Для самого И. Кондакова и для развития нашей научной сферы важно и своевременно его настойчивое внимание к самой концепции и к разного рода проявлениям бинарности русской культуры. Общие принципы и тенденции (которые носят метаисторический характер) и конкретные, подчас дискуссионно рассматриваемые артефакты – все это «работает» на последовательную реализацию научных идей И. Кондакова.
Отказываясь, по сути (и декларируя этот отказ), от попытки «представить российскую цивилизацию в виде целостного… явления, обладающего своей линейной логикой»[21], И. Кондаков употребляет затем в соответствующем контексте такие понятия, как двоеверие, двоемыслие, двоевластие, раскол. Кажется удивительно логичным, но выглядит вполне оригинально соотнесение с бинарной структурой русской культуры принципа диалогичности, при этом и бинарность толкуется как раздвоенность. Из идеи бинарности выводится, в частности, не просто сам принцип двоеверия, но определяется генезис этого явления: незавершенность встречных процессов развития язычества и христианства. Бинарность как соотношение святости и нелепости, провалов и подвигов, религиозности и атеизма, рационального и иррационального (и их инварианта – европейского и азиатского), свободы и вседозволенности, созидания и разрушения, любви и ненависти, тоталитаризма и демократии, – все это И. Кондаков видит не как противостояние несовместимостей, но как действие специфического, российского механизма конвергенции.
В числе составляющих бинарной оппозиции в истории русской культуры есть структуры персонифицированные и универсальные. Среди персонифицированных, которыми наполнены многие эпизоды книги, привлекает внимание сочетание «Карамзин – Пушкин». Для И. Кондакова важна не последовательность их появления, а параллельность воздействия на культурные процессы в России; то, что старший собирает в себе свойства русского творца и понимание русской истории, а младший осуществляет движение вовне времени и пространства России. И. Кондаков видит именно в этих людях, в этой паре «эталонные формы русского национально-исторического самосознания в культуре»[22]. Любопытно при этом, что Пушкин предстает не только как составляющая бинарной структуры, но и как своего рода самоценная бинарная структура, воплощение традиционного для России разлада Империи и Свободы[23].
Среди универсальных структур, как кажется, особенно важной для автора является антиномия средневековой Руси и России Нового времени, что выражается и на политическом, и на художественно-эстетическом уровне. Грустное и справедливое наблюдение относительно взаимной нетерпимости двух русских культур, в особенности находившихся по разные стороны «железного занавеса» в XX веке, выражает (правда, в намеке, развиваемом фрагментарно позднее) характерную антиномию всего прошедшего столетия.
Однако при всей несомненности и «подстроенности» бинарных оппозиций в системе книги И. Кондакова могло бы возникнуть ощущение монотонности, плоскостности этой, чересчур последовательно воплощаемой идеи. От этой опасности книгу спасает вполне последовательное, в духе известных построений Ю. Лотмана, перерастание бинарности в тернарность. И. Кондаков сам находит тернарность в идеях Н. Данилевского и К. Леонтьева, обосновывает ее в связи с работой В. Соловьева «Три силы», вызывая вполне естественное предположение: нельзя ли определить всю логику развития русской культуры последних двух столетий как перерастание бинарности в более естественную для живой культурной практики тернарность?
Разумеется, стремление максимально полно развить идею бинарности русской культуры приводит к ее абсолютизации, которая не может не вызвать сомнений. Очень серьезных и детальных комментариев требует тезис о «сродстве тоталитарности и национального менталитета русской культуры»[24]. Как быть в таком случае с резким ростом персоналистских тенденций в русской культуре последних трех столетий? И как быть с тоталитарными системами иных государств в XX веке? Увлекаясь «парами», в том числе и лексическими, в названиях произведений русской классики, И. Кондаков ставит в единый ряд «Войну и мир», «Преступление и наказание», где бинарность несомненна и системообразующа, – с «Мертвыми душами», где система имеет другие основания. Да и выражена ли – или являет собой вовсе другую целостность, как, скажем, в словосочетаниях «Бедная Лиза» или «Евгений Онегин»?
Дабы не создалось впечатления, что в насыщенной и многосторонне представляющей итоги осмысления особенностей русской культуры книге все «гладко», а потому (упаси Боже!) скучно, – нужно заметить, что у разных, но внимательных читателей могут возникнуть разные собственные ассоциации, продолжение авторских мыслей, и собственные – подчас по контрасту. Конечно, в этой книге есть «предрассудок любимой мысли», видны пристрастия и приоритеты автора. В силу чего те или иные ситуации у него заметно переакцентируются и по сравнению с общепринятыми представлениями (о чем было сказано выше), и даже по сравнению с конкретикой определенных фактов и ситуаций.
Мне показалось характерным, что И. Кондаков относит формулу недоумения М. Горького в отношении «неполучившейся» пьесы «На дне» к 1930 годам. Это в какой-то степени «спрямляет» и схематизирует воссоздаваемое им представление о Горьком как человеке текучем и противоречивом. Тем более что Горький на самом деле сожалел о недопонимании пьесы по линии Луки еще в момент ее премьеры в Художественном театре в 1902 году: «… ни публика, ни рецензята – пьесу не раскусили… Я теперь соображаю – кто виноват? Талант Москвина-Луки или же неуменье автора?» (письмо К. П. Пятницкому, 25 декабря 1902 года). А опровергать себя и «извиняться» в новую эпоху Горький стал сценарием «По пути на дно» тоже не в 1930, а в конце 1920 годов.
Объем и масштаб информации и аналитических пассажей таковы, что проскальзывающие неточности можно отнести не к числу ошибок, а к числу «проговорок», выдающих подлинное мнение автора. Конечно же, И. Кондаков помнит, что идея восприятия названия национальной принадлежности «русский» как прилагательного, требующего «себе» для полноты воплощения существительное, была высказана В. Соловьевым, но не только не отсылает к этому автору и его работе «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории», но и переакцентирует вывод. Если Соловьев, устами одного из участников беседы, утверждал, что существительное это не «человек», а вполне конкретно «европеец», то И. Кондаков полагает, что прилагательное «русский» без конкретного существительного является воплощением «причастности предмету высшему и самоценному по сравнению с людьми, составляющими народ»[25].
Сам, очевидно, ярко выраженный «русский европеец», И. Кондаков, акцентируя значимость интуитивного начала в русской культуре, в определенной мере противоречит себе, когда говорит о характере западного влияния. Чтобы «пример для подражания… был вымышлен», рациональный импульс должен быть куда более мощным и реализоваться куда более последовательно. С другой стороны, прав – хотя бы отчасти – И. Кондаков, ядовито замечающий, что Россия (речь идет о XVIII веке, но это вполне применимо и к нашей современности) подражала Западу, «каким его себе представляли сами русские»[26].
Вычленяемую в ходе формирования русской культуры творческую личность И. Кондаков считает (считает ли?) «компонентом, репликой в споре», а всю русскую классическую литературу определяет как «единый текст» (интертекст?), «принципиально незавершимое диалогическое целое»[27]. Спорность реплики и (в случае, если это не просто реплика) позиции – очевидна, но автор – полемист, для которого многие высказывания – это не окончательные выводы, а побуждение к диалогу.
Оставим это принципиальное суждение для отдельной, самостоятельной дискуссии и заметим попутно, что книга И. Кондакова откровенно литературоцентрична. Литература, ее творцы, ее вершинные произведения – вот конкретный предмет, на фоне которого разворачивается книга. Вне слова, разумеется, немыслима русская культура. Но словом она не исчерпывается. Правда, перед нами – «очерк истории и теории». И если для истории все сферы культуры должны быть равны, то теория заведомо опирается на принцип избирательности, и тогда минимальная апелляция к живописи и архитектуре, музыке, театру и кинематографу – более или менее естественна.
Написанная И. Кондаковым книга – явно не для чтения «по диагонали». И – явно не для приятия ее в качестве источника истины в последней инстанции. На что, впрочем, ни по своим задачам, ни даже по тону и звучанию текста автор не претендует. У нее обязательно должны быть противники, но приятие ее содержания тоже не есть полное согласие с каждой фразой. Думаю, лучший из ожидаемых вариантов восприятия – это единомыслие, как определил когда-то в рабочей репетиционной ситуации С. Юрский; единомыслие не как наличие одинаковых мыслей, а как готовность размышлять в общем для собеседников направлении.
Личное, очень личное…Игорь Кондаков – человек слова. Не только в том смысле, что выполняет данные обещания (это – так, но не об этом сейчас речь). Он – человек слова в том смысле, что культура, и его личная, и как предмет научных интересов, – это, прежде всего, культура вербальная. В отличие от многих современных авторов – историков русской культуры последнего столетия и критиков – И. Кондаков владеет текстами, о которых пишет, будь то тексты художественных произведений или тексты личностей. Его собственный текст, воспринимаемый и как полемический по духу, и как фактологически насыщенный, имеет явственные и определенные связи не только с традицией М. Бахтина (теоретический дискурс прихотливо, на первый взгляд, сформированного корпуса эмпирического материала), но и с традициями крупнейших русских филологов в той их ипостаси, которая позволила бы назвать их, как это часто делают с Бахтиным, культурологами; с моей точки зрения, автору книги о русском постмодернизме не чужд опыт В. Шкловского, Б. Эйхенбаума, Ю. Лотмана… И потому не будет странным назвать И. Кондакова одним из наиболее последовательных и убедительных в своей аргументации авторов и сторонников идеи литературоцентричности русской культуры.
Конечно, эта книга не просто и не только о Пушкине[28] – вовсе не о Пушкине, и даже не о том, что происходило в русской культуре после Пушкина или под влиянием Пушкина. Иначе автор как минимум высказался бы по поводу эссе «Пушкин и диплом рогоносца», написанного одним из «героев» книги, земляком и отчасти коллегой А. Королевым; или об эмигрантах (Г. Иванов, З. Шаховская, С. Черный, Дон Аминадо, наконец, М. Осоргин с его новеллой «Человек, похожий на Пушкина»), для которых Пушкин был несомненной и прекрасной частью России, утратившей в их глазах признаки любимой (достойной любви) родины, в силу чего они «нагрузили» личность ушедшего гения своими комплексами и настроениями, выстроив совершенно особый, поистине абсурдный логический ряд. Эта книга и не могла быть просто о Пушкине, ибо И. Кондаков формулирует то, в чем стыдливо не сознаются патриоты России и поклонники ее классической культуры: справедливо, трезво и точно он говорит о «всемирной непризнанности» Пушкина, хотя и называет этот феномен загадкой. Причем сам автор книги идет по стопам великих предшественников, к примеру, Н. Бердяева, который сравнивал Пушкина и Сергия Радонежского как двух гениев святости – святости дерзновения и святости послушания; Кондаков же определяет (можно спорить, но нельзя не восхититься соблазнительной точностью) Пушкина как формулу «созидания русской культуры», Ленина же как формулу «разрушения, русского бунта».
Конечно, это книга – о постмодернизме, но не о том, который всем известен, а о том, который (как сам Пушкин) у каждого критика или ученого свой. Вслед за М. Цветаевой, которая не стала героиней его книги, И. Кондаков мог бы назвать этот свой опус: «Мой…», но, разумеется, не «Пушкин», а «постмодернизм». И потому, совершенно в духе постмодернизма, композиция «этюдов» свободна, ее надо разгадывать, она не так уж просто укладывается в хронологию, ибо Розанов возникает прежде Гончарова (данного, правда, отраженным светом, в очерке о другом авторе, исследовавшем русского классика из американского далека), а А. Н. Толстой и Хармс то и дело появляются в разных главах не только в соответствии со временем своего присутствия в русской культуре, но и в соответствии с художественным либо политическим смыслом своего существования.
Автор книги, как и многие представители нашего поколения «шестидесятников» (если метафорически – наследников тех, реально существовавших 50 лет назад, если буквально – тех, чей возраст не так давно перешагнул за грань шестидесятилетия), не видит культуру вне политики, вне идеологии, вне проблем нравственного долга и эстетического совершенства. Ему претит черновик будущего курса ВКПб, каким он видит повесть А. Толстого «Хлеб»; он способен очаровываться наивными находками или гневаться по поводу беспрецедентных эстетических «падений» Д. Бедного или Н. Островского; способен с уважением и без принятого сегодня ерничества отнестись к сверхидеологическому А. Фадееву, который «был честен и искренен во всех своих заблуждениях – и как писатель, и как мыслитель, и как политический функционер». И, естественно, он не перестает восхищаться бесконечно противоречивым, а в чем-то едва ли не отталкивающим постоянным героем его опусов, В. Розановым, видя в нем «роковой перекресток ‹…›, грандиозное и безответное распутье» русской культуры.
Не в упрек, а в похвалу исследователю нужно признать: столь значимая бахтинская категория «вненаходимости», понимаемая просто и плоско, как физическое расстояние между людьми, эпохами, явлениями, – для него не осуществима как личная траектория. И. Кондакову интересен не только процесс трансформаций государства российского со всеми его давними и почти сегодняшними тиранами и преобразователями, но интересны люди, которых автор книги, думаю, именно благодаря такому искреннему интересу понимает со всеми их слабостями и индивидуальными особенностями.
Книга И. Кондакова то намеками, то впрямую возвращает читателя к вопросу (проблеме, тенденции) о том, что такое «наше всё». И потому, распространяя вопросительную интонацию за пределы хрестоматийного пиетета перед самим Пушкиным в версии Ап. Григорьева, а рассуждая о «нашем советском всё», находит его в идентифицированном советским графом Толстым «красном углу истории». Поэтому опять же в духе постмодернизма – напомню, книга называется «Вместо Пушкина» – актуализирует одну формулу вместо другой, привычную для выросших в СССР гуманитариев, изобретенную коллективным разумом теоретиков соцреализма («коммунистическая идейность, партийность, народность») вместо известной в дореволюционной Российской империи, изобретенной графом Уваровым («православие, самодержавие, народность»). Поскольку же в обеих этих формулах – традиционная тяга к мифотворчеству, то у И. Кондакова логично возникает анализ мифов, то рожденных разными поколениями представителей русского зарубежья, вроде «Велесовой книги», то сотворенных личной жизнью современников, как А. Королев, о студенческом журнале которого с размахом не только историка культуры, но и щедрого на высокие оценки талантливого человека И. Кондаков пишет как о прообразе знаменитого «Метрополя».
Книга, как это умеет делать И. Кондаков, имманентна нынешнему времени, применительно к которому он объединяет себя и, видимо, своих студентов и аспирантов местоимением «мы», говоря, к примеру, о невозможности различить тексты Маяковского и Мандельштама, нешуточно сообщая о том, что «Бунин и Маяковский, Горький и Солженицын, Мандельштам и Г. Иванов, Булгаков и А. Толстой, Платонов и Фадеев, Шолохов и Бабель (список не завершен), взявшись за руки, подобно героям фильма Ф. Феллини „81/2”, ведут свой вечный и бесконечный хоровод в русской литературе ХХ века». Таким образом, постмодернизм прокламируется в книге И. Кондакова уже не только как художественное явление и как предмет для наблюдений, но и как прием научного (критического) исследования, ибо автор не только знает, как это делается другими, но и, судя по его финальному этюду об упомянутом выше А. Королеве, последнем по очереди в послепушкинской череде-чехарде, умеет делать.
Но книга эта еще и аутентична – она знак времени, смешавшего научное и художественное (недаром автор упоминает о своем юношеском литературном опыте), политическое и эстетическое, традиционное и новационное, нравственное и «пофигистское».
Книгу И. Кондакова, следуя его же инициативе, можно было назвать не только «Вместо Пушкина» (на самом деле, «после», особенно если буквально использовать фрагмент «пост», предшествующий фрагменту «модернизм»), но и «Вместо истории русской культуры». Впрочем, книгу про эту историю автор уже писал. Сейчас он позволил себе углубиться в одном направлении, пройти извилистыми тропками, которые чаще всего противопоказаны учебным изданиям. Научный текст, о котором идет речь, это издание учебное – по-своему: опыт, который учит свободе обращения с многократно обдуманным и тщательно прочитанным материалом. Но в то же время оно «пограничное», своего рода развернутое эссе. Почему «развернутое»? Потому что именно так в нашем давнем разговоре определил жанр своей блестящей книги «Литературные зеркала» А. З. Вулис. Личность автора, «смерть» которого в подобном исследовании была бы крайне огорчительной, читается так же отчетливо, как и его мысли.
Это дорогого стоит в эпоху «дегуманизации личности» и «кризиса культуры».
Л. М. Мосолова. Архаика евразийской культуры в свете современной науки
К 70-летию И. В. Кондакова
У Игоря Вадимовича Кондакова есть размышления о Евразии, которые мне интересны в связи с исследованием культуры этого мегаконтинента, в том числе темы, вынесенный в заголовок данной статьи. Однако прежде мне хотелось сказать хотя бы кратко о том важном, что сделал он в развитии отечественной культурологии и выразить ему глубокую признательность за его интересное и продуктивное научное творчество. Это тем более уместно потому, что в этом году мы отмечаем семидесятилетие со дня его рождения.
И. В. Кондаков – доктор философских наук, профессор Российского государственного гуманитарного университета (г. Москва) – является главным редактором и постоянным автором целого ряда блестящих статей в альманахе Научно-образовательного культурологического общества России «Мир культуры и культурология». Все его статьи характеризуются всесторонней проработкой затронутой проблемы и новым словом в её решении. Как правило, в них подводится итог предыдущим исследованием проблемы и открывается либо новый этап, либо новый подход к её изучению. Я попробую рассказать лишь о двух статьях, которые особенно показательны в этом отношении.
Первая статья – «Современное состояние наук о культуре в России: достижения, проблемы и перспективы», опубликованная в четвёртом выпуске Альманаха за 2015 год. Содержание этой статьи ярко контрастирует с появившимися в последние 2–3 года суждениями ряда гуманитариев о том, что после взрывной популярности культурологии в два последних десятилетия XX века и первое десятилетие XXI века, стало заметным её замедлившееся развитие. Более того, говорится и о том, что отечественная культурология остаётся в рамках созерцательно-академического и нарративного существования и отстаёт в маневре современных наук к рационально-конструктивистской методологии познания.
И. В. Кондаков в указанной статье показал, что научный статус российской культурологии как дисциплины, порождающей обогащенное и интегральное знание, заметно укрепился. «В результате реализации комплексного, меж и метадисциплинарного подхода к изучению культуры, – отмечает ученый, – этот феномен за последние десятилетия стал представляться более многомерным и сложно организованным, чем это казалось раньше»[29]. Он проанализировал результат исследования феномена культуры с позиции деятельностного подхода, отметив, что следствием этого стало расширенное понимание культуры и глубинность связей её различных сфер (материального и духовного производства, социальных и художественных практик, экономической и идеологических деятельностей и т. д.). Он рассмотрел аксиологический или ценностно-смысловой подход к осмыслению культуры, а также весьма распространенный ныне структурно-семиотический подход. Он показал, что это способствовало интеграции культурологии как науки о порождении, функционировании и строении различных текстов культуры, взаимодействующих между собой, обладающих различной степенью глубины и структурной сложности и включенных в системные отношения с другими текстами и контекстами.
По мнению И. В. Кондакова «Сочетания деятельностного, ценностно-смыслового и структурно-семиотического подхода в культуре (именно этих трёх!) в качестве взаимнодополнительных и в чём-то пересекающихся друг с другом позволило отечественным культурологам построить многомерную модель культуры, позволяющую представить фактически любой объем, относящийся к природе, обществу и человеческому творчеству и даже воображаемой реальности и включённой в тот или иной смысловой контекст, в человеческую деятельность, в процесс коммуникации, – в качестве феномена культуры»[30].
В поле зрения И. В. Кондакова находились антропологические, социологические, лингвокультурологические, политологические и другие социогуманитарные аспекты изучения культуры, а также генезис культурологической мысли России в сравнении с западной наукой, текстами cultural studies и пути интеграции культурологического знания с естественными науками. Он убедительно аргументировал вывод о том, что у российской культуры может быть не только своя противоречивая история или своя прикладная сфера, но и своя теория, учитывающая культурно-историческую специфику и исходящая от неё, и своя методология изучения культуры.
В этой статье он наметил целый спектр актуальных проблем теории культуры и исторической культурологии, а также вопросы практически-конструктивных возможностей этих наук.
В сущности, в формате большой статьи И. В. Кондаков представил масштабную панораму всей морфологии российской культурологической мысли и её увлекательные горизонты. В заключении он чётко отметил, что «в настоящее время в России не наблюдается ни дисциплинарного, ни институционального кризиса культурологии, которая последовательно и динамично развивается, осваивая новые темы, проблемы, категории, методы и исследовательские подходы. Необходимо смелее пользоваться полученными возможностями и применять их в изучении собственной культуры и её места в мировой культуре. И этому стремлению не могут помешать ни экологические, ни политические, ни психологические трудности, которые всегда – в той или иной форме – существуют, и они всегда – в той или иной мере – преодолеваются подлинной наукой. Тем более, если этой науке принадлежит будущее»[31].
Разумеется, не только в большой серии статей по теории культуры, опубликованных в альманахе «Мир культуры и культурологии» и в других научных сборниках, И. В. Кондаков выступил как выдающийся российский исследователь культуры. В его работах по исторической культурологии также интересно и сильно углублялась и расширялась культурологическая методология познания. Многие годы своего научного творчества он посвятил кропотливому исследованию истории отечественной культуры, её специфическим особенностям. К их числу относятся и докторская диссертация, и монографии, и учебные книги: «Архитектоника русской культуры», «Культура России», «Культурология: история русской культуры», «Введение в историю русской культуры» и другие. Эти труды Игоря Вадимовича по научному значению, по капитальности своего исполнения представляют собой исключительное явление в современной культурологии и гуманитарных науках. Они сопоставимы с тем вкладом в научное исследование русской культуры, которое внесли М. М. Бахтин и Ю. М. Лотман. Сегодня его заслуженно называют «классиком культурологической мысли».
Исследование И. В. Кондаковым истории русской культуры сопровождалось новаторским её прочтением. Критически оценив видение истории России через призму линейно-исторического, формационного и цивилизационного подходов, он предложил новую концепцию типологической интерпретации истории культуры России, разработав в качестве метода исторической культурологии архитектоническое рассмотрение культуры[32].
Речь идет о том, что, по его мнению, типу русской культуры, как и другим национальным или региональным типам культуры, присуща своя логика исторического развития, которая не исчерпывается простой стадиальностью, а имеет особое, исторически изменяющееся строение. Каждая историческая структурная целостность (парадигма) данной культуры содержит имплицитно в себе предпосылки формирования следующей парадигмы и в какой-то степени «программирует» (шаг за шагом) всё историческое развитие этой культуры, не совпадающие с типами других.[33] «В результате складывается неповторимая конфигурация национальной культурной истории, наглядно представленная не только в виде линейной «цепочки», сменяюших друг друга парадигм (парадигмальной эстафеты), – отмечает учёный, – но и в форме ступенчатой пирамиды», в конструкции которой каждая следующая парадигма «наслаивается» на предшествующую, одновременно и продолжая и преодолевая её»[34].