной компании не оказалось хотя бы одного йога или поклонника ушу», – описывает разнообразие «невероятного» религиовед Борис Фаликов[5]. Здесь же надо добавить, что почти любое понятие в «советском невероятном» имело множество версий и вариантов. «Дыхание» могло быть «дыханием индийских йогов», «дыханием по Стрельниковой», «дыханием по Бутейко» и «дыханием по Гневушеву». «Вода» оказывалась «магнитной водой» Вилли Классена, «заряженной водой» Аллана Чумака, ледяной водой Порфирия Иванова и «поливодой» Бориса Дерягина. Что же касается Тунгусского метеорита, то количество гипотез, объясняющих это явление, к началу семидесятых составляло более полусотни.
Но как изучать столь пестрое множество тем? Можно ли объединять эти темы в рамках одного исследовательского поля? Есть ли что-то минимально общее между шаровой молнией и сырой капустой, снежным человеком и летающими тарелками, Джуной и каналами Марса? И как найти это общее, если оно действительно существует? (Если же его нет, то на каком основании предлагается реконструировать единый дискурс о «советском невероятном»?)
Удобным инструментом для разрешения подобной ситуации может оказаться концепция «семейных сходств», предложенная Людвигом Витгенштейном: «Рассмотрим, например, процессы, которые мы называем “играми”. Я имею в виду игры на доске, игры в карты, с мячом, борьбу и т. д. Что общего у них всех? – Не говори: “В них должно быть что-то общее, иначе их не называли бы играми”, но присмотрись, нет ли чего-нибудь общего для них всех. – Ведь, глядя на них, ты не видишь чего-то общего, присущего им всем, но замечаешь подобия, родство, и притом целый ряд таких общих черт. <…> Я не могу охарактеризовать эти подобия лучше, чем назвав их “семейными сходствами”, ибо так же накладываются и переплетаются сходства, существующие у членов одной семьи: рост, черты лица, цвет глаз, походка, темперамент и т. д. и т. п. – И я скажу, что “игры” образуют семью»[6]. По нашему мнению, многочисленные «невероятные феномены», широко обсуждавшиеся публикой в позднем СССР, образовывали связное дискурсивное поле именно благодаря таким «переплетающимся сходствам». Отыскав эти сходства, можно отличить «советское невероятное» от всего остального и, соответственно, выделить его в качестве особой исследовательской области. «Не думай, смотри!»[7] – требует Витгенштейн; внимательно всматриваясь в «невероятное», сравнивая между собой моржевание и веру в инопланетян, поиски йети и изучение телекинеза, фитотерапию и страх перед полтергейстом, мы обнаруживаем «сложную сеть подобий, накладывающихся друг на друга и переплетающихся друг с другом, сходств в большом и малом»[8]. Собственно, основная цель нашего исследования состоит именно в том, чтобы описать эту «сложную сеть подобий», организующую «советское невероятное» как особую семью. «Семью идей», в которой есть свои патриархи и свои бастарды, ближайший круг и далекие кумовья, великолепные браки и подозрительные мезальянсы; семью, разбросанную во времени и пространстве, но всегда объединенную множеством «фамильных черт», передающихся самым разным образом – то от отца к сыну, а то от дяди к племяннику.
И одна из главных загадок этой многочисленной семьи связана с ее популярностью – значительной уже в пятидесятые годы, еще более высокой в шестидесятые-семидесятые и поставившей настоящие рекорды в конце восьмидесятых. Действительно, в силу каких причин возник (и сохранялся на протяжении четырех десятилетий) интерес советского общества к «невероятному»? Почему граждан эпохи позднего социализма так привлекали нездешние тайны телепатии и Атлантиды? И почему на самом излете СССР многие хорошо образованные люди стали вдруг посещать целителей и «заряжать воду» на телесеансах Аллана Чумака?
На такие вопросы неоднократно пытались отвечать, и вот несколько популярных ответов (являющихся на самом деле вариациями одной и той же идеи): «Многолетнее господство натурализма, который в советский период был ориентирован на философию диалектического материализма, породило реакцию – тоску по духовному, жажду веры»[9], «падение коммунистической идеологии (являвшейся, по выражению Питирима Сорокина, светской религией) привело к образованию у советского человека духовного вакуума, аномии, чувства опустошенности, которые заполняются не только деятельностью различных религиозных институций, но и за счет умножения моделей мира альтернативными науке истолкованиями»[10], «оккультное возрождение должно рассматриваться прежде всего как следствие семи десятилетий принудительного подавления метафизического мышления в России. Духовный вакуум, вызванный падением Коммунизма, вместе с традиционно сильной склонностью к вере помогает объяснить влияние убеждений, не связанных с общепринятыми религиями»[11].
Что не так с этими ответами?
Дело в том, что перед нами абсолютно метафизические объяснения. По сути, здесь заново используется старинная (восходящая через Рабле к Аристотелю) натурфилософская максима Natura abhorret vacuum: как вода, «боясь» пустоты, идет за поршнем насоса, так и советские граждане, утратив вдруг идею коммунизма, бросаются заполнять идеологический вакуум агни-йогой и летающими тарелками. Очевидно, эта странная «вакуумная» теория «невероятного» вряд ли может быть признана вполне удовлетворительной. Очевидно и то, что теоретическое основание подобных частных интерпретаций нужно искать в более общей мыслительной посылке: приравнивании «невероятного» к религиозному (пусть и нетрадиционному). Собственно, на данный момент это основной способ разговора о «советском невероятном»: Биргит Менцель пишет о советской «оккультуре»[12], Евгений Кучинов делает обзор «эзотерических НИИ Советского Союза»[13], Илья Кукулин обозначает «невероятное» как «советский нью-эйдж»[14], Александр Панченко рассуждает об «эре Водолея для строителей коммунизма»[15], а Николай Митрохин связывает «религиозность и паранауку в СССР»[16]. У подобного подхода есть своя (уже довольно почтенная) история; можно вспомнить, что еще в 1989 году, в известном сборнике «На пути к свободе совести», составленном Дмитрием Фурманом и отцом Марком (Смирновым), упоминавшийся выше Борис Фаликов описывал «невероятное» как «неомистицизм в СССР»[17]; можно отступить еще дальше и указать на важную книгу 1965 года «Современная мистика в свете науки», на страницах которой главный советский специалист по научному атеизму Михаил Шахнович интерпретировал исследования телепатии и палеовизита в качестве манифестаций именно религиозного сознания[18].
При всей значимости упомянутых работ и множестве действительно важных выводов, сделанных в них, мы считаем, что использование религиоведческой терминологии («нью-эйдж», «оккультура», «эзотерика», «мистицизм» и т. п.) направляет анализ «советского невероятного» по принципиально неверному пути. «Жажда веры» и «духовный вакуум» не имели почти никакого отношения к формированию и последующему функционированию дискурса о «невероятном» – однако для понимания этого необходимо указать на социальную сверхдетерминированность данного дискурса и на его классовую принадлежность.
Разумеется, в СССР всегда существовали группы людей, чью деятельность проще всего описывать как религиозную: это и жители глухих деревень, регулярно прибегавшие к услугам знахарей, и верующие тех или иных традиционных конфессий (от православия до буддизма), и утонченные читатели Рене Генона и Юлиуса Эволы, а также теософы, антропософы, сатанисты, составители гороскопов, поклонники тантрического секса, потребители психоделических веществ и проч[19]. Однако все эти группы были сравнительно невелики (а порой и ничтожно малы), а дискурс о «невероятном» никогда не являлся их дискурсом (то есть они не играли практически никакой роли в его создании, воспроизводстве и распространении). Возникновение и функционирование «советского невероятного» следует связывать с другой, гораздо более многочисленной и влиятельной социальной группой – советской городской интеллигенцией. Продукт ускоренной модернизации России, предпринятой сталинизмом, городская интеллигенция была очень разной; после завершения Великой Отечественной войны самой заметной ее частью оказались знаменитые «итээры», инженерно-технические работники (ИТР), призванные продолжать амбициозный проект индустриального строительства в СССР. Согласно классическому исследованию Веры Данэм, эта группа выдвинулась в результате так называемой «большой сделки» (big deal) – процесса покупки лояльности технических специалистов, инициированного во второй половине сороковых годов сталинским Политбюро, искавшим социальную опору в условиях послевоенной нестабильности[20]. Чуть позже, в начале пятидесятых, начался «лавинообразный рост числа молодых инженеров и научных исследователей»[21], связанный как с необходимостью решения ряда конкретных задач по укреплению обороноспособности страны в условиях холодной войны (речь здесь следует вести прежде всего о советском атомном проекте), так и с более общими потребностями стремительно развивающейся и усложняющейся плановой экономики. Как полагает Кэтрин Вердери, роль интеллектуала вообще гораздо важнее именно в коммунистических режимах[22]; восхождение класса советских научно-технических работников привело к тому, что взгляды этого класса на прошлое, настоящее и будущее стали чрезвычайно широко распространены в позднесоветском обществе, стали, по сути, взглядами самого этого общества. Вот почему и за лабильными «семейными сходствами» тех или иных «невероятных феноменов» почти всегда угадывается (вполне устойчивая) физиономия конкретной социальной страты.
Именно эта страта – выпускники технических вузов, работники множества НИИ и КБ, бесчисленные младшие и старшие научные сотрудники, лаборанты и аспиранты, кандидаты и доктора наук, членкоры и академики, читатели научно-фантастических произведений, зрители научно-популярных фильмов и передач, подписчики и авторы научно-популярных журналов, прогрессивные мечтатели и технооптимисты – и оказалась той особой средой, в которой создавался, развивался и распространялся дискурс о «невероятном». И хотя отдельные исследования «невероятного» велись советскими учеными и в довоенное время, только в пятидесятые годы, вследствие уже упомянутого роста числа ИТР, увеличения тиражей научно-популярных журналов и научно-популярных книг, общего роста внимания к научному знанию и к (по-настоящему выдающимся) научным достижениям Советского Союза, дискуссии о «невероятном» становятся массовым, социально и культурно значимым явлением. При этом – несмотря на то, что решающую роль в формировании дискурса о «невероятном» играли научные работники и технические специалисты, – сам дискурс не был узкопрофессиональным; наоборот – он был публичным и инклюзивным. Говоря о «советском невероятном», мы говорим не о фактах науки или техники, но о фактах культуры – массовой популярной культуры периода позднего социализма, выражавшей ценности и устремления класса советских ИТР.
Тем не менее специфическая классовая принадлежность вела к тому, что важной особенностью дискурса о «невероятном» оказывалась его изначальная переплетенность, спутанность с дискурсом научного просвещения и научных успехов СССР[23]. Советский культ науки часто связывают с эпохой хрущевской оттепели, однако на самом деле он был почти целиком инициирован сталинизмом, остро нуждавшимся в миллионах специалистов для решения военно-промышленных задач: Всесоюзное общество «Знание» с тысячами лекторов, просвещавших население, создано в 1947 году, многие известные научно-популярные журналы начали выходить задолго до 1953 года («Знание – сила» выходит с 1926 года, «Техника – молодежи» с 1933-го, «Наука и жизнь» перезапущена в 1934-м, «Вокруг света» – в 1927-м). Ирония в том, что чем дальше, тем чаще эта мощная государственная машина просвещения соединяла проверенное знание с непроверенным и невероятным, а научное – с паранаучным и квазирелигиозным; шедший уже в сороковые и пятидесятые, процесс этот значительно ускорился в шестидесятых, когда на лекциях по астрономии можно было услышать вопросы про летающие тарелки, занятия по антирелигиозной пропаганде завершались разговорами о природе телепатии, а в научно-популярных журналах непринужденно соседствовали строгие статьи ученых, восторженные очерки журналистов, визионерские видения писателей-фантастов и смелые гипотезы рядовых читателей. Однако сама эта склонность к смелым гипотезам (а что, если Тунгусский метеорит состоял из антивещества? а что, если снежный человек был инопланетянином?) тоже была результатом широкой пропаганды просвещения и упорно пестуемых идей о всесилии науки, была проявлением совершенно особого, нового типа самости[24], подразумевающего активное, пытливое, заинтересованное и исследовательское отношение к окружающей реальности. Дискурс о «невероятном» успешно функционировал и распространялся потому, что в его основании лежал ряд совершенно конкретных «эпистемических добродетелей» (то есть добродетелей, которые «проповедуются и практикуются для того, чтобы познать мир, а не себя»[25]) – добродетелей, глубоко усвоенных населением СССР и связанных именно с наукой, с признанием ценности экспериментального исследования и научного метода в целом.
Дело, таким образом, заключалось вовсе не в недостатке («вакууме»), но в избытке – избытке научного оптимизма; и наиболее проницательные критики «невероятного» уже отмечали этот момент: «Как ни парадоксально, безоглядная вера в чудо была подготовлена и бытовавшей в прошлом массовой небрежной популяризацией достижений советской науки под лозунгами “Мы рождены, чтоб сказку сделать былью” и “Нам нет преград”»[26]. Вот почему даже в самых обскурантистских проявлениях «советского невероятного» всегда обнаруживается вполне рациональная подоплека. Так, например, популярность «зарядки воды», проводимой экстрасенсом Алланом Чумаком, отнюдь не обязательно свидетельствует о невежестве зрителей, в 1989 году выставлявших банки перед экранами телевизоров. В этой необычной практике советских граждан можно с равными основаниями увидеть и галилеевскую пытливость (интересно, сумеет ли Чумак действительно «зарядить» воду?), и своего рода паскалевское пари (в случае, если вода «зарядится», станет целебной, возможные выгоды окажутся гораздо больше понесенных издержек), и даже ироничный прагматизм в духе Нильса Бора («подкова приносит удачу независимо от того, верите вы в это или нет»).
Но, повторимся, хотя «советское невероятное» активно апеллировало к успехам науки, само по себе оно располагалось в области культуры – и именно поэтому не имеет смысла говорить о проблеме демаркации (строгом отделении друг от друга научных, псевдонаучных и религиозных элементов) в отношении «невероятного». Мало того что современные нам версии отделения научного от ненаучного чаще всего не соответствуют картине мира советских людей (так, например, в сороковые годы растительный покров Марса считался чем-то гораздо более реальным, чем запуск человека в космос; исследования телепатии велись тогда же, когда запрещалась генетика, и проч.) – сам факт такого отделения ведет к утрате специфики и к распаду контекста, и мы рискуем упустить что-то важное в идейном и культурном универсуме позднесоветского человека. Человека, жившего и работавшего в очень своеобразной атмосфере (соединявшей исторический оптимизм марксизма-ленинизма с триумфальным шествием естественных наук), где равно вероятными – а значит, и равно «невероятными» – казались запуск ракет и прилет инопланетян, миры из антиматерии и жизнь на Марсе, свойства изотопов и существование биополя, лазерная хирургия глаза и лечение ледяной водой, небелковые формы жизни и целебное дыхание йогов, поимка нейтрино и гибель Атлантиды, черные дыры и палеовизит, токамак и телекинез. Все эти феномены, выглядящие сегодня столь непохожими, запросто объединялись в сознании советских ИТР благодаря двум «фамильным чертам»: во-первых, они были загадочными; во-вторых, они непременно подлежали разгадке. («Необъяснимо? Пока да»[27], – гласит в 1967 году заголовок статьи в журнале «Смена», посвященной съезду парапсихологов в Москве; именно модус «пока», каждую минуту готового перейти в «уже», определял внутреннее напряжение, присущее «советскому невероятному» и делающее его столь привлекательным.) Иногда околонаучный, а иногда почти фантастический, дискурс о «невероятном», однако, питался именно верой советских граждан во всемогущество науки и техники; класс научно-технических работников, к концу пятидесятых годов успешно решивший критически важные для безопасности СССР вопросы создания межконтинентальных ракет и атомного оружия[28], не без оснований чувствовал себя творцом истории, и потому с азартом коллекционировал любые возможные тайны (будь то странные радиосигналы из созвездия Пегаса или лечебные эффекты акупунктуры) – тайны, которые предстояло раскрыть, основываясь на строгом знании законов природы. Как писал в 1961 году Даниил Данин: «Детерминизм диалектический – подлинный, марксовый, ленинский <…> не может отдавать предпочтение одним формам физических законов и отказывать в истинности другим <…> Были бы только законы действительно физическими – не взятыми с потолка»[29].
Резервуаром, в котором – до поры до времени – накапливались и сохранялись подобные тайны и загадки, как раз и было «советское невероятное», огромный массив разнородных текстов, вызывавших живой интерес публики: газетные передовицы, журнальные статьи, научно-популярные очерки, фантастические рассказы, перепечатки подпольных лекций, расшифровки «круглых столов», стенограммы выступлений крупных ученых, обзоры работ научных лабораторий и даже материалы некоторых громких судебных слушаний.
И здесь нужно отметить, что чаще всего «загадочные феномены», конституировавшие «советское невероятное», вовсе не являлись чем-то автохтонным, доморощенным и сугубо советским; про «обитаемый Марс» в Европе и США широко говорили с 1908 года, после выхода книги Персиваля Лоуэлла («Марс и жизнь на нем») о «марсианских каналах»[30]; «гибель Атлантиды» стала модной темой еще раньше благодаря работе Игнатиуса Доннелли «Атлантида: мир до потопа», опубликованной в 1882 году[31]; термин «телепатия» был предложен в 1886 году Фредериком Майерсом[32] и т. д. Однако попадая – спустя десятки лет – в идеологически заряженную атмосферу советского послевоенного технооптимизма, все эти почтенные сюжеты абсолютно преображались: даже самые причудливые и фантастические из них рассматривались советскими ИТР очень серьезно и начинали функционировать в публичном поле как своего рода «нулевые гипотезы», непременно подлежащие строгой научной проверке. Иногда такие гипотезы довольно быстро отсеивались на идеологическом уровне, иногда до их проверки просто не доходили руки, но иногда проверка действительно организовывалась силами тех или иных комиссий, экспедиций или институтов (так, для обоснования возможности жизни на Марсе астроном Гавриил Тихов создает целую отрасль науки – «астроботанику»; занимающийся поисками Атлантиды химик Николай Жиров пишет фундаментальный учебник «Атлантида. Основные проблемы атлантологии»; вопрос об организации экспедиции на Памир для поисков йети решается в 1958 году на уровне Президиума АН СССР и т. д.). Практика подобных проверок и общее накопление знаний вели к тому, что одни «невероятные феномены» (растительность на Марсе) когда-то опровергались, другие, наоборот, подтверждались (нейтрино) и переходили в ведение твердой науки, а третьи (спиритизм) молчаливо вытеснялись в смутные области эзотерического. Однако в «советском невероятном» всегда продолжало существовать некоторое ядро сюжетов – ряд «нулевых гипотез», которые не могли быть ни опровергнуты, ни подтверждены, и к которым поэтому снова и снова, на протяжении десятилетий, обращались умы исследователей и энтузиастов.