Книга Рассказ судебного следователя - читать онлайн бесплатно, автор Александр Андреевич Шкляревский. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Рассказ судебного следователя
Рассказ судебного следователя
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Рассказ судебного следователя

Помимо желаний Антонины Васильевны, мне пришлось по личным моим делам побывать в Петербурге. О дне своего приезда я уведомил ее, послав ей в письме Кардамоновой коротенькую записочку.

Я приехал в Петербург в самый день происшествия, пятнадцатого сентября, часа в два после обеда, по Николаевской железной дороге, и остановился в первой попавшейся мне гостинице. Грязный и темный нумер, выходивший одним окошком во внутренность двора, наводил скуку, а шум и грохот невиданной столицы манил взглянуть на нее. Я потребовал чаю, переоделся и вышел побродить по Петербургу без всякой цели, и пробродил часа три, отложив дела и свидание с Антониной Васильевной до завтра. Вдруг, возвращаясь домой, я нечаянно взглянул на один угловой дом и прочел на прибитой на нем дощечке надпись: «Петровская улица».

– А где же Павловская улица? – спросил я стоявшего на углу городового.

– Идите вот, – отвечал он мне, – по Петровской, следующая, которая будет пересекать, и будет Павловская.

Пойду – мелькнуло у меня в голове – взгляну, где живут Верховские, посмотрю на дом. И я повернул по указанию городового. При этом сердце у меня забилось так тревожно и учащенно, как будто я готовился к решению своей судьбы. Я шел тихо, шаг за шагом, потупя голову и предаваясь воспоминаниям о своем детстве. Вспомнилась мне моя маленькая кровать в спальне Антонины Васильевны, она, читающая книгу, прогулки в саду и разговоры о рае, приезды Верховского, его нападки на меня и защита его жены, наконец, постоянное ее нежное попечение и те невзгоды, которые она переносит от мужа… Все это так расстроило мои нервы, что, идя по улице, я плакал как ребенок… В таком настроении я забыл смотреть на нумера домов, и когда, пришедши в себя, отер влажные глаза и приподнял голову, то увидел, что давно уже прошел мимо Павловской улицы и что мне нужно возвратиться назад. Я знал из писем Антонины Васильевны, что Верховские занимают в доме № 29/17 квартиру в бельэтаже и что при ней есть балкон, дверь которого ведет в залу. Я вздрогнул, увидев, при приближении к этому дому, на балконе какую-то даму, сидевшую в кресле. Она была одета в платье серого цвета. «Неужели это Антонина Васильевна?» Я стал смотреть очень пристально, перешел для того на другую сторону улицы, но становилось темно, и разглядеть ясно черты лица было довольно трудно. Мне казалось, что это она, но я боялся ошибиться и попасть на незнакомую мне Люсеваль. Кардамоновой я мало опасался. Я остановился в раздумье на тротуаре против балкона. Дама нечаянно на меня взглянула. «Да, это Антонина Васильевна», – утвердительно подумал я и, почтительно поклонившись ей, стал переходить чрез улицу по направлению к балкону, не покрывая головы, чтоб дать ей возможность разглядеть черты моего лица.

– Коля? – сказала она вопросительным тоном, вполголоса, перегибаясь чрез решетку балкона.

– Я, – отвечал я ей.

Антонина Васильевна всплеснула руками, немного засуетилась, оглянулась на дверь в залу и быстро проговорила:

– Иди прямо в подъезд по лестнице, во второй этаж. Я буду ждать.

Я с некоторой робостью, осторожно отворил дверь подъезда; швейцара не было. Антонина Васильевна уже стояла на верху лестницы бельэтажа.

– Как я рада, что вижу тебя, что ты приехал… Здоров ли? Должно быть, сильно занимался, бледный. Но как ты возмужал! – бессвязно восклицала Антонина Васильевна, в то время как я жаркими поцелуями осыпал ее лихорадочно дрожавшие руки.

– Знаешь что? – сказала она, что-то обдумывая. – Мы так давно не видались! Мне сильно хочется переговорить с тобою. Подожди еще. Я проведу тебя в комнаты. Только подожди минуту… – С этими словами она ушла. Я остался на месте.

– Иди! – шепнула Антонина Васильевна, растворяя дверь в переднюю.

Как только я вошел, она заперла ее на задвижку, осторожно заглянула в залу и знаком пригласила следовать за ней. Мы едва прикасались к полу, быстро сделали несколько шагов по зале и вступили в незнакомую мне комнату, которую я, по обстановке, счел за кабинет и спальню Верховского.

– Ну, – сказала Антонина Васильевна. – Мы прошли, кажется, благополучно: никто не видел.

Двери я запру. Не знаю, удастся ли и так счастливо вывести тебя.

Она объяснила мне, что в эти часы, если нет гостей, у них в доме всегда тишина и безмолвие, потому что это послеобеденное время: все расходятся по своим комнатам, а прислуга отправляется на кухню. Сегодня же, для того чтоб можно было принять меня, вышел особенно благоприятный случай: Верховский уехал из дому и Прокофьич куда-то ушел; торчал лакей в передней, но она и того услала. Рассказывая это, Антонина Васильевна улыбалась и хотела казаться спокойною, но я заметил ее внутреннюю тревогу.

– Вас беспокоит мое присутствие? – спросил я.

– О нет, – отвечала она. – Валериан Константинович приедет поздно, я чрез час проведу тебя обратно. Чай мы пьем на той половине. Жалею, что не провела тебя к себе. В случае чего, Боже сохрани, спрячешься за драпри или кровать, и ночью выйти очень легко: у нас подъезд никогда не запирается. В передней дверь на лестницу запирается только на болт и задвижку. Слуга спит крепко… Но расскажи мне, что ты теперь намерен делать. Когда ты приехал?

Расспросы полились рекой. Антонина Васильевна забылась и интересовалась всякой безделицей в моей жизни. Я отвечал ей как мог сжато, чтоб скорее уйти. Вдруг в передней раздался громкий звонок.

– Боже! Валериан! – вскричала Антонина Васильевна. – Мы погибли!

Повторился неистовый звонок с переливами.

– Спрячься, Бога ради! – вскричала Антонина Васильевна. Я бросился за драпри, успев только сказать ей:

– Не беспокойтесь, пожалуйста.

По коридору раздались торопливые мужские шаги. Антонина Васильевна поспешно выбежала. Не зная, куда спрятаться лучше, я залез под кровать. Разбранив в передней слугу за долгое ожидание, Верховский быстро вошел в кабинет и зашагал из угла в угол. Потом он позвал Прокофьича и приказал подать коньяк, лимон и попросить к нему Антонину Васильевну.

– Скажите, пожалуйста, – встретил он ее, – для чего вы живете у меня в доме? Для мебели? Помилуйте: я прихожу, звоню, звоню, и ни души нет! Это черт знает что такое.

– Я не знала, что ты возвратишься так скоро, и услала Филиппа.

– А кто вас просил распоряжаться с вашим куриным мозгом. От дальнейшего разговора я вас увольняю.

Право, тошно и противно передавать бессмысленные, пьяные речи его. Он часа два мучил бедную женщину, глотая в промежутках, судя по звону посуды, рюмку за рюмкой коньяк, придирался к каждому ее слову, вспоминал малейшую безделицу, которая была ему неприятна, и взводил эту безделицу в уголовное преступление. В сущности, все это было не более как мелочь и дрязги… Антонина Васильевна употребляла и просьбы, и уговоры, чтобы прекратить ссору, но усилия ее были тщетны, и она решилась заметить своему мужу:

– Ты крайне несправедлив ко мне, Валериан Константинович. Я вижу и понимаю все. Ты уедешь из дому, тебя раздражит какая-нибудь неудача в свидании с кем-нибудь, и ты вымещаешь ее на мне.

– Неудача? В свидании? С кем? Тварь! – закричал на жену Верховский.

– Валериан! Ай! – раздался голос Антонины Васильевны.

Рассвирепев от слов, попавших прямо в цель, Верховский, должно быть, так сильно толкнул свою жену, что она упала на пол, и в азарте нанес ей в лицо удар носком сапога и подбором. Лежа под кроватью, я не мог видеть этой сцены и предупредить ее, потому что она случилась моментально; но, услышав шум от падения Антонины Васильевны и крик, я понял все, что происходит, и встрепенулся, забывая все, чтоб броситься на Верховского. Но он уже отошел от жены и, бросившись на кровать, крикнул ей:

– Вон, или я тебя убью!

Антонина Васильевна сейчас же вышла. Я остался в какой-то странной нерешимости на своем месте, приподнявшись туловищем на руках. Грудь дышала порывисто, жилки на висках бились учащенно, голова была как в огне, пальцы рук согнулись в виде когтей. О чем я тогда думал – этого я никак не могу объяснить. Это было состояние, не подлежащее никакому анализу. Пожалуй, состояние это было похоже на то, когда мы раздумываем, устремляем глаза на одну точку и кажемся со стороны мыслящими, но мысли в голове у нас нет никакой. По крайней мере мне кажется, что мысль совершить преступление зародилась в моей голове не в тот момент. У меня нет никакой цели скрываться перед вами, но даю вам честное слово, что от описанного мною момента до того, когда у меня блеснула мысль о преступлении, прошел даже значительный, почти часовой, промежуток времени, так что Верховский в продолжение его успел раздеться, надеть на себя ночное белье, выпить еще коньяку и улечься. Сам я в этот промежуток, однако, не стал покойнее; состояние мое все еще было ненормально, но все-таки как-то осмысленнее. Кровь от головы значительно отхлынула, мысли зароились, но сердце билось неровно и учащенными темпами. Настроение мое было нервно, но не желчно. Я возвратился опять к тем размышлениям о положении Антонины Васильевны, которые явились у меня на улице. Я сожалел о ней глубоко, искренно, до боли в сердце, и мучился мыслью о том, чем бы помочь ей? И вдруг внезапно, как стрела, как молния, электрическим током по мне пробежала мысль: «Да что же он! Убить его!» Вслед за тем слово «убить» я повторил еще раз, как-то вопросительно, и впал в то самое состояние бессмыслия, которое я описал выше, а в голове сквозь хаос мыслей представлялась неясно идея – убить. «Да, убить!» – прошептал я с злобным решением, как бы отвечая на вопрос, с судорожным дрожанием рук. И опять прежний хаос мыслей! Затем, помню, я стал бессмысленно приподниматься, вылез из-под кровати и остановился, пугливо озираясь, как бы в ожидании появления неожиданного свидетеля или чего-то сверхъестественного. Я рассказываю вам все мельчайшие подробности, потому что я сам прежде задавался вопросом – как совершается величайшее преступление – убийство? И на мою долю выпал жребий быть убийцей! В ушах раздавался шум и звон; сердце как будто не билось, руки остыли. Казалось, я обдумывал что-то и не решался. Что я думал – мне самому было неведомо; мысли не складывались, а между тем губы произнесли: «Антонина Васильевна скоро придет! Убью!» И это сделалось твердым решением.

В дальнейших своих действиях я не отдавал себе в те минуты отчета, но тем не менее они были тверды и в них было своего рода сознание… Я вспомнил, что на стене висит оружие… и, прежде чем подойти к драпри, я выбрал орудием смерти кинжал… Комната была освещена полуспущенной лампой, драпри раздвинуто, и слышался сильный храп Верховского, лежавшего в опрокинутой позе на спине, гробовая тишина во всем доме. Одиночество, полумрак, при моем злодейском намерении, приводили меня в ужас, но вместе с тем поддерживали мое решение. Я тихо подкрался к самой кровати, осторожно вынул из ножен кинжал и отступил, опустя руки… Но вдруг… правая рука приподнялась высоко вверх, и я со всего размаха по рукоятку погрузил кинжал в левую полость груди Верховского, оставив там орудие. Несчастный издал глухой, нечеловеческий звук… Когда же я вынул кинжал, то тело затрепетало, приподнялось и упало на ковер, обливаясь кровью… То время, пока кинжал был в груди, – две, три секунды – я был совершенно без чувств и не видел, что вокруг меня происходило; в глазах расходились разноцветные темно-зеленые, желтые и красноватые круги… Легкий, чуть слышный шорох платья и скрип двери заставили меня очнуться… В дверь выглядывала Антонина Васильевна! Я быстро бросился к лампе, задул ее и подскочил к двери, к Антонине Васильевне.

– Не входите сюда! Я вас прошу! – шепнул я ей.

– Отчего? – спросила она с испугом.

– Так… Антонина Васильевна… умоляю вас: будьте мужественны… соберитесь с силами… Не вскрикните… не выдайте тайны…

– Тайны? Какой?

– С вашим мужем случилось несчастье…

– Удар?

Она отстранила меня рукой и вышла в кабинет. Дверь осталась растворенною, и так как в зале драпри не были спущены, то в комнате было не совсем темно.

– Я убил его… – сказал я ей, оставшись на пороге.

– Убил?

И она бросилась к трупу, но, должно быть, только дотронулась до него ногой. Я тотчас же подскочил к ней и усадил в кресло.

– Боже! Боже! Что ты наделал?!! Он твой отец! – проговорила она, всплескивая руками.

С ней случился легкий обморок. Я целовал ее руки; говорил ей о том, как я люблю ее, как невыносима мне была мысль, что она всю жизнь свою страдала, что чем далее, тем больше страданий выпадало ей на долю. Я говорил шепотом, судорожно рыдая.

Антонина Васильевна не отвечала; обхватив руками мою голову и приложив к ней свои щеки, она тихо рыдала. С самого начала, когда у меня родилась мысль об убийстве, до слов своих после обморочного состояния Антонины Васильевны я не думал о последствиях преступления. Тут же мне вдруг пришло в голову не только это, но и опасение – как бы в убийстве не замешалось имя Антонины Васильевны.

– Я должен сейчас же заявить, – сказал я, – что это сделал я.

– Нет! Не делай этого! – быстро заговорила она, ломая руки. – Ты погибнешь. Мне жаль его. Но я не перенесу твоего несчастия. Нет! Беги! Спасайся! Тебя никто не видел, как ты вошел. Молись за своего отца. Проси Бога день и ночь, чтоб он простил тебе твой грех. Посвяти жизнь свою добрым делам. Я тоже буду молиться. Сибирью не спасешься… Беги же… Беги скорее! Осторожнее, чтоб кто тебя не увидел…

– А ты?

– Обо мне не беспокойся. На меня никто не подумает. Я невинна. Я ничего не знаю. Беги же…

И она, плача и дрожа, держала меня в своих объятиях и поминутно повторяла:

– Боже мой, Боже мой!

Вдруг она отшатнулась от меня:

– Убийца! Отца убил!

Я протянул к ней руки, но она отвернулась и, шатаясь, вышла в залу. Я тихо шел за нею. Силы, очевидно, оставляли ее. Что-то скрипнуло… быть может, один из тех ночных звуков, происхождение которых трудно объяснить. Я так и замер на месте, а она… у ней вдруг опять проявилась энергия; она бросилась ко мне, схватила меня за руку и с силою повлекла к выходу…

Выйдя на улицу, я скоро продрог. Голова немного освежилась. Я взглянул на свои руки, совершившие убийство: они были покрыты кровью; на пиджаке были кровяные пятна. Это заставило меня идти не прямо в гостиницу, а поторопиться к видневшейся вдали набережной, чтоб обмыть руки и замыть платье, что я и сделал на одном из спусков к реке. В кармане у меня был портсигар с папиросами и спичками; я закурил и пошел бесцельно по набережной далее. Помню, я шел долго, потом был мост, опять улицы, опять мост, еще улицы, и я очутился в Петровском парке, где было все тихо и уединенно. Я забрел в одну беседку, прилег на лавочку, курил, ходил, о чем-то думал, но о чем именно – не знаю… Шум проснувшейся городской жизни, стук экипажей напомнили мне, что преступление мое обнаружено, что в доме Верховских уже теперь, вероятно, суета, плач, следствие… Я задрожал…

– Подавать? – окликнул проезжавший мимо меня по большой аллее легковой извозчик.

– Подавай.

– Куда прикажете?

Я сказал адрес гостиницы. Дорогой я спросил извозчика, в какие часы отходят из Петербурга поезда железных дорог.

– Какую вам нужно? Московская идет часов в двенадцать, Варшавская – через час.

– А за час ты успеешь свезти меня до гостиницы, чтоб взять вещи и довезти до Варшавского вокзала?

– Ничего, только полтора рублика это будет стоить.

Я согласился, – таким образом, я поехал в Варшаву, основываясь лишь на словах извозчика, что поезд идет туда скоро. Собственно же к поездке в этот город меня не влекли никакие соображения, кроме того, чтоб уехать поскорее из Петербурга, и если б в ту пору вместо Варшавы отправлялся поезд в другой город, я также бы поехал туда. Во время переезда в Варшаву и в продолжение полутора недель житья там я находился в состоянии, близком к идиотизму: я гулял, ел, пил, спал, даже искал места, думал отчасти о своем преступлении, об Антонине Васильевне, но все это как-то вяло, бессознательно. Может быть, вы думаете, вы и вправе заключить это, – что до объявления вам о преступлении у меня была с собой внутренняя борьба между чувством самоохранения и привязанностью к Антонине Васильевне и что это-то и руководило моим отъездом и пребыванием в Варшаве. Да, не спорю, может быть… Психологически это в порядке вещей… Но ясно это мне не приходило в голову, и я об этом, говорю вам как честный человек, не думал. Мысль об этом явилась гораздо позднее, в конце второй недели житья в Варшаве, но и здесь она выразилась не в той форме. Самоохранение заставляло только колебаться – объявить о преступлении, подвергать мать подозрению или надеяться, что дело кончится благополучно… Когда же в одно утро туман с глаз моих спал, я тотчас же бросился в Петербург узнать, в каком положении дело, и если Антонина Васильевна заподозрена – не щадить себя… Подробности следствия я узнал здесь, без всяких затруднений, от Прокофьича, которого я вызвал из дома через дворника… Я сказал ему, что о происшествии я узнал из газет и по этому случаю я приехал в Петербург…

10

Он кончил рассказ. Мне вдруг стало досадно на него. Антипатия моя к нему как-то возросла еще, и я спросил его голосом, в котором он не мог не слышать раздражения – раздражения не следователя, а человека, преданного Антонине Васильевне:

– Так вы это ради нее и убили, и признались?

– Да, для нее. Не будь она заподозрена, я не признался бы.

– Так. Ну, а теперь, как вы думаете, имя ее не будет волочиться в этом преступлении, не бросят в нее грязью?

– Я не понимаю вас. Я скрою все. Тут ее совсем не будет. Она явится только как нежная любящая мать и как невинная страдалица.

– А вы явитесь героем. В глазах некоторых, по крайней мере? – невольно вырвалось у меня.

– А я… – Он вдруг побледнел и замолчал. Мне стало жаль его.

– Размыслите хорошенько. Что вы станете отвечать на вопрос, как вы попали в дом, если вы решились скрыть то обстоятельство, что она застала вас на месте преступления и помогла убраться подобру-поздорову?

– Что? – Он потер себе лоб.

– Вы об этом думали?

– Не знаю… кажется, думал…

– Думали?! Впрочем, это ваше дело. Я попрошу вас изложить письменно ваше показание, покороче. – И я дал ему бумагу и перо.

Он задумчиво стал ходить по комнате, потом сел и стал быстро писать, словно кто подгонял его. «Кто его знает, – подумал я, – что это за субъект? Совершил преступление, не подумав, признался – опять не подумав. Конечно, правосудие выиграло, но эта несчастная? Из-за чего она страдать тут будет? И как подействует на нее это признание? Не будет ли это для нее новым ударом? А там… судебная процедура – передопросы… сценическая выставка…»

– Ради Бога, помогите мне, – раздался надо мною голос Ховского. – Я не знаю, что делать? Как я попал в дом? Выдумать интригу с Люсеваль? Но я в Петербурге не жил, я был прописан пятнадцатого сентября, а шестнадцатого выехал…

Я пожал плечами:

– Вы хотите, чтоб следователь учил вас давать показания?

………………………………………………………

Рукопись судебного следователя кончается на этом вопросе; дальнейшего хода дела мы не знаем. Но в конце рукописи приписано другою рукою следующее:

«Безбожное дело это ничем не кончилось, потому что преступник очень ловко улизнул неизвестно куда, должно быть в Америку, где его искать никто не будет. Как мне доподлинно известно, Ховский убежал с деньгами, которые ему доставила мачеха его, ныне инокиня Агапия. Что касается судебного следователя, то он умер в холеру 1866 г. и погребен на Волковом кладбище. Человек он был хороший, бескорыстный, но слабый. Было у него слишком много того, что называется “чувством”, а судебному следователю этого не полагается».

Рассказ судебного следователя

1

Кажется, никакое общественное происшествие не могло наделать такого говора и шума в нашем губернском городе, как частная размолвка местного богача, полуаристократа, отставного гусарского штаб-ротмистра Пыльнева с женою… Об этом происшествии толковали все от старого до малого, в гостиной губернатора и в грязной харчевне; им интересовались все кружки и слои общества, так что нельзя было показать носа на улицу без того, чтоб не услышать о нем разговора.

– Изволите-с знать, – спросил нас в лавочке приказчик, заворачивая покупку, – Аркадий Иваныч Пыльнев с своею супругою разошлись? Укатила в столицу-с, подхватив с собою-с молодчика… Хе-хе-хе…

– А что, не говорил я вам? – кричал на главной улице начальник местной внутренней стражи, подполковник Солонинин, непомерный толстяк, с глазами, готовыми тотчас выскочить из орбит, останавливая скромную и робкую фигуру молодого врача, недавно прибывшего из университетского города на практику. – Не говорил ли я вам, что рано или поздно, а дело непременно так кончится?

– Что же такое? – вопросил, недоумевая, врач.

– Как что такое? Да разве вы не знаете: ведь Настасья-то Павловна, жена Пыльнева, от мужа-то убежала! Ха-ха-ха! Да еще и не одна, а со студентом… Ну-с, – продолжал подполковник, самодовольно покачиваясь, – будете ли вы еще спорить со мною? Что же вы теперь не проповедуете про эмансипацию женщин? Сделайте милость, послушаем…

Подобные разговоры шли по всему городу. Но всего было страннее то, что все говорили с каким-то явным удовольствием и видимым злорадством, как будто Настасья Павловна всем и каждому крайне насолила. А между тем она почти не была ни с кем знакома. Семейная драма Пыльневых не возбудила ни в ком ни сердечного участия, ни сочувствия. Большинство их знакомых восклицало с энергическими жестами: «Э! Ну, что там… Помилуйте… Справедливо говорится: “Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит”, “Повадился кувшин по воду ходить, придется ему там и голову сложить”» и т. п. Даже юные губернские либералы и прогрессисты, всегда вступающиеся за женщин, чтоб блеснуть современным взглядом и высказать две-три новых идейки, почерпнутые из толстого столичного журнала, были как бы против Пыльневой. «Много значит, – замечали они, – среда, в которой жила прежде Пыльнева, воспитание, которое она получила, привычки, которые пустили глубокие корни: вырвать их не в состоянии никакие человеческие усилия…»

За Настасью Павловну вступился было только один человек, тот самый врач, которого на улице остановил подполковник Солонинин.

– Господа, – сказал он, услышав, что, после разлуки с мужем, за Пыльневой приобрели право гражданства эпитеты «развратная» и «погибшая», – кто же дал вам право обижать несчастную женщину? Что за дар у вас предвидения? Почем вы знаете, что она станет такою? Может быть, разошедшись с Пыльневым, она будет другому прекрасной женой, вполне преданной и честной. Неужели вы думаете, что в столице она не может найти себе какого-нибудь труда?

– На какой же такой она способна? – противоречил кто-то. – Кроме шитья, она ничего не умеет.

– А это разве не труд? А выучиться чему другому она не может? Вы в этом уверены? Позвольте данные?

При таких возражениях многие либералы и прогрессисты становились в тупик. Но торжество юного врача было недолго: ездившие по своим надобностям в Петербург чиновник особых поручений у губернатора, сын городского головы и содержатель лучшего в городе кафе-ресторана, возвратившись, привезли известие о Пыльневой, что видели ее несколько раз, в сопровождении многих молодых людей и пьющей пиво, на танцевальных вечерах у Марцинкевича и в «Эльдорадо»…

Что касается до самого Аркадия Ивановича Пыльнева, то, расставшись с своею женою, он свел близкое знакомство с театральной примадонной, поселившейся у него в доме и принявшей титул его гражданской жены, завел новых кровных рысаков и вообще предался разного рода кутежам и развлечениям. Однако близко его знающие и домашняя прислуга замечали, что Пыльнев стал ненатурален и странен, что веселость его и разгул какие-то напускные…

2

Еще в губернском городе не успела затихнуть молва о поведении Пыльневой, как в Петербурге, на Валдайской улице, в местности, называющейся Семеновский полк, случилось следующее печальное происшествие.

Было часов девять обыкновенного прозаическо-петербургского ноябрьского утра, т. е. стоял туман, небольшая гололедица и сыпал мелкий не то снег, не то дождь. Улица Валдайская немноголюдна. По дощатым тротуарам кое-где торопливо пробирались, съежившись от холода и сырости, пешеходы, проехал без седока легковой извозчик, да мальчишка, с мешком на плечах, вглядывался в отворенные ворота, намереваясь зайти во двор и огласить его возгласами: «Бутылок – ба-анок! Костей – тря-апок!»

Вдруг обыденная физиономия Валдайской улицы приняла выражение крайнего любопытства: из ворот дома № 36, стоящего посредине улицы, выбежал дворник, средних лет мужчина, в небольшой русой бородке, в полосатой шерстяной рубахе и белом переднике, с сильно испуганным лицом, и закричал, напрягши все силы своего голоса:

– Городово-ой! Городовой!

Прохожие оглянулись на него с удивлением, умерили свои шаги, а некоторые, желавшие узнать причину такого крика, и совсем остановились. Городового же поблизости нигде не было видно. Дворник повторил свой зов еще несколько раз и, не получив ответа, бросился бежать на угол пересекавшего улицу проспекта. Тут он повторил зов еще громче, и вскоре из виноторговли показался блюститель порядка, с бляхой и полусаблей.