Тогда при подъезде к Ялте дух захватывала изумительная картина морского залива, окруженного горами, у подножия которых стелился зелёный ковёр богатой растительности с кое-где проглядывавшими крышами маленьких домов. Цветение этого изумительного природного ковра можно было наблюдать в любое время года, начиная с января, когда, если зима выдавалась тёплой, в садах и лесу начинал желтеть кизил, появлялись розовые купола миндаля, затем закипали белой пеной сливы, черешни, яблони, выплёскивали свои нежные розовые краски абрикосы, персики и так до самой осени. Ковёр был особенно прекрасен на фоне переливающегося десятками оттенков голубого моря.
Сейчас шёл февраль тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года. Зима оказалась теплой, и цветение началось, но Ялта не сверкала своей прежней красотой. Перед глазами лесника лежал тот же залив, тот же любимый им город, но вместо зелёного ковра от самого берега моря шёл частокол серых домов, среди которых кое-где проглядывали группки деревьев. Только вдоль улицы Московской, вытянутой как стрела от моря до самых гор вдоль речки Дерекойки, сменившей облик и название, пролегли аллеи тополей, которые в зимнее время года выглядели такими же серыми, как дома.
Однако Николай Иванович обратил свой взор в настоящее время не на Ялту, а на карабкавшихся по горе в его направлении две фигурки молодых людей. Одна из них оказалась парнем, который, несмотря на рюкзак на спине, довольно ловко и без напряжения поднимался, постоянно помогая своей спутнице, то сверху протягивая ей руку, то подталкивая под локоть и пропуская вперёд, когда она цеплялась за ветки кустов, подтаскивая себя на полметра вперёд.
У парня на голове красовалась такая же фуражка, что и у лесника, но Николай Иванович не мог узнать издали, кто из коллег к нему направляется, и удивляла спутница, явно новичок в вопросе хождения по горам без тропы. Зачем бы это лесник потащил за собой неопытную в горах девушку по крутизне?
Девушке было трудновато, но оба весело смеялись над её неуклюжестью и всё же бодро взбирались пока не достигли, наконец, тропы, неподалеку от которой и сидел Николай Иванович. При виде его молодые люди несколько растерялись от неожиданности, но лишь на мгновение. Парень тут же направил спутницу прямо к скамейке и весело поздоровался, поясняя своё появление:
Здравствуйте! Я Усатов. Общественный дежурный с Ялтинского участка. Работаю в Магараче. Мы дежурим обычно у АБЗ, но вот решили пройтись в ваши края. Хочу показать своей гостье Грушевую поляну и, если успеем, забраться к Красному Камню.
Николай Иванович, разумеется, знал о работе общественных дежурных, которых выставляли обычно в летние и осенние месяцы почти на всех подступах к лесу с целью предупреждения пожаров и ограничения сбора цветов и ягод в заповедной зоне. Многие работали очень хорошо, помогая даже в борьбе с браконьерами. Каждую субботу и воскресенье, а пенсионеры и в будние дни, они появлялись на своих постах, чтобы останавливать проходящих на прогулку людей и предупреждать их об опасности курения в лесу, о запрете разведения костров о нежелательности собирать что-либо в лесу в больших количествах.
К сожалению, это не уберегало полностью лес от пожаров. Каждое лето и осень где-нибудь да возникало пламя и тогда сотни людей направлялись на его тушение. Всем жителям Ялты хорошо известно, что лес и море главные богатства курорта. Не было бы одного из них, не было бы и самого курорта. Поэтому малочисленная группа лесников каждый год подбирала себе помощников, которым ничего не платили за дежурства, но выдавали форменные фуражки и удостоверения, обладатели которых имели право появляться в любом месте заповедника и инструктировать посетителей леса о правилах поведения на его территории.
Любителей дежурить в лесу пусть и бесплатно, но имея официальное разрешение, находилось немало, так что можно было даже выбирать, выдавая удостоверения только тем, кому доверяли на предприятиях. На участке Николая Ивановича дежурили главным образом работники винкомбината "Массандра", дома отдыха "Донбасс" и некоторых других организаций, находящихся поблизости. Их он знал в лицо почти всех, кто не отлынивал от дежурств. Участок асфальтобетонного завода, или как его сокращённо называли АБЗ, находился отсюда далеко, и с теми дежурными сталкиваться приходилось реже, поэтому Николай Иванович всё же решил проверить и спросил:
Удостоверение с собой?
А как же, без него не хожу. Порядок знаю, серьёзно ответил Володя и достал из кармана джинсов серенькую книжечку в твёрдой обложке.
Николай Иванович развернул документ. Фотография совпадала, дата была не просрочена. Возвращая удостоверение, он посмотрел на девушку, которая была такого же примерно возраста, что и парень, и одета почти в такие же джинсовые брюки, и в руках, как и у него, был свитер, который она сняла, как и он, видимо, при подъёме в гору, так как вообще-то особой жарой этот февральский день не отличался, и без тёплой одежды в лесу было бы довольно прохладно.
Девушка присела рядом с лесником, отдыхая от утомившего её подъёма, и качнула несколько раз головой, рассыпая по плечам золотистые волосы. Дыхание высокой груди постепенно успокаивалось, круглое личико улыбалось. Чувствовалось, что она быстро приходит в себя и совершенно довольна.
ДОМА
Я понимаю, дорогой читатель, что как бы то ни было, но догадка всё-таки осенила и правильно. Перед нами опять наша Настенька. Но, как и почему она оказалась в Ялте, почему с Володей, которого сама просила больше не встречаться, что произошло за это время? Спокойнее только. Не надо так много вопросов и так быстро. Обо всём я, несомненно, расскажу, но ведь не сразу же, а по порядку или не по порядку, а как получится. Словом, поехали дальше.
После того самого вечера неожиданной любви, когда Настенька почти насильно выпроводила Андрея из Наташиной квартиры, отплакавшись, она навела порядок в комнате и пошла к себе домой, где её давно ожидали на семейный совет, который решил собрать дедушка, остававшийся по-прежнему теоретически главой семейства. Почему теоретически? Да потому, что фактически главенствовала обычно бабушка. Происходило это всегда весьма просто, как и в данном случае, когда Татьяна Васильевна сказала мужу, как всегда часто произнося звук "а" вместо о:
– Придёт Настенька – сабери семейный савет. Нада решать, что дальше. Сегодня у неё паследний день на курсах. Через три дня экзамен и пара ей заниматься делом.
Поэтому едва Настенька скинула в прихожей туфли, поменяв их на тапочки, и шмыгнула налево на кухню что-нибудь закинуть в рот, как тут же услыхала дедушкино ворчливо-ласковое:
– Куда, куда, попрыгунья? Всё давно на столе тебя дожидается. И мы все ждём. Я сегодня семейный совет собрал.
Тут же на кухне появилась бабушка с командой:
– Чего в кастрюли заглядываешь? А ну быстро руки мыть!
Умываясь в ванной и готовясь сесть за накрытый стол по давно установленной традиции рядом с папой, Настенька чувствовала себя не очень уютно в этот раз. Она понимала, что речь пойдёт о ней, и понимала, что никто не может правильно рассуждать о её настоящем и будущем, не зная всей правды о том, что с нею произошло, но и рассказать всего она не могла. Здесь были самые близкие ей люди, но именно перед ними было бы невыносимо стыдно, если бы они узнали обо всех её хождениях в гостиницы, о сегодняшней встрече с Андреем, жар от которой она продолжала ощущать.
И вдруг Настеньку обожгла мысль: “Что если они уже всё знают и потому собрались на семейный совет?" Внезапно ей припомнились взгляды вахтёров, особенно одного из них в гостинице Россия, который, скорее всего не поверил, что она иностранка и стал спрашивать её на русском языке. Настенька продолжала щебетать что-то своему спутнику на английском, не обращая внимания на вахтёра. Они прошли, но недоверчивый взгляд запомнился. Может, кто-то из них позвонил уже дедушке и сказал. Хотя доказать это трудно, но отказываться ещё трудней. "Боже, какая же я дура, – продолжала думать Настенька.– А КГБ? Они могли узнать её фамилию и сказать папе".
Настенька была очень осторожна с такими встречами. Во-первых, их было не так уж много. Во-вторых, к счастью, все её, так называемые не клиенты, а жертвы оказывались из разных гостиниц. Дважды она оказалась лишь в Киевской. И, в-третьих, будучи очень осмотрительной, Настенька входила и выходила из гостиниц всегда с группой иностранцев, а из номера гостиницы только когда в коридоре никого не было.
До сих пор Настеньку никто не останавливал, никто с нею не беседовал на эту тему и потому она была уверена, что ничего никто доказать не сумеет. И всё же в глубине сознания таилась мысль, что КГБ может всё. Она сама ничего не имела против этой серьёзной организации, понимая, что их дело ловить шпионов и тех, кто им помогает, понимала, что, наблюдая её встречи с туристами разных стран, со стороны можно подумать, что угодно, и быть правым. Так что если её всё же засекли и рассказали папе, то вот где была бы особая неприятность.
Отцу Настеньки было сорок пять, но его продолжали иногда называть молодым человеком, не смотря на его маленькую шекспировскую бородку. Он очень любил свою Настёну и не только никогда пальцем не тронул, но даже голоса не повышал, когда ругал за что-нибудь. И всё же больше всего с самого детства она боялась его осуждения. Причиной тому, наверное, было то, что чуть ли не с грудного возраста, когда она не хотела есть, или в чём-то провинилась, все пугали её тем, что скажут об этом папе. Это было самым страшным, хотя, когда ему на самом деле говорили, и Настенька начинала плакать навзрыд, то именно папа всегда её успокаивал и объяснял, что ничего ужасного не произошло, что чашки у всех когда-то бьются, одежда у всех пачкается, только не следует этого делать нарочно, случайности же происходят у каждого.
Но всё-таки мысль "папа узнает" осталась навсегда пугающим фактором, заставляющим молчать тогда, когда именно он бы мог помочь, если бы только знал. Да, папа мог всё. Так всегда считала Настенька. Когда её маленькую спрашивали, есть ли бог на земле, она отвечала, не задумываясь:
– Бог есть. Это мой папа.
Одно было плохо, что они с мамой часто уезжали в командировки. Даже когда он не был за рубежом, то ему приходилось сопровождать какие-то группы то в один город страны, то в другой. Отправляясь в очередную поездку, он любил записывать на магнитофоне задания Настеньке. Утром следующего дня она слушала запись, которая звучала примерно так:
– Доброе утро, Настёна! Ты уже сделала, надеюсь, зарядку и набралась достаточно сил за завтраком, чтобы приступить к занятиям? Очень хорошо. Теперь вынь, пожалуйста, жевачку изо рта. Я же тебе говорил, что заниматься английским надо с пустым ртом.
В первый раз, когда она услышала это, Настенька побежала к маме в другую комнату и с изумлением спросила:
– Мам, папа на магнитофоне говорит, чтобы я вынула жевачку изо рта. А откуда он знает, что я её жую? Он же далеко отсюда.
Но маме всегда было некогда задумываться над всякими штучками мужа, и она отвечала бесхитростно:
– Папа всё знает. Иди, не отвлекайся.
Вот это "Папа всё знает" и беспокоило теперь Настеньку. С одной стороны она бы и хотела, что бы он знал всё, а с другой, то есть со стороны многолетней привычки, её это пугало. Стоя перед зеркалом, она пробовала несколько раз менять выражение лица, чтобы оно не выдавало её волнения, но когда вошла в комнату, папа сразу что-то заметил и проговорил не то серьёзно, не то шутя:
– Настён, обычно говорят "Что ты, Федул, губы надул?", а тебе надо сейчас наоборот сказать что-то типа "Что осерчала, губы поджала?".
– Плохая рифма. – буркнула Настенька, усаживаясь рядом с отцом и беря вилку.
– Да неважненькая, но это же не пословица, а я на ходу придумал. И всё-таки губы поджимать не очень хорошо. Ты замечала, что люди с открытыми губами и характер имеют открытый? А когда губы поджимаются или закусываются, тут уж дело не очень хорошо. Говорить с таким человеком приходится осторожнее. А это всегда менее приятно. Ты, мне кажется, их в последнее время часто закусывать стала. Так или ошибаюсь?
Он хотел ещё что-то добавить, но дед перебил его:
– Ладно-ладно, мы сегодня не для этого собрались. Пусть она ест. Голодная же. А мы пока подумаем, что ей делать после своих курсов. Конечно, хорошо бы вернуться снова в институт пока есть такая возможность. Но она говорит, что не хочет. Так что делать будем?
– Деда, – возмутилась Настенька,– может я сама это решу? Это моя проблема, в конце концов.
– Твоя-твоя, но ты уж нарешала, – сердясь, проговорила Татьяна Васильевна. – Мы тебя воспитывали, нам и ответ держать за тебя пока на ноги не поставим.
Настенька, догадавшись, что все её основные опасения не оправдались, успокоилась, а губы по-настоящему надулись, как у обиженного ребёнка. Ей не хотелось, чтобы ею занимались как маленькой. Но папа тут же вносил коррективы в разговор, поправляя слова матери:
– Настён, ответ ответом, но решаешь, конечно, ты сама. Давай прикинем, где тебе интереснее будет работать. Специалист-то ты теперь неплохой – языки знаешь в какой-то степени, правда, без диплома, к сожалению, печатаешь быстро. Это не так мало. Можно и повыбирать работу.
– Алёша, ты что? Не можешь устроить её в ГКЭС? Попроси Петра Петровича в кадрах. Им всегда машинистки требуются. – Это вступила в разговор Настенькина мама, мывшая посуду на кухне и прислушивавшаяся к разговору. – Оттуда можно и за рубеж потом поехать.
Но Настенька немедленно воспротивилась такому варианту:
– Ни в коем случае. Я не хочу работать там, где все вас знают. И вообще хочу работать где-нибудь в тихом месте, где меньше людей.
И ни в какую заграницу я уже не собираюсь, – добавила она, подумав о том, какой фурор вызвала бы при прохождении обязательной медицинской комиссии, на которой при сдаче крови сразу обнаружат у неё СПИД.
В это время в прихожей зазвонил телефон. Он специально стоял там, а не в общей комнате, чтобы разговаривающий не мешал смотреть телевизор, выключенный на время ужина, но через несколько минут должна была начаться программа "Время", которую обычно смотрели все, кто находился дома, кроме Настеньки, вечно занятой своими делами, и Иван Матвеевич нажал кнопку "Рекорда". В комнатах Настеньки и её родителей стояли современные японские телевизоры, а здесь старики не хотели менять советскую модель, объясняя тем, что незачем расфуфыривать деньги напрасно, если телевизор и так пашет неплохо.
К телефону подошла Татьяна Васильевна и после нескольких приветствий и восторженных фраз она вдруг прикрыла трубку рукой и позвала Настеньку:
– Внученька, тут мне моя старая приятельница Галина Ивановна директор музея Николая Островского звонит, просит помочь найти ей машинистку с перспективой перевода на работу экскурсоводом. Ты бы не согласилась подойти посмотреть? Может понравится?
– Это тот, что на улице Горького рядом с Елисеевским?
– Ну да. Мы с тобой там однажды были.
– Вообще это любопытно. Скажи, что я подойду поговорить.
– Только они мало платят.
– Ну, от голода-то я не умру, пожалуй.
МОСКВА 1987 ГОДА
Вот так и случилось, что на следующий день Настенька, не дожидаясь экзаменов на курсах, уже начала работать в музее, который понравился ей, прежде всего тем, что он маленький, в центре города и ничего в нём от девушки не потребовали кроме желания трудиться. Привлекло и то, как её приняли, пригласив прежде всего, до разговора, посмотреть музей, где безумно увлечённая темой экскурсовод Инесса Александровна Тупичёва по просьбе Галины Ивановны провела с Настенькой целую экскурсию, разрешив даже зайти в мемориальную квартиру писателя, куда всем другим вход категорически запрещён, о чём Настенька помнила по первому посещению этого музея со своим классом.
Печатать на машинке её посадили в небольшую комнатку на втором этаже, куда нужно было проходить, свернув с широкой парадной лестницы старинного дома, по узенькому кривому коридорчику, спускаясь и поднимаясь по лестницам. Это тоже устраивало, поскольку здесь её почти никто не мог увидеть.
Но самое главное в принятии решения было то ощущение, которое возникло чуть ли не с первых слов директора: "Мы все здесь любим Островского. Мы все считаем себя корчагинцами".
До сих пор в душе Настеньки всё как бы переворачивалось вверх дном от того, что писалось теперь в газетах, говорилось по радио и телевидению. Люди начинали шалеть от предстоящих перемен, которые сулили им большие прибыли, богатую жизнь, какую-то немыслимую свободу от организованности, от порядка, от идеалов, во имя которых жили и умирали целые поколения. Всё это воспринималось мучительно. Настенька попыталась сдаться, пойти на поводу перемен и поняла, что несётся неудержимо к катастрофе. Откуда-то взявшийся другой внутренний голос, печальный и трагический, говорил ей: “Ну что, доигралась? Вот и умрёшь теперь, хоть и не знаешь когда, но гораздо раньше, чем могла бы при нормальной жизни. А что сделала? Какой толк от тебя людям?"
Эти мысли роились далеко в подсознании, но как только она переступила порог музея Николая Островского, как только увидела у входа его бюст, вылепленный замечательным скульптором Коненковым, на неё начало надвигаться, постепенно захватывая всю, это новое ощущение, которое не сразу поняла. Её повели в зал экспозиции, и она увидела те самые слова, что теснились у неё в голове, которые никак не могли оформиться, точнее могли и были понятны, но отталкивались новыми веяниями, не нравившимися ей. Слова такие простые: "Самое дорогое у человека – это жизнь". Об этом говорил и Чехов. Да, да, тысячи раз да, но какая жизнь? Жизнь червяка, иуды, хапуги, убийцы? Нет-нет. Это жизнь, которую живёшь так, как писал Островский: "чтобы не было мучительно больно, за бесцельно прожитые годы. Чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое".
Вот то, что её мучило. Она хотела жить именно так, а что получилось? Она вошла в музей, в котором все думали так, как она раньше. Ей стало легче дышать. Значит, не только она, не только у неё дома, но и здесь люди верят в порядочность и честность, в идеалы революции для народа, в то, что можно сделать других счастливыми. Её охватило ощущение того, что она попала в мир своих прежних переживаний, в тот мир, в котором она выросла и из которого так не хотела уходить. И потому она осталась в нём, в музее Николая Островского.
Сначала она так и работала машинисткой, довольно легко справляясь с, в общем-то, небольшим объёмом машинописных работ. Но в музее не все оказались настоящими корчагинцами, как любила говорить директор. Под влиянием быстро меняющейся ситуации в стране, когда революционное прошлое всё больше оплёвывалось, а идеалом настоящего всё больше становилось личное обогащение, некоторые сотрудники музея теряли веру в перспективы их некогда славного для всех учреждения и уходили, кто в появляющиеся коммерческие структуры, чтобы очень скоро об этом пожалеть, кто в другие более нейтральные в политическом отношении организации. Так что очень скоро возникла острая потребность в научном сотруднике – экскурсоводе, кем не без труда уговорили-таки Настеньку работать.
Среди посетителей музея было немало иностранцев, а с языком, кроме Инессы Александровны, самозабвенно рассказывавшей об Островском на немецком языке, никто больше работать не мог, вот и пришлось Настеньке сначала помогать, если приходили англо– или франко говорящие посетители, ну а чем дальше, тем больше. Да и как отказаться, если всем видно было сразу, что она сможет – выступать-то перед публикой она никогда не боялась.
Тем временем, подходил к концу тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год. Он оказался стрессовым не только для Настеньки. Впрочем, население всей страны и Москвы в частности продолжало жить своей обычной суетливой жизнью даже после знаменитого октябрьского Пленума ЦК КПСС, на котором с неожиданной сумбурной речью выступил Борис Ельцин. Широкие массы страны просто не знали ещё этого человека. Но всё же стресс был. Шутка ли, кто-то из членов Политбюро выступил с критикой? Когда это было в истории государства? Что именно Ельцин говорил и как, почти никто не знал. Но для обывателя ведь что важно сначала?
То, что кто-то сделал что-то не так как все. Если ты работаешь хорошо, живёшь так же как другие, стоишь в очередях за сахаром и колбасой, читаешь, пишешь, спишь, никого не убил, ничего не взорвал, короче, ничем не выделился от других, то чем же ты интересен? Другое дело, если ты, например, выпустил подпольно газету или журнал. Никто ещё не знает, что ты там написал, но… Обыватель рассуждает так: Если выпустил подпольно, значит против власти, если против власти, значит за народ, а раз так, надо поддержать. Так уж принято считать в кругу обывателя, что власть и народ – разные вещи. Народ-то везде и всегда живёт хуже власти. Вот и с выступлением Ельцина было так же. Выступил, не побоялся – герой.
Но не будем, дорогой читатель, обижаться на обывателя за его скоропалительные выводы. Он-то чем виноват, что не мог всё узнавать сразу, как говорится, из первых уст? Простим ему и лучше расскажем, что же произошло в Москве в те знаменательные октябрьские и ноябрьские дни.
Двадцать четвёртого октября Настенька вместе со всеми, откликнувшимися на призыв принять участие во всемирной акции, вышла в город, чтобы присоединиться к организованным колоннам людей, неспешно двигавшимся к спортивному комплексу “Олимпийский”. Именно здесь ровно в полдень ударил набат, возвестивший о том, что Москва поддерживает Японский город Хиросиму, народ которой в этот день сорок два года тому назад стал плавиться на асфальте, вминаться в стены домов, мгновенно погибать под развалинами, а чудом выжившие долго и мучительно умирать от одной только ядерной бомбы, впервые сброшенной на человечество. С тех пор регулярно прокатываются волны протеста почти по всем странам мира, выступающим против войн. “Волна мира”, начавшаяся, как всегда, ударом набата в Хиросиме, откликнулась эхом в советской России сначала в чукотском городе Уэлен и затем по всем городам и весям на запад, пока волна не докатилась до Москвы. На московском митинге выступающие говорили, что нынче год особенный, так как “появился просвет в грозовых тучах международной напряжённости. Достигнута принципиальная договорённость между СССР и США о полном уничтожении двух классов ядерного оружия – ракет средней и меньшей дальности, что может стать провозвестником безоблачного мирного неба над планетой”.
Собравшиеся на площади пришли сюда, потому что их пригласили, так как, конечно, они не сами это придумали. Но каждый из них хоть раз, хоть в самой глубине души, хоть совсем подсознательно всё-таки подумал о том, что хорошо было бы на самом деле всегда видеть небо над головой чистым и знать, что оно никогда уже не укроется за грибом атомной бомбы, не разорвётся её слепящим огнём, не сомнётся волной взрыва. И потому прощали тем, кто уговаривал идти на эту акцию.
Среди тысяч пришедших не было ключевых лиц столицы и государства. Для Ельцина и Горбачёва слишком мелка была эта акция в сравнении с грядущими событиями и тем, что произошло двадцать первого октября. Никто на площади не знал, что в тот именно день, началось великое противостояние двух, противостояние, которое надолго лишит покоя всю страну, лишит жизней не меньше людей, чем взрыв атомной бомбы, сделает небо туманным и жутким для миллионов желающих, чтобы оно было всегда голубым и мирным.
Через неделю после этого события партийное руководство ещё не было готово среагировать на беспрецедентное выступление Ельцина и потому плановое заседание бюро Московского городского комитета КПСС проходило дежурным порядком, как если бы Ельцин нигде не говорил о своей отставке. Впрочем, он ведь заявил об отставке из членов Политбюро, а не от должности секретаря горкома партии, что сразу же было отмечено Горбачёвым.
Ельцин и члены бюро горкома, как ни в чём не бывало, обсуждали ход подготовки города и трудовых коллективов столицы к празднованию 70-летия Великой Октябрьской революции. При этом было подчёркнуто, что подготовка к юбилею стала важным фактором подъёма трудовой, политической и духовной активности коммунистов и беспартийных, всех москвичей. Была рассмотрена хозяйственная деятельность города за девять месяцев, подведены итоги социалистического соревнования, констатировалось, что принятые к юбилею обязательства в основном выполнены, сообщалось о скором завершении формирования архитектурного ансамбля на Ленинской площади Москвы, о реконструкции Павелецкого вокзала и строительстве участка метрополитена “Беляево” – “Тёплый стан”.
Словом успехи были, но отмечались и недостатки. Оказывается, тридцать девять промышленных предприятий столицы не выполнили план по реализации промышленной продукции. Многие районы города не выполнили взятые социалистические обязательства и только пять районов справились полностью с условиями социалистического соревнования.