– В Гартмуте есть что-то особенное, он просто околдовывает человека. Когда он смотрит так своими черными, огненными глазами и при этом просит и ластится – желала бы я видеть человека, у которого хватило бы духу отказать ему. Ты прав, это опасный юноша.
– Да, но оставим Гартмута, речь идет о воспитании твоего сына. Ты, действительно, решила…
– Оставить его дома. Не трудись, Герберт; может быть, ты и величайший из дипломатов и всю политику держишь в кармане, но своего мальчика я тебе не отдам. Он принадлежит мне одной, а потому останется при мне – и баста!
Это «баста» скрепилось сильным ударом по столу. Затем повелительница Бургсдорфа встала и направилась к двери, а брат пробормотал вполголоса:
– Ну, так пусть остается деревенщиной! Пожалуй, оно и лучше.
Тем временем Гартмут и Виллибальд были уже в лесу, принадлежавшем имению, и направлялись к пруду, ярко освещенному солнцем. Молодой наследник майората, выбрав себе тенистое местечко на берегу, стал удить рыбу, а непоседа Гартмут рыскал вокруг, то вспугивая птиц, то собирая цветы и ломая тростник. Наконец он принялся выделывать фортели у ствола дерева, стоявшего чуть ли не до половины в воде.
– Неужели ты не можешь и минуту спокойно посидеть на месте? Ты разгоняешь мне рыб! – с недовольством сказал Вилли. – Я еще ничего не поймал.
– Как тебе не надоедает часами сидеть на одном месте и подстерегать глупых рыб! Впрочем, ты можешь круглый год бродить по лесу и по полям куда вздумается; ты свободен! Свободен!
– А ты в плену, что ли? Вы ведь с товарищами каждый день гуляете.
– Но никогда не остаемся одни, без надзора и понуканий. Мы вечно на службе, даже в часы отдыха. О, как я ненавижу эту службу, проклятую жизнь раба!
– Если бы это слышал твой отец, Гартмут!
– Он, как всегда, наказал бы меня. У него ведь для меня нет ничего, кроме строгости и наказаний. Хотя мне все равно, я уже привык! – и Гартмут во весь рост растянулся на траве.
Как ни жестко и легкомысленно звучали его слова, в них слышалась дрожащая нотка страстной, горькой жалобы. Виллибальд только задумчиво покачал голове и, насаживая на крючок червяка.
Вдруг что-то темное быстро, как молния, упало с высоты; неподвижная вода пруда всколыхнулась и заплескалась, и в следующее мгновение в воздух плавно поднялась цапля с трепещущей серебряной рыбкой в клюве.
– Браво! Вот так меткость! – крикнул Гартмут вскакивая, Вилли же сердито заворчал:
– Проклятый разбойник опустошил весь наш пруд! Вот я скажу лесничему, пусть подстережет его.
– Разбойник? – повторил Гартмут, следя глазами за цаплей, которая уже исчезала за вершинами деревьев. – Да, конечно, разбойник, но как хороша должна быть такая разбойничья жизнь там, высоко в небе! Как молния, броситься с облаков, схватить добычу и улететь с ней туда, где тебя никто не достанет, – вот это охота! Игра стоит свеч.
– Гартмут, мне, право, кажется, что ты завидуешь такой разбойничьей жизни, – сказал Вилли с негодованием благовоспитанного мальчика.
– Если бы это и было так, то кадетский корпус давно вырвал бы все с корнем! У нас ведь послушание и дисциплина – альфа и омега всего воспитания, так что в конце концов этому непременно научишься. Вилли, тебе никогда не хотелось иметь крылья?
– Мне? Крылья? – переспросил Вилли. – Какие глупости! Кому же придет в голову желать невозможного?
– А мне хотелось бы их иметь! – с увлечением воскликнул Гартмут. – Мне хотелось бы быть соколом, от которого происходит наша фамилия. Я поднялся бы высоко-высоко в небо, летел бы все выше и выше, навстречу солнцу, и никогда не вернулся бы на землю!
– По-моему, ты спятил, – равнодушно произнес Виллибальд. – Опять ничего не поймал! Рыба не клюет сегодня, беда, да и только. Надо попробовать на другом месте.
С этими словами он собрал свои рыболовные снасти и пошел на другую сторону пруда, а Гартмут снова растянулся на земле.
Был один из тех немногих осенних дней, когда в короткие полуденные часы кажется, будто возвратилась весна. Лучи солнца были золотые, воздух – мягкий, лес – свежий и душистый; тысячи сверкающих искр, точно алмазы, дрожали на светлой поверхности маленького пруда, тихо и таинственно шелестел тростник.
Гартмут неподвижно лежал на земле и, казалось, прислушивался к этому шелесту и шепоту ветра. Исчезли дикая страстность и огонь, почти жутко пылавший в его глазах, когда он говорил о хищной птице; теперь эти глаза были мечтательно устремлены в лучистую синеву неба, и в них выражалась глубокая тоска.
Вдруг послышались легкие шаги, и в кустах раздался шорох, подобный шелесту шелкового платья, задевающего ветви; кусты раздвинулись, из них бесшумно выскользнула женская фигура и остановилась, не сводя глаз с молодого мечтателя.
– Гартмут!
Юноша вздрогнул и быстро вскочил на ноги. Он не знал ни этого голоса, ни этой женщины, но перед ним была дама, и он рыцарски-вежливо поклонился.
– Сударыня?..
Тонкая, дрожащая рука быстро опустилась на его руку, как бы приказывая молчать.
– Тише! Не так громко! Твой товарищ может услышать, а мне надо поговорить с тобой, Гартмут!
Незнакомка отступила назад и жестом пригласила юношу следовать за ней. Одно мгновение Гартмут колебался. Каким образом эта незнакомка под густой вуалью очутилась здесь? И что означало это «ты» в устах особы, которую он видел впервые? Однако таинственность этой встречи подстрекнула любопытство Гартмута, и он пошел за дамой.
Они остановились в чаще, где кусты закрывали их со всех сторон; незнакомка медленно откинула вуаль. Она была уже не очень молода, лет тридцати с лишним, но ее лицо с темными, жгучими глазами обладало своеобразным очарованием, и то же очарование было в ее глубоком, мягком голосе. По-немецки она говорила бегло, но с иностранным акцентом.
– Гартмут, взгляни на меня! Неужели ты в самом деле не помнишь меня? У тебя не сохранилось ни малейших воспоминаний из времен детства, которые подсказали бы тебе, кто я?
Юноша медленно отрицательно покачал головой, но в нем вдруг проснулось какое-то воспоминание, смутное, неуловимое – ему показалось, что он не впервые слышит этот голос, видит это лицо, что он видел его когда-то давно-давно. Растерянный, но точно очарованный, смотрел он на незнакомку; вдруг она протянула к нему обе руки.
– Сыночек мой, мое единственное дитя! Неужели ты не узнаешь своей матери?
Гартмут вздрогнул и отступил.
– Моя мать умерла! – произнес он вполголоса.
Незнакомка горько засмеялась. Странно, ее смех звучал совершенно так же, как тот жесткий смех, который недавно срывался с губ Гартмута.
– Вот как! Меня объявили умершей! Тебе не хотели оставлять даже воспоминания о матери! Это неправда, Гартмут; я жива, я стою перед тобой. Посмотри на меня, посмотри на мои черты, ведь это – твои черты. Дитя мое, неужели ты не чувствуешь, что ты мой?
Гартмут все еще стоял не двигаясь и смотрел на это лицо, в котором, как в зеркале, видел собственные черты. У дамы были те же густые иссиня-черные волосы, те же большие, как ночь, темные глаза; да, даже странное демоническое выражение, горевшее пламенем во взгляде матери, уже тлело, как искра, в глазах сына. Это сходство говорило о кровном родстве и в душе юноши проснулся голос крови. Он не потребовал ни объяснений, ни доказательств; смутное, неуловимое воспоминание детства вдруг прояснилось, и после короткого колебания он бросился в объятия, раскрывавшиеся ему навстречу.
– Мама!
В этом восклицании выразилась вся пылкая нежность мальчика, который никогда не знал материнской любви, но тем не менее тосковал по ней со всей страстностью своей натуры. Мать! Он был в ее объятиях, она осыпала его горячими ласками, сладкими, нежными именами, которых он никогда еще не слышал. Все прочее исчезло для него в потоке бурного восторга.
Прошло несколько минут; Гартмут высвободился из рук, все еще обнимавших его.
– Почему же ты никогда не приезжала ко мне, мама? – напряженно спросил он. – Почему мне сказали, что ты умерла?
Салика отступила на несколько шагов. В ее глазах вспыхнула дикая ненависть. Она почти прошипела в ответ:
– Потому что твой отец ненавидит меня, потому что он не хотел оставить мне даже любовь моего единственного ребенка, когда оттолкнул меня от себя!
Гартмут молчал ошеломленный. Правда, он знал, что в присутствии отца нельзя произносить имя матери, потому что тот строго и резко остановил его, когда юноша осмелился однажды обратиться к нему с расспросами о ней; но он был еще настолько ребенком, что не раздумывал над причиной этого.
Салика и теперь не дала ему времени на размышления. Она откинула густые волосы с его высокого лба, и по ее лицу пробежала тень.
– У тебя его лоб! – медленно сказала она. – Но это – единственное, чем ты напоминаешь его; все остальное мое, только мое. Каждая черточка доказывает, что ты мой; я так и знала!
Она снова сжала сына в объятиях, нашептывая слова нежности, на которые Гартмут отвечал так же страстно. Он был как в чаду от счастья; это было как в чудной сказке, которой он так часто грезил, и он, ни о чем не спрашивая, ни о чем не раздумывая, поддался очарованию.
Вдруг на противоположном берегу пруда показался Вилли; он громко звал товарища, напоминая ему, что пора домой. Салика вздрогнула.
– Мы должны расстаться! Пусть никто не знает, что я виделась и говорила с тобой, особенно же твой отец! Когда ты вернешься к нему?
– Через неделю.
– Только через неделю? О, до тех пор мы будем видеться каждый день. Завтра, в этот же час, будь здесь, у пруда, а от товарища избавься под каким-нибудь предлогом, чтобы он не мешал нам. Ты ведь придешь, Гартмут?
– Конечно, мама, но…
– Главное, никому не говори, ни одной душе! Не забывай этого! Прощай, дитя мое, мой единственный, любимый сын! До свидания!
Салика еще раз пылко поцеловала Гартмута в лоб и снова нырнула в кусты так же беззвучно, как и пришла. Она ушла как раз вовремя, потому что тут же появился Вилли.
– Почему ты не отвечаешь? – спросил он. – Я звал три раза. Уж не спал ли ты? У тебя такой вид, будто ты только что видел сон.
Гартмут в самом деле стоял точно оглушенный и смотрел на кусты, в которых исчезла его мать. Он повернулся и провел рукой по лбу.
– Да, я видел сон, – медленно проговорил он, – странный, чудесный сон!
– Лучше бы удил рыбу, – заметил Вилли. – Посмотри, какое чудо я поймал! Человек не должен видеть сны среди бела дня; он обязан делать что-нибудь путное – так говорит моя мать, а моя мать всегда права.
3
Семьи Фалькенрид и Вальмоден с давних пор были в дружеских отношениях. Их имения находились по соседству, и они часто виделись; дети их росли вместе, и множество общих интересов все больше скрепляли эту дружескую связь. Но так как их имения были невелики, то сыновьям по окончании образования пришлось самостоятельно прокладывать себе дорогу в жизни; майор Гартмут фон Фалькенрид и Герберт фон Вальмоден поступили именно так.
Они вместе играли в детстве и, став взрослыми, остались верны старой дружбе; они даже чуть не породнились, потому что их родители мечтали женить Фалькенрида, тогда лейтенанта, на Регине Вальмоден. Молодые люди, по-видимому, были полностью согласны с этим планом, и все шло как нельзя лучше, как вдруг случилось событие, внезапно все разрушившее.
За несколько лет до этого один из Вальмоденов, двоюродный брат Герберта, неисправимый вертопрах, сделавший невозможным свое пребывание в отечестве всякими сумасбродными выходками, отправился рыскать по белу свету. После долгой скитальческой жизни искателя приключений он попал в конце концов в Румынию и стал управляющим в имении богатого помещика. После смерти владельца ему удалось жениться на его вдове и таким образом снова достичь положения, которым он когда-то легкомысленно пренебрег. Тогда он вместе с женой приехал погостить к родственникам, с которыми не виделся больше десяти лет.
Госпожа фон Вальмоден уже давно отцвела и была пожилой дамой, но с ней приехала ее дочь от первого брака Салика Роянова.
Молоденькая славянка с огненным темпераментом, которой едва исполнилось семнадцать лет, окруженная ореолом чужеземной красоты, появилась, как сияющий на небосклоне метеор, и изменила до сих пор спокойную, размеренную жизнь немецких провинциалов.
Салика резко выделялась в этом кругу, обычаями и воззрениями которого она пренебрегала, и окружающие смотрели на нее как на чудо, явившееся к ним из неизвестного им мира. Многие серьезно качали головами и лишь потому не высказывали вслух своего неодобрения, что считали девушку случайной гостьей в своих краях, которая исчезнет так же внезапно, как и появилась.
В это время Гартмут Фалькенрид приехал из гарнизона в имение отца и в семье друзей познакомился с их новыми родственниками. Он увидел Салику, и судьба его была решена. Им овладела та безумная страсть, которая возникает внезапно, почти с быстротой молнии, походит на какое-то опьянение, одурение и часто оплачивается раскаянием в течение всей остальной жизни. Были забыты желания родителей и собственные мечты, забыта спокойная сердечная привязанность к подруге детства, Регине; он больше не замечал этого скромного, свежего, только что распустившегося лесного цветка. Он вдыхал лишь опьяняющий аромат чудной розы, выросшей под чужим небом, остальное больше для него не существовало; и однажды, оставшись наедине с Саликой, он признался ей в любви.
К удивлению, она ответила взаимностью. Было ли это новым доказательством справедливой поговорки, гласящей, что противоположности сходятся, и Салику, действительно, влекло к человеку, который во всех отношениях представлял полную противоположность ее натуре, или, может быть, ей льстила мысль, что один ее взгляд, одно слово могли воспламенить серьезного, спокойного и тогда уже несколько угрюмого молодого человека, – как бы то ни было, но она приняла его предложение.
Известие об этой помолвке подняло бурю в обеих семьях. Со всех сторон сыпались уговоры, предостережения, даже мать и отчим Салики были против этого брака, но всеобщее сопротивление только раздувало страсть Молодых людей; несмотря ни на что, они настояли на своем, и через полгода Фалькенрид ввел в свой дом молодую жену.
Но за коротким периодом опьянения счастьем последовало самое горькое разочарование. Со стороны Фалькенрида было роковой ошибкой воображать, что женщина, подобная Салике, выросшая среди безграничной свободы и привыкшая к беспорядочной, расточительной жизни богатых семей в своем отечестве, могла когда-нибудь подчиниться немецкому педантизму и условиям жизни в Германии. Часами носиться верхом на полудиком коне в обществе мужчин, знающих только охоту да карточную игру, вести самые непринужденные разговоры, окружать себя в своем доме, всегда переполненном гостями, внешним блеском, в то время как имения, обремененные долгами, приходят в страшный упадок – вот жизнь, которую только и знала до сих пор Салика и которая соответствовала ее наклонностям. Понятие о долге было ей так же чуждо, как вообще все в новой для нее обстановке.
И эта женщина должна была вести хозяйство молодого офицера, располагавшего лишь весьма ограниченными средствами, должна была приноравливаться к условиям жизни в маленьком немецком гарнизонном городке! Первые же недели показали, что это невозможно. Салика начала с того, что постаралась поставить свой дом на широкую ногу и принялась самым безумным образом проматывать свое весьма значительное приданое. Напрасно просил и уговаривал муж, она ничего не хотела слышать. Долг, общественное мнение вызывали в ней только насмешки; строгие нравоучения мужа о чести и приличии заставляли ее пожимать плечами. Скоро дело дошло до страшных ссор, и Фалькенрид должен был сознаться, что поступил опрометчиво.
Несмотря на все предостережения, указывавшие на различие их происхождения, воспитания и характеров, он надеялся на всемогущество любви; теперь же он окончательно убедился, что Салика не любила его, что их сблизили только каприз или, может быть, мимолетная страсть, которая угасла так же скоро, как и вспыхнула. Теперь она не видела в нем ничего, кроме надоедливого спутника жизни, который портил ей всякое удовольствие своим глупым педантизмом и смешными понятиями о чести и всюду мешал ей; но она боялась этого человека с его энергией, всегда подчинявшего себе ее бесхарактерную натуру.
Рождение маленького Гартмута уже не могло ничего поправить в этом глубоко несчастном браке, но оно заставило супругов сохранять, по крайней мере, внешний вид благополучия. Салика страстно любила ребенка и знала, что муж ни за что его не отдаст, если дело дойдет до развода; одно это удерживало ее возле мужа, а Фалькенрид, затаив страдание, терпеливо переносил свою горькую домашнюю жизнь и прилагал все усилия, чтобы скрыть ее, по крайней мере, от окружающих.
Но правду все-таки узнали, узнали даже обстоятельства, о которых не подозревал муж. Наконец настал день, когда повязка спала с глаз обманутого человека, и он узнал то, что давно уже не было тайной ни для кого, кроме него. Непосредственным следствием этого открытия была дуэль; противник Фалькенрида погиб, а сам он был приговорен к продолжительному заключению в крепости, но, впрочем, очень скоро помилован: ведь все знали, что оскорбленный муж защищал свою честь. В то же время был начат процесс о разводе. Салика не противилась; вообще она не смела даже приближаться к мужу, потоку что дрожала перед ним с того момента, когда он привлек ее к. ответу; но она делала отчаянные попытки оставить себе ребенка и вела за него борьбу не на жизнь, а на смерть.
Все оказалось напрасно; Гартмут был безоговорочно отдан отцу, а тот не допускал никаких его связей с матерью. Салика не могла даже видеться с сыном и наконец убедившись, что ничего не добьется, вернулась на родину, к матери. Казалось, она навсегда исчезла с горизонта своего бывшего мужа, как вдруг совершенно неожиданно снова появилась в Германии, где майор Фалькенрид занимал теперь видное положение в привилегированном военно-учебном заведении вблизи столицы.
4
Прошло около недели со времени приезда Гартмута в Бургсдорф. Регина фон Эшенгаген сидела в гостиной, а напротив нее расположился майор. Очевидно, предмет разговора был серьезный и неприятный, потому что Фалькенрид слушал хозяйку с мрачным лицом.
Регина продолжала:
– Перемена в Гартмуте бросилась мне в глаза уже на третий или на четвертый день. В первое время он шалил так, что с ним не было сладу, и я однажды даже пригрозила отправить его домой; и вдруг он совсем сник. Он перестал затевать глупости, начал часами бродить один по лесу, а возвратившись домой, буквально ходил как сонный. Герберт решил, что он становится благоразумнее, я же сказала: «Дело нечисто! Тут что-то кроется!» – и принялась за своего Вилли, который тоже казался мне каким-то странным. Действительно, он оказался в заговоре: он застал их однажды в лесу, и Гартмут взял с него слово, что будет молчать. И мой мальчик в самом деле молчал. Он признался только тогда, когда я пристала к нему, как с ножом к горлу. Ну, в другой раз он этого не сделает, об этом я позаботилась.
– А Гартмут? Что он сказал?
– Ничего, потому что я и не заикалась об этом; он, разумеется, спросил бы меня, почему ему нельзя видеться с родной матерью, а на такой вопрос может ответить только отец.
– Вероятно, он уже получил ответ от другой стороны, – с горечью проговорил Фалькенрид. – Только едва ли ему сказали правду.
– И я этого боюсь, а потому, как только узнала всю эту историю, не теряя ни минуты, известила вас. Что же теперь делать?
– Ну, конечно, я приму меры. Благодарю вас, Регина. Я предчувствовал беду, когда получил ваше письмо, так настойчиво зовущее меня сюда. Герберт был прав: мне не следовало ни на один час отпускать от себя сына; но я думал, что в Бургсдорфе он в безопасности. Гартмут так радовался поездке, так страстно мечтал о ней, что у меня не хватило духу лишить его этого удовольствия. Ведь он вообще только тогда весел, когда далеко от меня.
В последних словах слышалась глухая боль, но Регина фон Эшенгаген только пожала плечами.
– Не он один виноват в этом, – откровенно сказала она. – Я тоже держу своего Вилли в ежовых рукавицах, но тем не менее он знает, что у него есть мать, которой он дорог, Гартмут не может сказать того же о своем отце; он знает вас только как строгого и неприступного человека. Если бы он подозревал, что в глубине души вы его обожаете…
– То сейчас же воспользовался бы этим, чтобы обезоружить меня своей нежностью и ласками. Неужели я должен допускать, чтобы он командовал и мной так же, как всеми, кто только имеет с ним дело? Товарищи слепо повинуются ему, хотя из-за его шалостей часто получают взбучку. Ваш Вилли у него в полном подчинении, даже учителя относятся к нему с особой снисходительностью. Я – единственный человек, которого он боится и потому уважает.
– И вы надеетесь одним страхом справиться с мальчиком, которого мать осыпает безумными ласками? Не увиливайте, вы знаете, что я никогда не произносила при вас даже имени Салики, но теперь, когда она опять появилась, поневоле приходится говорить о ней, и я откровенно скажу вам, что ничего другого и нельзя было ожидать с тех пор, как она здесь. Ни на шаг не отпускать от себя Гартмута тоже не выход, потому что семнадцатилетнего юношу уже нельзя уберечь как ребенка; мать нашла бы к нему дорогу, и, в сущности, она права. Я поступила бы точно так же.
– Права? – вспыльчиво воскликнул майор. – И это говорите вы, Регина?
– Это говорю я, потому что знаю, что значит иметь единственного ребенка. То, что вы отняли мальчика у жены, было в порядке вещей; такая мать не годится в воспитательницы; но то, что вы теперь, через двенадцать лет, запрещаете ей видеться с сыном, это жестокость, которую может внушить только ненависть. Как бы ни была велика вина, наказание слишком сурово.
Фалькенрид мрачно смотрел в пол, вероятно, чувствуя справедливость этих слов; наконец он проговорил;
– Невозможно поверить, что именно вы на стороне Салики. Ради нее я горько оскорбил вас, разорвав союз…
– Который еще не был заключен, – поспешно перебила его Регина. – Это был план наших родителей, и только.
– Но мы с детства знали о нем, и он нам нравился. Не старайтесь оправдать меня, я хорошо знаю, какое зло причинил тогда вам и самому себе.
Регина спокойно смотрела на него своими ясными серыми глазами, и они увлажнились, когда она ответила:
– Ну, хорошо, Гартмут, теперь, когда мы оба давно уже не молоды, я, конечно, могу сказать правду. Я любила вас, и, вероятно, вы сделали бы из меня не совсем то, кем я теперь стала. Я всегда была своенравной и не легко кому-нибудь подчинялась, но вам я подчинилась бы. Когда, через три месяца после вашей свадьбы, я пошла к алтарю с Эшенгагеном, то вышло иначе: я взяла в руки бразды правления и начала командовать; с тех пор я основательно изучила это искусство. Однако оставим эти старые, давно прошедшие дела! Мы все-таки остались друзьями, и если теперь вам нужна моя помощь или совет – я готова.
– Я знаю это, Регина, но в таком деле я должен решать и действовать один. Прошу вас, позовите ко мне Гартмута, я поговорю с ним.
Регина встала и вышла из комнаты бормоча:
– Если только это не будет поздно! Тогда она сумела обойти отца, а теперь наверняка успела заручиться поддержкой сына.
Минут через десять вошел Гартмут. Он запер за собой дверь, Но остановился у порога. Фалькенрид обернулся к нему говоря:
– Подойди ближе; мне надо с тобой поговорить.
Юноша медленно приблизился. Он уже знал, что Виллибальд вынужден был сознаться и что о его встречах с матерью все известно, но к робости, которую он всегда чувствовал к отцу, сегодня присоединилось несомненное упорство, и это не осталось незамеченным.
Майор долгим мрачным взглядом посмотрел на своего красавца-сына и начал:
– Тебя, кажется, не удивляет мой неожиданный приезд? Может быть, ты даже знаешь, почему я здесь?
– Да, отец, я догадываюсь.
– Хорошо! В таком случае мы обойдемся без предисловий. Ты узнал, что твоя мать жива, она пришла к тебе, и ты с ней встречаешься; все это я уже знаю. Когда ты увидел ее в первый раз?
– Пять дней тому назад.
– И с тех пор говорил с ней ежедневно?
– Да, у бургсдорфского пруда.
Вопросы и ответы звучали коротко и сдержанно. Гартмут привык к этой чисто военной манере даже в разговорах с отцом, потому что тот не терпел лишних слов и колебаний или уклонений в ответах. И сегодня майор говорил тем же тоном, пытаясь этим скрыть от неопытных глаз сына свое мучительное волнение. Сын в самом деле видел только серьезное, неподвижно-спокойное лицо, слышал в голосе лишь холодную строгость. Майор продолжал:
– Я не упрекаю тебя, потому что никогда не запрещал тебе этого. Между нами даже никогда не возникал этот вопрос. Но если дело зашло так далеко, я не могу больше молчать. Ты считал, что твоя мать умерла, а я молчал, потому что хотел избавить тебя от воспоминаний, которые отравили мою собственную жизнь; я хотел, чтобы, по крайней мере, твоя молодость была свободна от них. Я вижу, что сейчас больше нельзя молчать, и ты должен узнать правду. Еще молодым офицером я страстно полюбил твою мать и женился на ней против воли своих родителей, которые не ждали ничего хорошего от этого брака с женщиной чужой крови. Они оказались правы: наш брак был в высшей степени несчастным и кончился разводом по моему требованию. Я имел неоспоримое право требовать его, и суд отдал сына мне. Большего я тебе не скажу, потому что не могу обвинять мать перед сыном.