Хотелось бы мне знать столь же определенно и то, какой линии он будет придерживаться. В тот вечер мы в конце концов заговорили-таки о деле. Он не хуже меня был знаком с «документами» (имелся в виду ящик, битком набитый папками, в которых лежали докладные, памятные записки с грифом «совершенно секретно» и даже несколько книг). Он отлично разбирался в предложениях группы Бродзинского и в доводах, которые противопоставляли им Гетлиф и другие. Все, что говорил Роджер, было умно и ясно, но… своего мнения он мне так и не высказал.
В тот вечер я не продвинулся вперед ни на шаг. Несколько недель, оставшихся до летних парламентских каникул, мы так и ходили вокруг да около, принюхиваясь друг к другу, как собаки. В конце концов он, очевидно, раскусил меня, хоть осторожность и заразительна, но пока на том дело и кончилось.
Во время отпуска, который я проводил с семьей, я нет-нет да и возвращался мыслями к Куэйфу. Может быть, он испытывает меня? А может быть, он и сам еще не решил, какую линию избрать?
Как правило, в таких случаях я выжидаю. Но на этот раз мне нужно было знать точно. Чрезмерная подозрительность зачастую не требует большого ума, во всяком случае гораздо меньше, чем легковерие. Зачастую она толкает нас на поступки весьма глупые. Но бывают случаи – и именно так обстояло дело сейчас, – когда необходимо верить, и притом безоговорочно.
В сентябре, вернувшись в Лондон, я решил, что надо бы как-нибудь встретиться с ним вечером наедине. И в первое же утро в Уайтхолле мне пришлось испытать чувство человека, ломящегося в открытую дверь. Едва я переступил порог и взялся за бумаги с пометкой «входящие», как зазвонил телефон. До меня донесся знакомый низкий, напористый голос. Роджер спрашивал, не найдется ли у меня в ближайшие дни времени, чтобы пообедать с ним в клубе.
4. Наконец что-то сказано
Придя в «Карлтон», мы с Роджером заняли угловой столик. Роджер сосредоточенно ел, лишь изредка отвлекаясь, чтобы помахать знакомым. Он явно наслаждался обедом. Мы выпили бутылку вина, и он заказал вторую. Прежде мне казалось, что ему все равно, что есть и что пить, что он может и вовсе забыть о еде. А вот сейчас он вел себя как дорвавшийся до города золотоискатель. И я вдруг понял, что он безалаберен, что в его характере смешались жадность и аскетизм. Подобное сочетание я и прежде подмечал в людях, ставящих перед собой большую цель.
Весь обед я уклонялся от серьезного разговора. Ему нужно было что-то от меня, а мне нужно было лучше понять его. Но спешить было некуда. Итак, мы говорили о книгах, о которых он высказывался очень определенно, и об общих знакомых, которые интересовали его значительно больше и о которых он не высказывал ничего определенного. Роуз, Осбалдистон, Льюк, Гетлиф, кое-кто из министров – мы перебрали их всех. Роджер обнаружил тонкую наблюдательность, но ничем не выдал свои симпатии и антипатии. Я поддел его, сказав, что подобный нейтралитет ему не к лицу. Он подражает людям действия, которые, если их не припереть к стенке, ни за что не признаются, что предпочитают кого-то одного другому.
Роджер расхохотался – да так громко, что на нас стали оглядываться.
Это было очко в мою пользу. И тут Роджер вдруг наклонился ко мне и напрямик, без околичностей сказал:
– Льюис, мне нужна ваша помощь.
Застигнутый врасплох, я хотел было снова уклониться от разговора и стал разглядывать окружающих – старика с багровым лицом, с преувеличенной медлительностью пережевывавшего пищу, серьезного юношу, впервые обедающего в лондонском клубе и подавленного окружающей обстановкой. Наконец я спросил:
– Помощь в чем?
– Мне кажется, вы только что упрекали меня, что я чересчур нейтрален.
– А я в чем нейтрален?
– Знаете, я ведь тоже могу сколько угодно играть в эту игру. Только что это нам даст?
Роджер завладел инициативой и не собирался выпускать ее из рук. Сейчас он говорил свободно, на редкость откровенно и почти сердито.
На столе краснело несколько капель пролитого вина. Роджер пальцем согнал их вместе, потом перечеркнул, словно ставя на чем-то крест.
– Вы ведь не лишены проницательности, так? И намерения у вас, как говорят, добрые – так? По-моему, в некоторых отношениях паши с вами желания сходятся. Одна беда – вы предпочитаете роль стороннего наблюдателя. А мне это не очень подходит. Вы даже готовы испачкать руки, но только слегка. Может, вы думаете, что это делает вам честь, а я в этом не уверен. Прямо скажу, я подчас перестаю уважать людей вроде вас, которые все понимают и все же предпочитают отсиживаться в сторонке. – Он широко, дружески улыбнулся. И вдруг сказал: – Ну так вот, для начала, – вам не кажется, что в моральном отношении мы с вами пара?
Второй раз он удивил меня – да так, что я подумал, уж не ослышался ли я, хоть и сознавал, что не ослышался. Мы посмотрели друг на друга и отвели глаза, – так бывает, когда сказанное слово уже не пустой звук, оно проникает вглубь и обретает смысл. Наступила пауза, но на этот раз я не затягивал ее сознательно.
– Чего вы хотите? – спросил я. – Чего вы на самом деле хотите?
Роджер рассмеялся – на этот раз негромко.
– Кое-какие выводы вы, без сомнения, сделали и сами?
Он откинулся назад в кресле, словно отдыхая, но в блестящих глазах его было и ехидство, и понимание – они как бы говорили: мы с тобой союзники.
– Разумеется, я хочу получить все, что может дать мне политика, – сказал он. – Вас это, как видно, вовсе по привлекает. Я иногда думаю: будь вы чуточку другим, вы могли бы далеко пойти. Смирения вам не хватает, что ли. Слушайте, ведь каждый политик живет в настоящем, – продолжал он. – Если он не дурак, то отдает себе отчет, что памятник ему после смерти не поставят. Так пусть его пользуется кое-какими благами при жизни – он их заслужил. Первое и основное благо – это власть. Право сказать «да» или «нет». Если на то пошло, власть обычно бывает не так уж велика – но все равно всякому ее хочется. И приходится очень долго ждать, прежде чем удастся этой самой власти наконец понюхать. С тех пор как мне исполнилось двадцать, я неотступно думал о политике, прокладывал себе к ней путь, не допускал и мысли о какой-нибудь другой карьере. Но только когда мне минуло сорок, я попал наконец в парламент. Чего же тут удивляться, если иные политики успокаиваются, получив толику власти. А мне этого мало.
И снова рассердись, прямо и откровенно он сказал, что мог бы добиться успеха и в других областях. Уж наверно, из него получился бы неплохой адвокат или крупный делец. Тут он заметил вскользь, что деньги не имеют для него существенного значения, поскольку Кэро так богата.
– Если бы я мог на этом успокоиться, все было бы просто и мило, – сказал он. – Положение у меня достаточно прочное. И дело вовсе не в том, что меня любят. Едва ли меня уж так любят. И вообще политическому деятелю совсем не так уж нужна любовь окружающих, как это кажется со стороны. А вот приучить к себе, стать частью окружающей обстановки, как стол или стул, это куда важнее. Мне достаточно сидеть сложа руки, и очень скоро я стану такой вот мебелью. Играй я по правилам, ничто не помешает мне лет через пяток возглавить хорошее, спокойное министерство.
Он улыбнулся едкой и в то же время дружелюбной улыбкой.
– Вся беда в том, что меня это не устраивает. – И добавил, как нечто само собой разумеющееся: – Первая задача: добиться власти. Вторая: использовать ее с толком.
Наступило молчание. Потом он поднялся и предложил переменить декорации. Мы перешли в гостиную, и он заказал коньяк. Минуту-другую он сидел молча, как будто в нерешительности. Потом щелкнул пальцами и поглядел на меня с веселой искоркой во взгляде.
– Как по-вашему, чего ради я вообще занял этот пост? Думаете, наверное, что у меня не было другого выбора?
Я ответил, что слышал такие разговоры.
– Э, нет, – усмехнулся он, – я того и хотел.
Его отговаривали, сказал он, – отговаривали все, кто в него верил, а кто не верил, те как раз одобряли. Конечно, прибавил он, это риск, на который политическому деятелю в его положении идти не следовало бы. Он взглянул на меня и сказал ровным голосом:
– По-моему, я могу принести какую-то пользу. Ручаться не стану, но такая возможность не исключена. В ближайшие несколько лет еще можно будет что-то делать… Ну, а на дальнейшее я, признаться, особых надежд не возлагаю.
В гостиной было тихо. Здесь сидели еще только четверо, кроме нас, да и то в другом конце комнаты. Было, как всегда, довольно темно, или только казалось, что темно. Здесь не ощущался бег времени. Забывалось, что стрелки часов не останавливаются, что неминуемо наступит утро.
Некоторое время мы перебирали доводы, которые и без того оба знали наизусть. По этим самым вопросам мы месяцами прощупывали друг друга, ни слова не говоря начистоту. И все же – как Роджер знал, а я подозревал – мы почти не расходились во взглядах. Те же вопросы он имел в виду, когда допытывал Дэвида Рубина на том обеде весной, я понимал теперь, что Роджер уже тогда готовился к задуманному.
Нам незачем было пространно обсуждать положение. Оно и так было известно нам до тонкостей, и наш обрывочный разговор напоминал стенографическую запись, в которой, однако, прекрасно смогли бы разобраться многие наши знакомые – в особенности Гетлиф и большинство ученых-физиков. Суть в том, что большинство людей, стоящих у власти (и в нашей стране, и вообще в странах Запада), безусловно, не представляют себе истинного значения ядерного оружия. Но – никуда не денешься – мы уже ступили на движущийся эскалатор, и, чтобы сойти с него, потребовалось бы незаурядное мужество. Можно действовать двумя способами. Один – в руках у нас, англичан. Не можем же мы до бесконечности цепляться за производство собственного оружия – это нереалистично. Так может быть, выйти из игры и попытаться как-то воспрепятствовать дальнейшему распространению этого оружия? Другой способ меня лично уж совсем не устраивал, так как тут мы ничего не могли решать. Все же оказать известное влияние мы могли бы и тут… Допустим, гонка ядерных вооружений между Соединенными Штатами и Советским Союзом будет продолжаться слишком долго… а что значит «слишком долго»? – этого мы не знали… Что ж, в таком случае для меня исход совершенно ясен.
– Это не должно случиться, – сказал Роджер.
Мы даже не улыбнулись. В таких случаях только и успокаиваешь себя общими фразами. Роджер продолжал говорить напористо, с жаром, у него все было продумано и взвешено. Надо с этим кончать. Если найдутся люди с ясным умом и твердой волей, то найдутся и силы, на которые они смогут опереться. Увлеченный всем этим, он словно бы и не думал о своей роли. Обо мне он вообще забыл. Куда девались его тщеславие, тонко рассчитанный интерес к собеседнику. Непоколебимая уверенность, что он может принести пользу, владела им.
Немного погодя, когда главное было уже высказано, я заметил:
– Все это прекрасно. Но не странно ли, что этот вопрос будет поднят консерваторами?
Роджер прекрасно знал, что я к его партии не принадлежу.
– Он может быть поднят только консерваторами! Это единственный шанс добиться успеха. Слушайте, мы оба понимаем, что времени у нас в обрез. Если в нашем обществе – я имею в виду и Америку тоже – еще можно что-то сделать, то только если за дело возьмутся люди вроде меня. Называйте меня, как хотите. Либеральный консерватор? Буржуазный капиталист? Все равно! Мы, и только мы, способны добиться решений по политическим вопросам. И решения эти могут предложить только люди вроде меня.
– Но помните, – сказал Роджер, – тут нельзя размениваться на мелочи. Надо ставить лишь самые важные вопросы. Их не может быть много – слишком уж они важны. Люди сторонние, вроде вас, могут оказать известное влияние на решение этих вопросов, но сами добиться их решения но могут. И ваши физики не могут. И в Государственном управлении никто не может. Если уж на то пошло, я тоже не могу, пока я только товарищ министра. Чтобы решать по-настоящему важные вопросы, нужна настоящая власть.
– И вы будете ее добиваться? – спросил я.
– А иначе к чему было заводить весь этот разговор?
В последнюю минуту, когда мы уже собрались уходить, им завладели другие заботы. Он прикидывал, скоро ли ему удастся занять кресло Гилби. Он лишь вскользь упомянул это имя, не желая ставить меня в неловкое положение. Он был щепетилен, когда надо было просить о чем-либо своих сторонников, а в данном случае, пожалуй, даже излишне щепетилен. И от этого порой казался – как сейчас – куда более осмотрительным, уклончивым и лукавым, чем был на самом деле.
И все же он остался доволен нашим сегодняшним разговором. Он предвидел, что, получив настоящую власть, он должен будет, чтобы хоть чего-то достичь, погрузиться в хитросплетения так называемой «закулисной» политики – политики чиновников, ученых, крупных промышленников и дельцов. Он и раньше считал, что тут я могу быть ему полезен. А сегодня вечером убедился, что на меня можно положиться.
Когда мы распрощались на Сент-Джеймс-стрит и я пошел вверх по отлого подымающейся улице (смутно припоминая, какой крутой она мне казалась иногда в молодые годы после ночи, проведенной у Пратта), я думал о том, что Роджеру не так-то легко справляться с собой. Цельностью натуры он не отличался – в характере его было не больше гармонии, чем в лицо. Как нередко бывает с людьми себе на уме, он, по-видимому, полагался только на собственное мнение и потому мог иногда и перемудрить. Однако, раскрывая мне свои карты, он нисколько не мудрил. Он знал – и не сомневался, что и я тоже знаю, – что в тех случаях, когда люди чем-то озабочены всерьез, они не способны лицемерить. Ни один из нас не лицемерил в тот вечер.
5. Ученые
Дня через два после обеда в «Карлтоне» Роджер попросил меня выполнить для него одно поручение. Нужно пригласить позавтракать с нами Фрэнсиса Гетлифа и Уолтера Льюка «в отдельном кабинете», подчеркнул он. Предполагалось, что после завтрака мы все отправимся с визитом к Бродзинскому. Стоя с Гетлифом и Льюком в кабинете «Гайд-Парк-отеля», из окон которого открывался вид на Роу и на бронзовеющую листву деревьев, я недоумевал, а остальные и того больше. Конечно, если нам предстоит обсуждать какие-то секретные вопросы, его желание занять отдельный кабинет было вполне естественно, если же нет, то ведь Роджер и так постоянно встречался с ними обоими на заседаниях одной из комиссий Военного министерства. Почему же вдруг такая помпа? Обоим ученым вовсе не улыбалось общество Бродзинского. Они не видели в этом визите ни малейшего смысла.
Роджер запаздывал, и Фрэнсис постепенно накалялся. С годами он становился все раздражительнее, все педантичнее. Мы с ним подружились еще в студенческие годы. Сейчас ему было пятьдесят два, и он уже стал крупнейшей величиной в научном мире. Он лучше, чем кто-либо, разбирался в проблемах военно-научной стратегии, и с его мнением мы всегда считались больше всего. Но сейчас, чтобы высказать какое-то мнение, ему приходилось делать над собой усилие. Он нашел для себя новую область исследований и работал с юношеской одержимостью. Ему стоило большого труда оторваться ради этого завтрака от работы и приехать сюда из Кембриджа. Худой, с чеканным профилем испанского идальго, он стоял у окна и нервно крутил в пальцах рюмку.
Рядом с ним Уолтер Льюк, седоватый и сутулый, с помятым, самонадеянным лицом, выглядел куда более заурядно. Однако ученые считали, что ему просто не повезло, что по размаху творческой мысли он ничуть не уступает Фрэнсису, а пожалуй, и превосходит его. В мирное время он, возможно, делал бы гениальные открытия. А вышло так, что с 1939 года он занимался – по его выражению – «скобяным товаром». Ему не было еще и сорока четырех лет, а он уже многие годы возглавлял Атомный центр. Он не так злился на опоздание Роджера, как Фрэнсис, но это не мешало ему сыпать отборными ругательствами, которым он выучился у своего отца – портового грузчика.
Наконец Роджер явился, он был дружелюбен и деловит, но свое обаяние пускать в ход не счел нужным. За завтраком он расспрашивал Льюка и Гетлифа о предложении Бродзинского – то ли проверяя свою память, то ли желая удостовериться, что они не передумали, потому что мнение обоих он слышал уже не раз и знал наизусть.
– Я всегда утверждал, что технически все это, может, и осуществимо, – говорил Уолтер Льюк. – Во всяком случае, шансов «за» не меньше, чем «против». Брод не дурак. Голова у него варит – дай бог всякому. И, конечно, будь у нас в руках эта чертовщина, мы бы в самом деле могли вести независимую ядерную политику, а теперь мы только и можем языком болтать и дальше этого, наверно, не пойдем. Но главное, мы опять возвращаемся к тому же: какую цену вы согласны за это уплатить?
– А вы?
– Только не эту.
Льюк излучал неукротимую энергию. Слушая его, трудно было поверить, что он без особого восторга занял такую позицию. Он преданно и бесхитростно любил свое отечество. Он не хуже других ученых сознавал всю тяжесть лежащей на них моральной ответственности, однако, не задумываясь, пошел бы на любые жертвы, если бы это содействовало военному превосходству Англии. Но трезво рассудив, что это невозможно, он не стал тратить время на пустые сожаления.
– Нам за этой компанией не угнаться. Если бы мы решились истратить все, что нам отпущено на оборону, все как есть без остатка – нам, может, и удалось бы это осилить… и что бы это нам дало, черт бы его побрал, – гордое сознание, что мы можем одним ударом покончить с Москвой и Нью-Йорком? Слишком много у нас недорослей и недоумков – вот что меня пугает…
Роджер повернулся к Фрэнсису Гетлифу.
– Мое мнение вы знаете, господин товарищ министра, – с ледяной вежливостью сказал Фрэнсис. – Вся эта затея Бродзинского выеденного яйца не стоит! Как и точка зрения некоторых лиц, занимающих более высокое положение.
Фрэнсис, который не часто вступал в открытую полемику, незадолго до этого заставил себя написать популярную брошюру.
В ней говорилось, что в военном отношении ядерная политика – бессмыслица. За это он подвергся яростным нападкам – главным образом в Америке, но и в Англии тоже. В некоторых правых кругах взгляды, высказанные в брошюре, сочли не только нелепыми, но и кощунственными и даже опасными.
Пока мы ехали по осенним улицам к Империал-Колледжу, я все гадал, почему Роджер решил повести игру именно так. Куда он гнет? Может быть, рассчитывает на то, что Бродзинский – большой любитель типично английской светской мишуры – не устоит перед этими знаками внимания, перед комплиментами и лестью?
Если так, думал я, сидя в кабинете Бродзинского и глядя на унылую Колкотскую башню, чей бледно-зеленый купол казался таким неуместным в пустынном небе, Роджер ошибся в расчетах. Бродзинский и правда был поклонником английской светской мишуры, да таким ревностным, что рядом с ним самые консервативные друзья Роджера казались суровыми революционерами. Он бежал в Англию из Польши в конце тридцатых годов. Выдвинулся во время войны, работая в одном из научных отделов Адмиралтейства. После войны несколько лет проработал в Барфорде, рассорился с Льюком и другими учеными и недавно был назначен профессором в Империал-Колледж. Правда и то, что он просто упивался тем, что казалось ему истинно английским образом жизни. Все оттенки английского снобизма были известны ему до тонкости и так его восхищали, что он полностью оправдывал их. Он горячо поддерживал крайне правых. Ему доставляло наслаждение величать Фрэнсиса Гетлифа и Уолтера Льюка «сэром Фрэнсисом» и «сэром Уолтером». И несмотря на все это, а может быть, именно поэтому он упрямо держался своего замысла, вовсе не желал слушать Куэйфа и, очевидно, решил во что бы то ни стало его переубедить.
Он был выше среднего роста, широк в кости, плотный, мускулистый. Его гулкому голосу было тесно в стенах кабинета. Красивые, ясные и прозрачные глаза освещали плоское славянское лицо; светлые, уже тронутые сединой волосы казались пепельными. Ему повсюду чудились враги, и в то же время он искал помощи, молил о ней, уверенный, что неглупый, доброжелательный человек (если он, конечно, не из стана врагов) не может не поверить в его правоту.
Он снова объяснил, в чем заключается его проект.
– Должен сообщить вам, господин товарищ министра (с английским бюрократическим этикетом он был знаком не хуже любого из нас), что ничего технически нового здесь нет! Ничего такого, чего бы мы не знали. Сэр Уолтер подтвердит вам, что я ни на шаг не отступаю от истины.
– С некоторыми оговорками, – вставил Льюк.
– С какими еще оговорками? – вскинулся Бродзинский, загораясь подозрением. – Какие оговорки, сэр Уолтер?
– Перестаньте, Брод, – начал Льюк, готовый ринуться в ожесточенный научный спор. Но Роджер до этого не допустил. Он обращался к Бродзинскому уважительно, едва ли не заискивающе – может быть, это была и не лесть, но чрезмерная почтительность. И Бродзинский, который при словах Уолтера Льюка загорелся подозрением, сейчас, говоря с Роджером, загорелся надеждой. Наконец-то нашелся человек, который его понимает, понимает, с чем ему приходится воевать и чего он добивается.
– Но, господин товарищ министра, когда же мы приступим к делу? – воскликнул он. – Даже если начать сейчас, сегодня же, мы получим оружие не раньше шестьдесят второго – шестьдесят третьего года.
– И оно не будет иметь никакого стратегического значения, – сказал Фрэнсис Гетлиф, раздосадованный, что разговор принял такой оборот.
– А по-моему, сэр Фрэнсис, если хочешь, чтобы твоя страна уцелела, это очень важно – располагать оружием. Вы, я думаю, хотели сказать – то есть я надеюсь, вы хотели сказать, – что у Америки запасы оружия будут куда больше, чем у нас; я и сам на это надеюсь. Чем больше, тем лучше – и дай им бог удачи! Но я не буду спать спокойно, пока мы не станем с ними вровень…
– Я хотел сказать нечто более серьезное… – перебил Фрэнсис. И опять Роджер не дал спору разгореться.
– Господин товарищ министра, когда же мы наконец перейдем от слов к делу? – вскипел Бродзинский.
Роджер помолчал, потом ответил осторожно, взвешивая каждое слово:
– Видите ли, я не считаю себя вправе возбуждать ложные надежды…
Бродзинский вскинул на него глаза:
– Я знаю, что вы сейчас скажете. И я с вами согласен. Вы скажете, что это обойдется нам в миллиард фунтов стерлингов. Некоторые утверждают, будто мы не можем себе этого позволить. А я утверждаю, что мы не можем себе позволить не пойти на это.
Роджер улыбнулся ему.
– Да, я собирался говорить и об этом. Но кроме того, я хотел сказать, что нам предстоит еще очень и очень многих убедить. Я всего лишь товарищ министра, профессор. Скажу вам по секрету то, чего, собственно, говорить не следовало бы. Строго между нами: боюсь, что мне придется убеждать и свое собственное начальство. Если министр не поддержит проект, в кабинете меня и слушать не станут…
Бродзинский согласно кивал. Ему можно было не объяснять, как действует английская политическая машина. Он кивал, взволнованный, озабоченный. Что касается Льюка и Гетлифа, то они были просто ошеломлены. Они знали – во всяком случае, думали, что знают, – какую политику намерен вести Роджер. А сейчас он говорил так, словно стремления его были прямо противоположны, во всяком случае, так его мог понять Бродзинский.
Скоро Роджер собрался уходить и на прощанье пригласил Бродзинского заходить к нему в Уайтхолл, повторяя, что им не следует терять связь. Бродзинский долго не выпускал руку Роджера, не сводя с него красивых доверчивых глаз цвета морской волны. С Уолтером и Фрэнсисом он попрощался холодно, зато на обратном пути в машине они в свою очередь держались весьма холодно с Роджером. Оба они – каждый по-своему – были люди прямые и благородные, и поведение Роджера неприятно поразило их.
Едва автомобиль отъехал, Роджер как ни в чем не бывало пригласил их выпить чаю. Прекрасно чувствуя холодок и не обращая на него никакого внимания, он сказал, что когда-то было тут неподалеку кафе, куда он частенько заглядывал в молодости. Интересно, сохранилось ли оно? Фрэнсис сухо ответил, что ему пора возвращаться в Кембридж. Нет, сперва выпьем чаю, настаивал Роджер. Оба снова отказались.
– Мне надо с вами поговорить, – сказал Роджер, и мы все вдруг почувствовали его авторитет, не тот, что дает человеку занимаемый им пост, а его личный. В угрюмом молчании мы уселись за столик у окна, за окном стоял непроглядный декабрьский туман. Это было ничем не примечательное кафе – не из тех, где собирается шумная молодежь, и не тихий уголок, где пьют чай старики. Скорее всего, добропорядочная закусочная, рассчитанная на шоферов и конторских служащих.
– Вы не одобряете мое поведение? – сказал Роджер.
– Боюсь, что так, – ответил Фрэнсис.
– И напрасно.
Фрэнсис буркнул в ответ, что после сегодняшнего Бродзинский, конечно, сильно приободрится. Уолтер Льюк, человек более пылкого права, спросил, неужели Роджер не понимает, что этот поляк сумасшедший и только одного еще сам не знает: за что он больше ненавидит русских – за то, что они русские, или за то, что они коммунисты, – и что он с радостью ляжет костьми вместе со всем населением Соединенных Штатов и Великобритании, лишь бы в живых не осталось ни одного русского. Если мы намерены ввязаться в эту безумную авантюру, то он, Льюк, в долю не идет.
Вы ознакомились с фрагментом книги.