Пошло обильное возлияние пива. Сначала приносили кружками. Но это было безнадежным делом – у прислуги сил не хватало. Тогда стали приносить на столы бочонки, и из них струей лилось пиво в кружки, а иногда и прямо на стол.
Опять – песня, начиная с «Gaudeamus»; речи, речи…
На круглый стол посреди ресторана взбирается упитанный студент с бритыми щеками и тонкими усиками; читает свой «экспромт»:
Таких минут душевного восторга,Как нынче, я давно не испытал;Сегодня, в звуках вдохновенных песен,Я старое студенчество узнал.Мы убедились все, что единеньеВ сердцах студенческих живет;Из этого святого убежденьяИсточник сил и вдохновеньяНа будущее каждый обретет[129].– Ур-ра! Качать его!
Все были достаточно пьяны, и упитанный студент стал взлетать к потолку.
Это был О. Я. Пергамент, в будущем член Государственной Думы, заставивший одно время поговорить о себе в России. О нем ниже еще будет несколько слов.
Граф И. Д. ДеляновОсенью 1889 года провинциальные университеты объезжал министр народного просвещения Иван Давидович Делянов. Говорили, что он расхрабрился на объезд вообще неспокойных в ту пору высших школ для того, чтобы демонстрировать таким способом Александру III достигнутое им умиротворение студентов.
По поводу его приезда полиция приняла разные меры предосторожности в отношении менее надежных студентов и не без основания: отношение студенчества к министру отнюдь не было дружелюбным.
Вот министр и в университете! Маленький человек – юркий, несмотря на старость. Типичный горбатый армянский нос и полная лысина. В вицмундире со звездами.
Делянов посетил, сопровождаемый свитой университетского начальства, несколько лекций. Обращался в малолюдных аудиториях – многие студенты воздержались от посещения при этих обстоятельствах лекций – с речью к слушателям. Он шепелявил, плохо выговаривая слова:
– Вам надо учича, учича и учича! Ваши родители пожакладывали, чтобы вы училиш, швои шеребряные ложки…
Министру попался на пути наш педель с мефистофельским лицом, отмечавший номера вешалок со студенческими фуражками. Педель нарядился в новый черный сертук. Должно быть, Делянов принял его за профессора. На почтительный поклон министр пожал ему руку.
Педель несколько дней сиял, точно вычищенный самовар. А студенты издевались:
– Вы теперь до самой смерти руки не будете мыть! Почему? Чтобы не смыть пожатия министра…
В общем студентами было проявлено к Делянову равнодушие. Кое-где в аудиториях и в коридорах ему посвистали, но это было пустяками.
В результате сошедшего благополучно объезда И. Д. Делянов получил графский титул. В студенческой песенке стали петь:
Где сыскать таких болванов,Как министр наш граф Делянов?А вслед затем у нас вспыхнули серьезные беспорядки.
Беспорядки 1889 года«Нет больше двоек!» Далее пояснялось, что весьма успешно репетирует неуспевающих учеников студент Ярошевич, адрес которого такой-то.
Это объявление, появившееся в самой распространенной в Одессе газете «Одесский листок», имело неожиданно серьезные последствия.
Многих студентов такая самореклама шокировала. Ее сопоставляли с классическим объявлением:
– Нет больше клопов!
В курилке возникли по этому поводу весьма оживленные разговоры.
К тому времени среди нашего студенчества образовалась немногочисленная, но сплоченная группа крайнего правого направления. Это был зародыш будущих «студентов-академистов»[130], членов «Союза русского народа» и пр. Такие организации стали возникать в конце царствования Александра III, вследствие усилившегося спроса со стороны правительства на проявление реакционности.
Наша группа правых студентов, пользовавшаяся со стороны начальства не только тайной, но и явной поддержкой, состояла по преимуществу из бессарабских дворян. Из ее же недр вышел, бывший на несколько выпусков моложе меня, известный впоследствии своими выходками член Государственной Думы Пуришкевич. К этой же студенческой группе принадлежал и автор нашумевшего объявления – Ярошевич.
Правая группа приняла его под свое покровительство. И вдруг среди студентов поползли слухи, будто эта правая группа студентов, в отместку за нападки на Ярошевича, отправила непосредственно в министерство донос. В доносе будто бы жаловались министру на то, что студенты евреи мутят, мешая правильной академической работе патриотически настроенных студентов. Слухи указывали даже и фамилии «смутьянов» евреев, включенные в отправленный в министерство донос.
Откуда поползли слухи? Как будто проболтались некоторые из менее сдержанных на язык правых студентов – в своих похвальбах… Слухам этим, впрочем, мало кто склонен был верить: слишком это казалось чудовищно нелепым.
А они внезапно подтвердились!
Получилось распоряжение министра народного просвещения об исключении из университета около двадцати студентов евреев, как раз тех, которых называли не внушавшие доверия слухи. Между ними был и мой однокурсник и близкий товарищ талантливый математик В. Ф. Каган[131].
Гром грянул неожиданно! Исключили безо всякого видимого повода, без проверки вины, даже без какого-либо конкретного обвинения.
Это исключение своей явной и вопиющей несправедливостью не могло не всколыхнуть студенчества. Оно действительно взволновалось, страсти разгорелись.
Назначили, как принято было, общеуниверситетскую сходку в курилке.
Студенты начали собираться. И вдруг произошел небывалый у нас факт:
В курилку входит помощник инспектора – старик Маньковский…
Кричащее нарушение традиций! Инспекция никогда не входила в курилку, когда там находились студенты. Это был неписаный, но соблюдавшийся закон. Единственное исключение составлял служитель инспекции Феофан. Он заведовал раздачей студентам писем, получавшихся на университетский адрес. Конечно, Феофан был и оком инспекции, но оком не слишком зорким… К тому же он занимался, между прочим, выдачей мелких ссуд студентам – хотя и за лихвенные[132] проценты, но на простом доверии. Его, однако, не обманывали, и ему едва ли хотелось портить доносами свои банковые операции со столь выгодными клиентами. Во всяком случае, Феофан помещался со своей конторкой в первом малом зале курилки и никогда не рисковал проникать во второй, главный, зал, где обыкновенно происходили сходки.
И вот этого бедного старика Маньковского начальство командировало на столь неприятную для него миссию…
Медленно, провожаемый взглядами студентов, ничего хорошего не предвещающими, проходит Маньковский вдоль стены… Зачем? Объявления незаконного, что ли, ищет?
Доходит он до двери в уборную. Остановился, подумал… и вошел.
Дзинь!
За Маньковским заперли дверь на ключ. Старик оказался арестованным в клозете. Бедняге там пришлось просидеть все долгое время сходки. И начальство, его пославшее, на помощь ему не пришло. Кричал, стучал в дверь кулаками… В ответ только раздавалось:
– Тише, Маньковский!
Сходка открылась. Возбужденная, страстная… Оратор за оратором взвинчивают настроение. Решают послать делегатов к ректору для объяснений.
Делегаты отправляются.
Полчаса… час… Делегатов нет.
Подбегают два студента:
– Стратонов, посмотрите, Феофан что-то записывает!
Почему-то я решаю, что моя обязанность вмешаться. Подхожу к Феофану; за мной – целая толпа…
– Что это вы записываете?
Феофан захвачен врасплох: в руках у него бумажка…
– Дайте мне вашу записку!
Испуганный, побледневший, как стена, Феофан оглядывается… Кругом зловещие лица…
Безропотно протягивает записи. Читаю: действительно записаны разные фамилии. Рву бумажку на клочья.
– Не советую вам это повторять[133]…
Студенты волнуются из‐за отсутствия делегатов. Что с ними? Уже полтора часа…
Вскакивает на скамью маленький, нервный Иванов:
– А что, господа, если делегаты и совсем не вернутся? Что, если их арестовали?!
Нервность растет… Некоторые ораторы требуют более не ждать, а немедленно приступить к началу беспорядков. Другие, в их числе я, решительно возражаем против беспорядков: нам надо спасти исключенных, а беспорядками мы не только им не поможем, а увеличим еще их число. Другими способами надо действовать…
Но вот и делегаты! Долгие их переговоры с ректором, а ректора по телефону с другими властями, – ни к чему не привели. От ректора они вернулись ни с чем[134].
Горячие ораторы еще энергичнее требуют начать беспорядки. Мы, возражающие, требуем голосования. Подавляющее число рук поднимается за беспорядки…[135]
Значит, решено!
Теперь открываем уборную. Выходит Маньковский… С опущенной, нервно трясущейся головой, бледный, пропускается он сквозь строй возбужденных студентов. Пронзительные свистки, шиканье[136]…
Всей гурьбой отправляемся на традиционное место беспорядков – площадку вестибюля.
Крики:
– Ректора! Ректора!!
Из коридора, после прервавшейся лекции, выходит милейший профессор Н. А. Умов. Он сильно взволнован. Подходит к студентам, пытается говорить… Но его знают лишь свои, математики. Большинство студентов заглушает его слова резкими выкриками.
Махнув рукой, Н. А. нахмуренный уходит. Догоняю его:
– Николай Алексеевич, что вы хотели сказать студентам?
– Да, помилуйте, что они делают! Сколько будет новых, вовсе не нужных жертв…
– Я так же думаю. Пойдем назад, попробуйте, Николай Алексеевич, еще раз высказаться!
Поднимаюсь на стул и, добившись тишины, объясняю студентам других факультетов, как все мы, математики, уважаем Умова. Прошу поэтому его внимательно выслушать.
Н. А. поднимается на стул. Он пробует убеждать… Ничего не выходит, он снова должен умолкнуть. Уходит…
Продолжаются крики:
– Ректора!
Но ректор не появляется. Очевидно, и не придет.
Мы стоим на площадке уже часа два, оглашая своды безнадежными криками.
Внизу, в вестибюле, мобилизована вся инспекция и стоит внушительный отряд полиции. Говорили потом, будто в соседних дворах были и воинские части. Мы отрезаны от внешнего мира.
Голод начинает мучить не на шутку. Что же дальше делать? А сдаваться не хочется.
Предлагают устроить складчину для покупки провизии. Набросали в шапку денег. Кто пойдет покупать? Удалось подкупить одного из сторожей: берется раздобыть хлеба и колбасы. Первая партия провианта до нас доходит благополучно. Хлеб и колбасу делим на кусочки и жадно поедаем. Увы, когда сторож несет вторую порцию провианта, его перехватывает инспекция, и продовольствие конфискуется!
Однако день кончился. Совсем уже стемнело. А света нам не дают. Обе стороны уперлись… Что ж, будем, может быть, и ночевать здесь…
Но голод чувствуется вовсю. Становится явно бессмысленным упорствовать и безрезультатно взывать к ректору. Но что же еще можем мы сделать? Не ломать же здание!
Кто-то, наконец, спускается вниз – в роли парламентера. Объяснение с инспекцией и с полицией:
– Всем обещают свободный выход!
– Голосовать: оставаться или разойтись!
Поднятием рук решается:
– Расходиться!
Утомленные, голодные, подавленные сознанием бесплодности демонстрации – расходимся по домам.
СудЧасть студентов арестуется в ту же ночь. Образуется особый суд. На другой же день и я получаю от него вызов.
Молва уже разнесла, что предстоит массовое исключение студентов и высылка их из Одессы. В числе предназначенных к исключению называли и меня.
С тяжелой душой шел я в этот суд. Получалась некоторая нелепость: я энергично восставал против этих заведомо бесцельных беспорядков, предвидя то, что неминуемо последует. Хотя я и пошел с другими, но я боролся против развития беспорядков… Далее, у меня была в полном ходу научная работа на обсерватории, и я пользовался добрым отношением к себе почти всех профессоров… И слишком, наконец, ярко всплывала в памяти та семейная драма, которою сопровождалось, несколько лет назад, увольнение из числа студентов и высылка в сопровождении жандармов из Москвы старшего брата Вячеслава. Для родителей это было страшным ударом. А брат, хотя после этого и устроился снова в Дерптском университете, но сильно расшатал свою нервную систему[137]. Заканчивая экзамены на доктора медицины, он, во время пасхальных вакаций, застрелился[138]. Самоубийство старшего сына совсем подкосило моих родителей… А теперь – новая драма со мною – последним сыном!
Шел я через Строгановский мост, – излюбленное в ту пору в Одессе место для самоубийств. Бросались с большой высоты, с парапета, вниз на мостовую и всегда разбивались насмерть.
Был большой соблазн и у меня, когда я проходил по мосту самоубийц.
Вот и университет! В тускло освещенной комнате уже ожидали допроса десятка два студентов. Хмурые, молчаливые… Разговоры не завязываются, каждый углублен в свои мысли.
Вызывают по очереди. Вызванные более сюда не возвращаются…
Дошла очередь и до меня.
За столом с синим сукном восседает судилище. В его составе – все правление университета, инспектор студентов и еще кто-то из посторонних властей. Видно сразу, что главную здесь роль играет инспектор студентов Балдин – старик с недобрым лицом и с трясущейся головой.
– Участвовали ли вы в беспорядках?
– Да, участвовал.
– Сочувствовали ли вы?
– Нет. Я высказывался на сходке против них.
Пауза. Справки в записях. Мои слова, как видно по лицу справлявшихся, подтверждаются.
– Почему же вы примкнули к беспорядкам?
– Не находил возможным оставить товарищей.
Вмешивается Балдин:
– А зачем вы переходили от толпы студентов к профессору Умову?
Объясняю, как было дело.
Снова справляются в записях… Я жду рокового для себя вопроса: об отобрании мною агентурных записей от Феофана…
Нет, не спрашивают. Очевидно, Феофан не выдал!
Еще несколько незначительных вопросов… Шепчутся… Инспектор указывает мне на одну из двух выходных дверей.
За дверьми стоит педель с мефистофельской физиономией. С чем-то поздравляет…
Позже выяснилось: в одни двери выпускались исключаемые и высылаемые из Одессы; в другие – подлежащие более мягким наказаниям. Вот, оказалось, с чем поздравлял педель![139]
Бессонная ночь – незнание своей судьбы. Неизвестность мучительна. Утром пошел за справками в университет[140]. Справиться, однако, не у кого. Но в профессорской комнате декан юридического факультета проф. Богдановский. Он был вчера членом суда. Прошу его вызвать:
– Скажите, пожалуйста, как на суде решили мою судьбу?
– Вы не исключены! Но постановлено объявить вам выговор за участие в беспорядках, с предупреждением на будущее время.
– Почему так мягко?
У меня это вырвалось как-то невольно: я почувствовал неловкость по отношению к другим, наказанным суровее.
Богдановский посмотрел на меня сквозь очки. Пожал плечами:
– За вас хлопотали профессора вашего факультета, как за преднамеченного к оставлению при университете. Ну, кроме того, было принято во внимание ваше происхождение из уважаемой семьи…[141]
Богдановский возвращается в профессорскую:
– Удивительное, господа, дело: Стратонов заявил протест против слишком мягкого, по его мнению, наказания!
Отсюда пошло по университету, будто я протестовал, что меня не исключили.
Обо мне и о моем друге А. Р. Орбинском усерднее всего хлопотал, как позже мы узнали, профессор астрономии А. К. Кононович. Мы оба были уже золотыми медалистами за работу по астрономии.
Кононович связал Балдина честным словом – не настаивать на нашем исключении. Поддержали нас и другие профессора факультета.
Поднимаюсь после разговора с Богдановским наверх, в курилку. Студентов здесь мало, человек шестьдесят. Тихо, нет обычного оживления.
Видна и кучка студентов правой организации. Они, было, исчезли из университета, во время горения страстей. Теперь осмелели и снова появились в курилке.
Меня встречают с широко открытыми глазами – считали для университета уже конченым.
Не успел я обменяться со студентами и несколькими словами, как на скамью вскакивает какая-то горячая голова:
– Господа! Студенчество разгромлено! Сотня наших лучших товарищей арестована или исключена! И что же, мы так и примем это молча? Не поддержим, не заступимся за них? Разве мы не будем протестовать!?
– Нет! Нет! Поддержим!
– Протестовать! Протестовать!!
Оратор призывает к немедленному возобновлению беспорядков.
Несколько десятков студентов снова бросаются на площадку вестибюля.
В зале остается только кучка правых студентов. Они иронически улыбались на призывы оратора.
Для меня – положение неожиданно трудное. Опять участвовать в беспорядках? Но не оставаться же в курилке и одному с правыми студентами, виновниками всего происшедшего… Иду также на площадку[142].
Ничего из этих беспорядков не вышло. Напуганное студенчество, сидевшее на лекциях, нас не поддержало, не присоединилось. Наша группа немного и безрезультатно покричала, а затем мирно разошлась.
К вечеру приходит ко мне астроном-наблюдатель обсерватории Н. Д. Цветинович:
– Профессор Кононович вами страшно возмущен. Его встретил сегодня в университете Балдин и говорит: «Я беру назад данное мною вам слово, что Стратонов не будет исключен! Он сегодня опять участвовал в беспорядках». Теперь Кононович послал меня к вам. Я обязался не уходить от вас, пока вы не дадите честного слова… Вы должны обещать, что не будете посещать университета, пока там все не успокоится.
Цветинович просидел у меня, пока не получил этого обещания.
Затем приходит ко мне мой товарищ Огаджанов:
– Как, ты дал такое обещание? Как же можно было его давать!
Спустя несколько дней, вызывают меня повесткою в инспекцию. Ведут в кабинет к Балдину. Старик смотрит на меня злыми глазами и сурово трясет головой:
– Вы не исключены совершенно, но вам объявляется выговор! Распишитесь вот здесь в его получении…
Расписались? Так! Теперь вот что: вам нельзя более оставаться в нашем университете! Вы пользуетесь большим влиянием среди студенчества. Это вас связывает. Легко может случиться, что, даже против своего желания, вы будете вовлечены в какую-нибудь историю. Да это с вами уже и случалось… А тогда вы будете уже немедленно исключены!
Более того, вы будете исключены за малейшую неисправность с вашей стороны. Ну, вот вам, если хотите, пример: если у вас пуговица на сертуке окажется пришитой не по форме… Тогда с вами и кончено! Поэтому в ваших же интересах я настаиваю, чтобы вы немедленно перешли в другой университет. Всего хорошего!
Выслушал я его молча. Целый день раздумывал над этим предостережением. Уйти – в научном отношении было бы для меня катастрофой. Здесь моя работа налажена на обсерватории. Меня хорошо знают все профессора… А начинать в другом месте все с начала…[143]
Нет, сдаваться не хочу. Пошел еще переговорить с ректором, с нашим симпатичным С. П. Ярошенко.
Ласковый прием:
– Вас вовсе не удаляют из университета насильственно. Этого, конечно, нет! Инспектор студентов говорил это лично от себя. Но все же вы должны хорошо сознавать, что почва под вами сильно колеблется. Что простится другому – вам не простится. Сумеете вы пробалансировать на канате полтора года до окончания курса – ваше счастье! Не сумеете – сами понимаете, что будет…[144]
Решил оставаться.
Начались высылки полицией арестованных и исключенных. Большой произошел у нас погром! Пострадало почти сто человек. Теперь в университете всего-навсего осталось около четырехсот студентов.
Мы провожали высылаемых на вокзале и на пароходах, заодно подразнивая полицию.
В университете стало пустынно и тихо. Положением завладела группа правых студентов.
После беспорядковРасправа была суровее, чем вызывалось обстоятельствами. Сознавалось это, очевидно, и в министерстве.
По инициативе этого последнего, через год почти всем исключенным было разрешено сдавать государственные экзамены. Время, протекшее после исключения, им зачитывалось, как будто они не прерывали занятий в университете. Однако экзамены разрешалось сдавать не в нашем, а непременно в других университетах.
Большинство исключенных этим правом и воспользовалось. Но право сдавать государственные экзамены исключенным студентам евреям предоставили, а права проживать в тех университетских городах, где они должны были бы сдавать эти экзамены, им не дали…
Мой университетский товарищ В. Ф. Каган рассказывал, как его гоняла во время экзаменов по Киеву полиция. Едва устроился и начал экзамены, полиция потребовала выселения с квартиры. Каган перебрался к знакомому; но едва его прописали, как явился околоточный надзиратель и потребовал, чтобы он в тот же день выселился. Снова Каган нашел себе где-то приют, и снова на следующий же день его пришли выселять.
– Но ведь мне разрешили сдавать в Киеве государственные экзамены!
– Вы и можете их сдавать, а жить в Киеве вы не можете!
– Что же мне делать?
Полицейский задумался:
– Знаете что? Переселитесь по ту сторону Днепра, в уезд. Оттуда и приезжайте!
Каган отправился с рассказом о своих мытарствах к председателю государственной испытательной комиссии:
– При таких условиях я, к сожалению, должен отказаться от предоставленного мне права сдавать экзамены!
Председатель возмутился. Поехал с жалобой к генерал-губернатору. Этот последний приказал разрешить Кагану пребывание в Киеве до дня последнего экзамена.
Немедленно после сдачи экзаменов Каган попросил удостоверение о том, что он сдал экзамены с дипломом первой степени: такой диплом открывал тогда евреям право на повсеместное свободное проживание в России.
Дома его уже поджидала полиция для выдворения. Каган предъявил удостоверение.
– Что же вы нам раньше этой бумажки не показали? – наивно спросил помощник пристава. – Мы бы вас и не беспокоили!
ЗозулинскийПеред возникновением последних беспорядков среди наших студентов существовала правильная организация. Мы имели кассу взаимопомощи, специальные научные библиотечки, избрали нечто вроде старостатов[145] более позднего времени, создали студенческий суд чести и пр.
В результате беспорядков все это с корнем было разрушено. Деньги, собранные студенческими грошами, а также купленные на них книги, – бесследно исчезли.
И знаменитая среди ряда поколений нашего студенчества курилка, просуществовавшая много лет, – была теперь закрыта. Для курения и для пребывания студентов в свободное от лекций время отвели две маленькие комнаты. В них не только было бы невозможно устроить сходку, но и вообще студентам не хватало места: приходилось толпиться в коридоре.
Перед возникновением беспорядков признанным вожаком нашего студенчества был математик четвертого курса Зозулинский. Симпатичной внешности, обладающий приятным, с малороссийским акцентом, голосом, хорошо при этом владевший словом, он умел – при публичных выступлениях – влиять на толпу. Около Зозулинского группировалось несколько находившихся под сильным его влиянием однокурсников и друзей: Лозинский, Стародубцев и др. Эта сплоченная группа, с Зозулинским во главе, фактически направляла студенческую жизнь.
Они собственно и решили организовать беспорядки. Преодолеть их влияние на сходке не удалось.
После беспорядков Зозулинский был арестован, а затем исключен из университета и выслан. Это наказание окружило его ореолом мученичества.
Местом высылки Зозулинский и его сателлиты избрали Севастополь. И в среде студентов стало обычаем, проезжая морем Севастополь, навещать Зозулинского. Навещал его и я, хотя вообще мы с ним мало сходились.
В первое время Зозулинский скромно работал корректором в местной газетке. А затем как-то быстро расцвел, и в связи с этим у него возникло отчуждение со студентами. Мало-помалу паломничество к нему прекратилось.
Зозулинский поступил в какое-то угольное предприятие, если не ошибаюсь – Шполянского. Благодаря умению производить хорошее впечатление, он здесь сделал карьеру. Не прошло и нескольких лет, как Зозулинский фактически заведовал поставкою угля для всего Черноморского военного флота. Поставку он производил так, что одни из морских офицеров, заведовавших этим делом, оказались у него на постоянном откупу, другим он делал просто подарки углем на дом…
Зозулинский женился, зажил в роскошной барской квартире, сорил деньгами. В Севастополе он сделался весьма популярным лицом. Из прежних сателлитов возле него остался только Лозинский, разделивший до конца судьбу своего патрона.
Через несколько лет все это разразилось крупным скандалом, нашумевшим на всю Россию под названием «севастопольской угольной Панамы». Под суд попало несколько офицеров, а также и сам Зозулинский с неразлучным Лозинским. Но он сумел произвести хорошее впечатление и на суд, а затем, должно быть, предусмотрительно заранее подготовился к возможности этого суда. Отделался он сравнительно пустяками.
Впоследствии его имя снова всплыло в печати, когда Зозулинский был на Дальнем Востоке, и опять в связи с какою-то историей. Слышал я, что там он и умер, около времени Русско-японской войны.