Он, как всегда, выбрал для встречи нечто нестандартное. Я пришел чуть раньше Альперта и понял, что это место далеко не шик и ар-нуво отеля Savoy и не диккенсовский Rules, не богемный гламур Ivy или Caprice поп-звезд культуры, это даже не постмодернизм ресторана St. John, с его ностальгией по викторианской кухне из телячьих почек и рагу из фазана. Куда там. Это еще один новый ориентальный ресторан в Сохо, между Дин-стрит и Грик-стрит, но в дальнем конце, ближе к Оксфорд-стрит, то есть как бы на отшибе. Модерновое просторное помещение – кожаные диваны, бамбук, белые скатерти. И тем не менее сразу чувствуешь, что есть в этом ресторане нечто уникальное, что это – the место. Хотя бы потому, что именно это место выбрал Альперт для нашего ланча. Есть люди, чья светская роль оценивается списком тех модных ресторанов, где они бывают. Альперт, наоборот, создавал репутацию уникальности всякому месту, куда он заглядывал.
Когда внушительная фигура Альперта появляется в дверях ресторана, это заведение вырастает в наших глазах до целой вселенной, где в центре – сам Альперт. Я убедился в этом и сегодня. Из опыта общения с Альпертом я давно понял: надо уметь входить в ресторан. Я, как и многие, войдя в зал ресторана, несколько смущаюсь и теряюсь. Ощущение собственной неадекватности и неловкости, как будто ты перепутал дату и попал в дом не по адресу; или когда в панике тыкаешь и кликаешь бессмысленные линки, войдя на незнакомый сайт, и на экране выскакивают совершенно неуместные лица и реклама. Но стоит Альперту появиться при входе в любое заведение, как все официанты как будто застывают на месте. Он всегда был грациозен, несмотря на внушительную корпулентность всего облика. В его гордом подбородке, в пружинистой осанке аристократическая четкость человека, отдающего приказы. Metre d’ тут же пересекает ресторанный зал, с незаметным поклоном приветствует его, чтобы подвести к лучшему столику в зале. Я видел это не раз. На этот раз метрдотель заметил мой приветственный взмах рукой и подвел Альперта к моему столику в нише.
«Неправильный столик». Это первое, что говорит Альперт, взглянув на меня и оконную витрину рядом. Чем ему не угодил столик, который я выбрал заранее, самостоятельно? Меня к этому столику подвел метрдотель в ожидании Альперта. Приятный столик, в глубокой нише на двоих, сбоку от огромного окна, где видна часть улицы. Можно наблюдать, что происходит на углу, где модный бар-ресторан со столиками снаружи. Вот уже минут десять, в ожидании Альперта, я слежу за загадочной сценой: один из клиентов затеял серьезный, судя по всему, скандал с официантом. Мое внимание привлекла странная внешность человека за столиком. На нем вполне обычный, хотя и несколько пожеваный, костюм темно-синего цвета – navy blue, но явно не по росту, огромный, он сидит на нем как хламида, и, несмотря на свисающий под седой диковатой бородой изжеванный галстук, он похож на бомжа. Вместо плаща на плечах у него нечто вроде пестрого одеяла, пончо, что ли, полосатая накидка. Но он явно не бомж. Он сидит скрестив ноги, занимая чуть ли не весь тротуар. И он курит сигару. Огромную сигару, что в наше время редкость, даже на улицах Сохо. Перед ним огромная тарелка с каким-то блюдом – издалека трудно сказать. Он машет сигарой – подзывает официанта. Мне сбоку видно, как бородач поднимает тарелку и чуть ли не сует ее официанту под нос. Я не вижу лица официанта. Тот пожимает плечами и удаляется вместе с блюдом. Бородач продолжает курить сигару.
Казалось бы, идеальное место в ресторане для наблюдения за жизнью вокруг. Выяснилось, что нет. «Неправильный столик. Мы сядем не здесь, а там». И пригласительный жест к столику в другом углу ресторана. Здесь и там, вот именно. Там и тут. Как только ты оказался здесь, тут же возникает там – где тебя нет. Я вижу (и слышу) этих людей: а вон там у них, а вот у нас здесь, вот у вас там, а у нас здесь, но мы тут, а вы где? Те, кто считает, что они – центр вселенной, они всегда здесь, для них весь мир – это здесь, и им наплевать, что происходит там. Но есть беспокойные умы – те, кто все время думает: а что же там, пока мы здесь? Пожалуй, и я и Альперт – люди второго типа. Нам обоим не сиделось в Советском Союзе. Разница в том, что он покинул родину в конце пятидесятых, в эпоху оттепели, нарушив советские законы как предатель-невозвращенец; я же прождал еще два десятилетия, чтобы сказать свое vale вполне легально, когда выпускали на постоянное место жительства из Советского Союза под видом воссоединения с родственниками за границей. Но обман присутствовал и тут, поскольку приглашение было устроено друзьями: родственники эти были фиктивные. То есть он был героем-криминалом, я же законопослушным предателем своей родины. Оба мы, впрочем, были автоматически лишены советского гражданства за свои действия. Оба были не способны оставаться на месте: там было для нас всегда важней, чем здесь. И поэтому, когда Альперт говорит, что надо сидеть не здесь, а там, я, привыкший к перемене мест, поднимаюсь и послушно следую за ним, к столику рядом с входной дверью.
Я послушно усаживаюсь за этот столик в проходе и на сквозняке. И все-таки решаюсь спросить моего ресторанного гуру: почему здесь, а не там, в нише рядом с окном? Альперт всматривается в меня своим рассеянным взглядом прозрачных голубых глаз. Я замечаю, что он вообще рассеян. Ресторанный ритуал, однако, соблюдается с привычной строгостью. Он говорит, что мы пришли в ресторан не для того, чтобы рассматривать прохожих за окном. Мы не пришли разглядывать публику. Это официанты должны следить за нами – за выражением наших лиц, за движением рук, глаз. «Мы с детства привыкли, что за нами следят – родители или органы. Но важно знать, кто за тобой следит. За столиком ресторана все мы немножко артисты. Актеру на сцене нужен взгляд зрителя, иначе он чувствует себя некомфортно. Наш главный зритель – официант», – говорит мне Виктор Альперт. Следует ли подлить нам вина? Сменить блюдо? Пора ли приносить десерт? И разные мелочи. Убрать крошки и угадать следы недовольства на лице. Официанту было бы невозможно наблюдать за всеми этими нюансами, если бы мы остались за столиком, за которым я оказался изначально. Мы были бы практически невидимы из-за неправильного освещения. Мы бы сидели лицом к залу, но спиной к свету из окна – это затемняет наши черты. Официант не смог бы угадать выражение наших лиц. За новым столиком (выбор Альперта) мы под полным наблюдением всего обслуживающего персонала. И это крайне важно. Кроме того, его не устраивало, что столик, который я выбрал, находился в нише, в закутке, отделенный от остальной части ресторана боковой стеной и кадкой с пальмой, как отдельный кабинет. После инцидента в Америке у него развился страх закрытых помещений. Клаустрофобия. В результате он больше не посещает свои любимые забегаловки, маленькие рестораны-комнатушки, с одной кухонной плитой, прилавком бара и парой столиков, обычно без скатертей: именно в таких непрезентабельных заведениях, как мы знаем, и можно сделать истинные кулинарные открытия. Объясняя мне все это в подробностях, Альперт начинает говорить в убыстренном темпе, он явно нервничает. Я замечаю, что даже внешне Альперт довольно сильно сдал. В его обычной изящной полноте и импозантности появились признаки нервного истощения – круги под глазами, некоторая худоба щек. Перемены произошли, как я начинаю понимать, после путешествия по Америке. Задолго до нашей встречи, в разговоре по телефону после его возвращения в Лондон, он мне дал понять, что в Америке произошел некий неприятный инцидент. «Этот инцидент все кардинально изменил», – произнес он по телефону загадочную фразу. Но я не спешу с расспросами. Не решаюсь спрашивать напрямую. Я наслаждаюсь экзотическими блюдами нового ресторана в его компании.
Сам я тем временем могу наблюдать все, что происходит на другой стороне улицы, гораздо лучше, чем за предыдущим столиком, потому что сижу теперь уже не сбоку, а практически напротив ресторанной витрины. Я вижу картинку в полном масштабе – жестикуляцию и даже отчасти выражения лица официанта, поскольку изменился угол зрения. Там происходит загадочная пантомима. Официант подходит к столику клиента с блюдцем, на блюдце явно счет. Его клиент-бородач (борода практически закрывала все его лицо – от подбородка до ушей) подцепляет счет с блюдца и рассматривает его, как будто на просвет. Потом сминает его в маленький комок и швыряет его в лицо официанту. Официант подцепляет комок с тротуара, кладет его обратно на блюдце, резко разворачивается и исчезает внутри заведения. Человек за столиком снова закуривает сигару, берет в руки меню и листает его, как порнографический журнал.
Тем временем, под аперитив с крепчайшей китайской водкой маотай и перуанским лаймом, Виктор Альперт пытается убедить меня в том, что ощущение безопасности – это когда ты знаешь, что за тобой наблюдают. Либеральные круги у нас постоянно обличают и разоблачают авторитарные, тоталитарные тенденции нашего правительства: мол, куда ни глянь – везде камеры наружного слежения, видеокамеры, все друг друга айфонят. Глаз Старшего Брата и так далее. Но в действительности это не более чем забота друг о друге, как в английской деревне: шагу не ступишь – уже всем известно. И людям это нравится, это создает ощущение, что ты не брошен на произвол стихий (и судьбы), за тобой присматривают, не дают оступиться. Мы с вами – и он глянул на меня исподлобья, конфиденциально, как на сообщника, – мы выросли под наблюдением и наших родителей, и гэбистов. За нами постоянно наблюдали – мама, папа, бабушка, дедушка. Дворник. Миллиционер. Тетки на скамейке. Надень шарф, застегнись! Ты опаздываешь в школу. Не ходи в мороз без шапки. К экзамену подготовился? Не ешь бутерброд во дворе. Надень свитер, сегодня будет снег. Держи вилку в левой, нож в правой. Поцелуй тетю Дору, спасибо за шоколадку. Зачем ты читаешь эту грязную литературу? Перестань общаться с этим кругом! Каждый шаг был под контролем. На тебя смотрели. За тобой следили. За твоим благополучием наблюдали. Поэтому, когда мы не чувствуем, что за нами наблюдают, мы испытываем нечто вроде беспокойства, как бы это сказать: ощущение потерянной родины. И тут я, пожалуй, соглашусь с Альпертом. Конечно, тебя могли арестовать; конечно, это была страна тюремного режима – для всех, кто хотел изменить свою жизнь, свой образ жизни или отношения с начальством. Но в обмен за эту подчиненность внешним обстоятельствам у тебя было ощущение стабильности, толщиной в тюремную стену, предсказуемости, гарантированного будущего. Если ты не предпринимал опасных шагов публично, твоя жизнь была расписана с начала до конца. Мы знаем, что бывшие британские военнопленные в Китае, переселенные на время в специальные бараки после освобождения из плена, отказывались уезжать обратно в Англию еще лет десять, потому что в этих бараках все их минимальные нужды были обеспечены, там не было страха перед будущим. Убожество, но гарантированное. Оставалось быть счастливым. Расстреливались и гибли по тюрьмам и лагерям сотни тысяч невинных людей, но наши родители справляли дни рождения, танцевали под Новый год, водили детей на елку в Колонный зал, на «Щелкунчика» в Большой, справляли первомайские праздники, ходили весело на субботники, все по расписанию, все под наблюдением.
Неожиданно Альперт прерывает свой монолог, как обычно приправленный парадоксальными афоризмами. В паузе слышно звяканье вилок и ножей о тарелки за соседними столиками. Альперт как будто задумался о судьбах вселенной. Впрочем, у человека бывает задумчивая физиономия как раз тогда, когда он ни о чем не думает. Он не решает философских задач. Но он вслушивается. Он вслушивается в собственные органы чувств – вкуса и запаха и еще чего-то неведомого, недоступного мне, плебею ресторанной культуры. Он подкладывает мне на тарелку шедевр кулинарного гибрида – фьюжен – Тайваня, Венесуэлы и Италии – закрученные, как детективные истории прошлого века, пахучие жгуты. Он едва надкусывает дольку этого спрута загадочного происхождения, маринованного, как было сказано в меню, в соусе из сычуаньского таормина и сиракузской крапивы. Он снова стряхивает невидимые крошки с рукавов пиджака и возвращается к нашему разговору.
За нами наблюдает уже пара официантов, а за официантами наблюдает metre d’ – метрдотель. Как, интересно, мы выглядим в его глазах? Понимает ли он, что мы – два поколения политической эмиграции из Советского Союза? Слышал ли он вообще про Советский Союз? В связи с шумихой вокруг перестройки легендарная история побега Альперта из хрущевской Москвы через Восточный Берлин повторялась в девяностых годах в разных вариантах и версиях – и в лондонской прессе, и по русскоязычному радио. Но кое-какие детали о судьбе Альперта я до сих пор узнаю лишь в приватных беседах с ним. У меня в свое время бродила в уме идея романа, романизированной биографии невозвращенца Виктора Альперта – нового Владимира Печерина – героя эпопеи той эпохи, современного типа богемного странника-пилигрима в конфликте с тоталитарной системой. Речь шла о пилигриме ресторанной жизни – от столика к столику, от дверей до дверей. Меня интриговала и завораживала в его темпераменте странная смесь скрупулезности, дотошности до занудства в соблюдении правил и ритуалов в его ежедневной светской и ресторанной жизни и одновременно его анархизм и радикализм его взглядов, где романтическая наивность сочеталась с фанатичной одержимостью одной-единственной идеей. Как выяснилось позже из рассказов самого Альперта, я несколько романтизировал его облик. Хотя идея побега из тюрьмы сама по себе романтическая.
Он добился своего: попал в Берлин с первой делегацией советских студентов в хрущевскую эпоху дружбы народов, фестивалей молодежи и мира во всем мире. Советский Берлин оказался еще более серым, чем Москва, и цензура там была строже. Музеи, музыка, милиция – все классическое, без выкрутасов, по регламенту. Цензурировали даже Брехта. Но Берлинской стены тогда еще не было. Идея у Альперта была простая: надо было оторваться от делегации, сесть в метро и выйти в капиталистической «западной» зоне. И просить политического убежища. Дальше начинались детективные подробности. Как объяснял мне Альперт, главное, чтобы тебя не задержали по дороге, в вагоне берлинского метро. Для этого надо было выглядеть иностранцем. Но что значит: выглядеть как иностранец? Это почти метафизический вопрос. Конечно, если ты не родился с оливковой кожей венесуэльца. Или, упаси господь, еще черней. Почему иностранец в России всегда узнавался с первого взгляда? Что в нем такого было, что советские люди тут же различали в нем человека не от мира сего, подданного иностранной державы? Иностранные тряпки, конечно, но, даже если напялить на иностранца рабочую телогрейку с кирзовыми сапогами, его все равно с местным не спутаешь. Почему? Для этого надо взглянуть на уличную толпу: иностранец выделялся в советской толпе своей прямотой. Вокруг были люди физически сгорбленные или согбенные страхом и заботами, собственной угрюмостью. Иностранец выделялся своей прямотой и открытостью взгляда, поднятым подбородком, расправленными плечами, готовностью улыбнуться. «Ну да, – согласился Альперт, – как в известной песенке: я милого узнаю по походке». Но там, в этой цыганщине, есть и строчка: он носит брюки галифе. В таком галифе «в Москву он больше не вернется, оставил только карточку свою». Альперт обдумывал, в каком галифе ему появиться в Берлине, чтобы больше в Москву не возвращаться.
Короче, прямота или согбенность – да, конечно, но при всем при этом Альперту надо было отыскать в Москве иностранный костюм. Костюм при этом должен быть классическим, нейтральным, без выкрутасов, чтобы тому, кто в нем одет, стать в Берлине невидимым. Чтобы на тебя смотрели, но не замечали. Для этого ты должен выглядеть как все вокруг тебя. Чтобы стать невидимкой, ты должен переодеться. Человек-невидимка надевает на себя костюм, перчатки, шляпу и даже черные очки, чтобы скрыть пустоту своего невидимого присутствия. Иначе ему не донести чемодан от квартиры до вокзала. Чемодан плыл бы по воздуху сам по себе, и все бы поняли, что его несет человек-невидимка. Чтобы спрятаться от людей, человек-невидимка должен был стать видимым, стать как все. Ты облекал невидимое в маску обыденности. Ты создавал видимость – условность – реальности. У Достоевского в начале романа «Идиот» есть подробное описание того, как нелепо был одет князь Мышкин в глазах русских соседей по вагону. В нем в России сразу можно было узнать иностранца. Альперту надо было, наоборот, одеться по-иностранному так, чтобы в нем никто не смог узнать советского гражданина.
Казалось бы, дело не слишком сложное. Но это только кажется. Он рылся в семейных сундуках (старые вещи не выбрасывались), раскопал в огромном семейном кофре допотопные штиблеты, совершенно непохожие на советскую обувь. Дедовский двухбортный пиджак сталинской эпохи был из добротного сукна. Вместе с ленинским галстуком в горошину Альперт стал одевать его, посещая коктейль-бар на улице Горького, где он принципиально общался с друзьями исключительно на английском. Нашел изъеденные молью белые нанковые штаны деда (он был до революции фармацевтом в Каунасе). В этих поисках он был в состоянии перманентного лихорадочного возбуждения. Ощущение риска – с маскарадным переодеванием. Он рыскал по комиссионкам, бродил по рынкам, знакомился с фарцой – из тех, кто приторговывал иностранной одеждой. Все это, конечно же, на глазах у органов, ну и что? Ну ищет молодой человек экзотический костюм – и что? Молодежь всегда модничает. А взрослые за этим наблюдают. И это был спектакль.
Для Альперта эти поиски были увлекательными – как в детективном романе. Он обошел все комиссионки – от Арбата до Марьиной Рощи. Попадались лишь старомодное тряпье или дорогой китч. В одной из комиссионок Альперт нашел лишь достойный темно-синий в полоску галстук, несколько похоронного вида, но зато без синтетики, как и дедовский, в горошину. Дальше дело не двигалось. Находились брюки, но они не подходили к пиджаку. Конторы индпошива еще кое-где остались, но все портные европейского класса или бежали в Европу с революцией, или были расстреляны Сталиным, или сами перемерли, окутанные облаком нафталина и пропитанные запахом советской валерьянки. Я лет на пятнадцать моложе Альперта, но и у меня еще жив в памяти о советском детстве отчетливый запах нафталина из семейных сундуков: мы рылись в старых вещах для детского маскарада в домашней кутерьме под Новый год. Запах нафталина и еще валерьянки – постоянные сердечные приступы у старших в доме: запахи советского страха и государственных праздников.
2
Тем временем в кафе напротив ситуация явно усугубляется. Официант появляется вместе с грузным человеком в белой рубашке с бабочкой и в фартуке – то ли это шеф-повар, то ли владелец заведения. Официант стоит чуть поодаль и внимательно вслушивается в загадочный спор своего шефа и бородача. Бородач отмахивается от них презрительным взмахом руки и пускает им сигарный дым в глаза. Остальные посетители за соседними столиками начинают прислушиваться к скандалу.
Альперт – один из тех, кто может рассказывать о какой угодно ерунде, как будто это событие мирового масштаба или детективный роман. Есть такие люди: что бы с ними ни произошло – увидел старого знакомого в автобусе или заметил новую витрину магазина на углу, – все это воспринимается ими как невероятное приключение. Все им кажется страшно занимательным. Я всегда слушаю Альперта с улыбкой. Но его рассказы о Москве пятидесятых – это несколько иной коленкор. Тут у Альперта в голосе возникают романтические нотки, голос слегка дрожит. И при этом, как бы ни отклонялся он от сюжета, всегда в этих анекдотических или страшных ситуациях сквозил один и тот же мотив, цель и смысл которого трудно сформулировать, но этот мотив всегда присутствовал, в этом не было никакого сомнения.
Он мечтал о мифической загранице, о Западе, чуть ли не с детских лет. Что там за железным занавесом? Первые стиляги. Коки, брюки клеш, а потом дудочкой. Или сначала дудочкой, а потом – клеш-галифе. И уже студентом, когда у него появились карманные деньги, он интуитивно почувствовал, что в советской Москве ресторан был своего рода заграницей. Это была уэллсовская дверь в другой мир. Заграница – где все по-другому – открылась ему в ресторане, куда его впервые привел влиятельный советский дядюшка. Я тоже помню эти душноватые, с дурманящим запахом портвейна, папиров и шашлыков, со скатертями в пятнах и с хамством официантов барочные залы с пыльными колоннами. Но для поколения Альперта доступная всем в те годы советская мечта о Западе была мечтой ресторанной. Официант как демонстрация того, что капитализм существует даже в стране победившего социализма. В ресторане государство исчезает, остается официант и ты, и закон зоологического капитализма: ты ему деньги, он – обслугу и продукт.
О каждом из знаменитых московских ресторанов ходили легенды: слухи об отдельных кабинетах с прекрасными дамами в «Арагви», похмельное хаши для избранных в «Арарате» или кофе эспрессо в зеркалах бара «Метрополь» с иностранцами под надзором сексотов. Упоминался Юрий Олеша в «Национале» с бокалом французского коньяка за загадочным яблочным пирогом под названием «пай». Упоминались приватные концерты джаз-оркестра Утесова в «Пекине». Альперт на последних курсах университета зарабатывал вполне приличные деньги репетиторством и переводами. Неожиданные «башли» (как тогда говорили) возникали и у друзей. Подбрасывал деньги и отец-фотограф. Альперт зачастил с друзьями в ресторан «Узбекистан» на Неглинной («Узбекистон» – так, по-узбекски, называли ресторан его знатоки и завсегдатаи). Фасад ресторана был в стиле классического ар-нуво, вроде лондонского Палладиума. Но гипсовые балясины на сводах потолка внутри, базарно и пестро раскрашенные, и витые колонны с хрустальными канделябрами воспринимались как восточная роскошь, этническая экзотика. В этом ресторане, обожаемом, между прочим, партийными чинами, у Альперта возник необычный блат.
Альперт с парой близких друзей-студентов часто захаживал сюда часов в одиннадцать утра, как бы на завтрак, прогуливая университетские лекции, когда в ресторане практически не было посетителей, или совсем поздно вечером, когда здесь кончалась ресторанная гульба. Где еще найдешь такой рай по дешевке для молодых жадных ртов: манты и беляши, пельмени и люля-кебаб, шурпа и бастурма, – все это было по карману даже студентам. Альперт назвал эти ресторанные пьянки по-старомодному «дружеской пирушкой». А узбекский коньяк они притаскивали, ради экономии, с собой, в студенческом портфеле, как бы под полой, а в действительности на глазах у официанта по имени Донато. Тот делал вид, что не замечает. А потом и сам присоединялся к их столику на стаканчик-другой. Этот официант, он же по совместительству и ресторанный повар, сыграл ключевую роль в дальнейшей жизни Альперта.
Альперт, говоря о Донато, впадал в восторженное экстатическое состояние. Он был старше Альперта года на четыре, но по опыту, казалось, и на все сорок, хотя и с темпераментом подростка: латиноамериканский энтузиазм – и в словах, и в жестах. Это был, короче, человек без возраста, хотя и с бородкой. Ресторанный работник Донато из Венесуэлы бежал в Советский Союз от южноамериканской диктатуры, хунты и язв капитализма. Он был коммунистом-идеалистом. Он прибыл в Москву, чтобы изучать марксизм-ленинизм и подрывную деятельность. Но из него не вышло ни диалектического материалиста, ни толкового террориста. Его в конце концов выпустили из идеологического карантина и нашли ему работу по профессии – поваром. Милый и веселый был человек (говорил Альперт), хотя и заядлый коммунист в юности. С возрастом он несколько приостыл в своем прокоммунистическом энтузиазме. От коммунизма его у нас в России немножко отучили.
В его рассказах мелькали не ядерные боеголовки и прибавочная стоимость, а сомбреро, мамаситы и мустанги. Альперт и его друзья слушали открыв рот (куда лился коньяк) про реку Ориноко и генерала Боливара, про кокаин маковых полей и вулканы революции, про слонов и крокодилов капитализма, про водопады и всадников без головы, про голых девок в барах и про коммунистов с кокаином в джунглях. Альперт узнавал от Донато про марки модных машин и как зачесывать кок под Элвиса Пресли. Собственно, Альперт и его товарищи стали регулярно приходить в «Узбекистан», чтобы услышать очередную южноамериканскую историю о революционной жизни за рубежом из уст этого бородатого чудака. Они открывали тяжелые двери советского ресторана и попадали за границу. Все это они узнавали от Донато отрывками, когда он присаживался к их столику минут на пять между беганьем в кухню и к другим столикам. Но эти пятиминутки складывались в эпику нового Одиссея: тысяча и не одна бессонная ночь в разговорах и фантазиях о далеких странах и ресторанах. Возвращаясь домой на рассвете, Альперт повторял, как мантру, магические слова, услышанные от Донато: «Арепа – лепешки, чичаррон – свиная кожа». Эти слова внушали надежду. Позже начались и периодические встречи в разных кафе и забегаловках Москвы. Пока либеральная Москва изучала в самиздате свидетельства жертв культа личности Сталина, Альперт и его компания открывали для себя Конрада и Оруэлла на английском, Кафку по-немецки и Сартра по-французски. Книги и водка, дешевые забегаловки и любовь. Собственно, эта жизнь, как я понимаю, не слишком отличалась от той, которую вели в ту эпоху богемные бездельники Гринвич-Виллидж в Нью-Йорке или лондонского Хэмпстеда.