В 1923 году Даня и его сверстники покидают стены уже не гимназии, советской школы. Им по семнадцать и восемнадцать лет и отныне их пути разойдутся. Но пока они все вместе и у них есть КИС – кружок исключительно симпатичных, кружок друзей, который сложился к последнему классу. В него помимо Танечки Оловянишниковой вошли Леночка (Нэлли) Леонова, Ада Магидсон, Галя Русакова, Лиза Сон, Юра Попов, Кирилл Щербачёв, Борис Егоров… И после выпускного они едут в именьице Леоновых в село Осинки, недалеко от озера Сенеж. Играют в крокет, бегают в озеро купаться, бродят по окрестностям, острят… и они с Адой творят… «Осиниаду»
«Порой весёлой сентября
Желаньем шалостей горя,
Три восхитительные рожи
Помчались к берегам Сенёжа,
Кирилл, Данюша и Елена…»
Они спят на сеновале, поделив его на мальчишечью и девичью части, временами пытаясь границу сломать, выплёскивая симпатии друг к другу в долгих вечерних прогулках, путешествуя по звёздному небу, когда звёзды выглядывали из-за осенних туч… И каждый пытался отгадать свою судьбу и предсказать будущее друзей…
Галочка, вероятнее всего, скоро выйдет замуж. Может быть даже за нравящегося сейчас ей Юру Попова.
Возможно и он встретит ту, которая сможет заменить ему её. Но он не может не выразить всё накопившееся за эти годы безответной любви, не пробросить в будущее их отношения именно такими, какими он их видит и какими они обязательно должны остаться, несмотря на то, что с ними может случиться и какими они станут.
Потом он ещё не раз возвращается к набросанным тогда строкам, находя в них изъяны и добиваясь предельной точности томивших его чувств.
Над зыбью стольких лет незыблемо одна,
Чьё имя я шептал на городских окрайнах,
Ты, юности моей священная луна,
Вся в инее, в поверьях, в тайнах.
Я дерзок был и горд: я рвался, уходил,
Я пел и странствовал, томимый непокоем,
Я возвращался от обманчивых светил
В твои душистые покои.
Опять твоих волос прохладная волна
Шептала про ладью, летящую над пеной,
Что мимо островов несётся, пленена
Неотвратимою изменой.
Ты обучала вновь меня моей судьбе -
Круговращению ночей и дней счастливых,
И жизни плавный ритм я постигал в тебе -
Приливы моря и отливы.
Союзу нашему, привольному, как степь,
Нет имени ещё на языке народном.
Мы не твердили клятв, нам незнакома цепь,
Нам, одиноким и свободным.
Кто наши судьбы сплёл? когда? в каком краю?
Туман предбытия непроницаем взору,
Но верность странную хранил я и храню
Несказанному договору.
Неясны до конца для нас ни одному
Ни устье, ни исток божественного чувства,
И лишь нечаянно блик озаряет тьму
Сквозь узкое окно искусства.
Да изредка в ночи пустынная тоска,
Роясь, заискрится в твоём прекрасном взоре, –
Печаль старинных царств, под золотом песка
Уснувших в непробудном море.
Тогда смущенье нас и трепет обоймёт,
Мы разнимаем взор, молчим, страшась ответа,
Как будто невзначай мы приоткрыли вход
В алтарь, где спит ковчег завета.
Одна и та же мысль пронзит обоих нас,
И жизнь замедлит шаг – нежнее, чутче, строже,
И мы становимся друг другу в этот час
Ещё дороже.
В прошлом остаётся школьная светлая, несмотря на неразделённую любовь, пора познания мира чувств и мира вокруг. Теряется в пространстве, но не в его существе и Галочка. Он не сомневается, что ему делать дальше.
/Антитеза
Он не задумывался, какие отношения связывают отца и его крёстного; оба они были далеки от него и он нечасто ощущал их участие в своей жизни. Но всегда хотя и незримо, но весомо было родство этих двух людей. Теперь он начинал догадываться, что это духовное родство вытекает отнюдь не из земных отношений, хотя внешне кажется, что именно так, а является следствием каких-то более важных и могущественных связей. Одно время он огорчался от того, что его крёстным был Горький. Ему казалось, что тот не так искренен в жизни, как его, уже ушедший из этого мира, отец. Но в шестнадцать лет, когда он увидел воспоминания об отце, вышедшие благодаря дяде Лёше, он уже мог оценить столь неожиданный поступок того.
Ещё большей неожиданностью было то, что оказывается, узнав о смерти отца, Горький не смог и не захотел скрыть слёз. И во всеуслышание заявил, хотя это было не совсем безопасно, что это был его единственный друг.
И это было неожиданно для Даниила. Может быть они и были друзьями до его рождения или когда он был маленьким, но из суждений взрослых он знал, что они были людьми полярных взглядов и видел их ожесточёнными противниками. Теперь же, когда прочёл воспоминания, удивился: оказывается, они были две половинки единого целого, как ночь и день единых суток. В вышедшей к трёхлетию смерти отца «Книге о Леониде Андрееве» Горький откровенно, а точнее даже будет сказать, исповедально, рассказывал не только о человеке, которого он считал своим другом, но и о себе.
Да, они были разные люди, с разным видением этого мира. Спорили, словно непримиримые противники. Горький, как сам признавался, жил в мире мысли, веря исключительно в её силу, в человека. Отец же воспринимал мысль, как «злую шутку дьявола над человеком», а человека, «сплетённого из непримиримых противоречий инстинкта и интеллекта», духовно нищим.
Отец был нетерпим по отношению ко многому в человеческой натуре. Это Даниил знал и помнил. И часто бывал нетерпим по отношению даже к родным. И хотя он отгонял эту мысль, но порой слыша это от окружающих, не мог избавиться от неё. И порой, в обиде за невнимание, соглашался, что отец именно его винит в смерти матери, поэтому и отдал его в чужую семью. Впрочем, Добровы уже давно не были ему чужими, теперь это было его семья, его отец Филипп и мама Лиля, брат и сестра. И всё же эта мысль не оставила его, не ушла бесследно и словно отгородила их с отцом друг от друга, лишив какой-либо близости и тем более взаимопонимания.
Теперь же, вчитываясь в строки этой неожиданной книги, он узнавал своего отца, глядя на него глазами других людей и прежде всего своего крёстного, последние сочинения которого он не только не понимал, но и не принимал.
Он даже кое-что подчёркивал в тексте.
«Ты врёшь, что тебя удовлетворяет научная мысль,– говорил он, глядя в потолок угрюмо-тёмным взглядом испуганных глаз. – Наука, брат, тоже мистика фактов: никто ничего не знает – вот истина. А вопросы: как я думаю и зачем я думаю – источник главнейшей муки людей. Это самая страшная истина!»
И соглашался с отцом и не соглашался с крёстным, понимая, что тот, в уничижение чужой и в угоду своей философии, описывает своего друга-соперника заведомо слабым: у отца никогда не было испуганных глаз, в споре они у него горели и смотрели куда-то в неведомое собеседнику.
«Высшее и глубочайшее ощущение в жизни, доступное нам – судорога полового акта. Да, да! – приводил Горький слова своего друга, опять же вызывающие сомнение. – И может быть земля, как вот эта сука, мечется в пустыне вселенной, ожидая, чтобы я оплодотворил её пониманием цели бытия, а сам я, со всем чудесным во мне, – только сперматозоид».
Ну конечно же, он подобными откровениями неосознанно старается возвыситься, – подумал Даниил.
И ему было это неприятно.
На самом деле может быть и не было того пьяного разговора. А если и был, то не совсем такой, не в тех словах, в которых теперь зачем-то его вспоминал крёстный. Хотел показать чужую гордыню? Но разве так поступают с друзьями?
«Я, брат, декадент, выродок, больной человек. Но Достоевский был тоже больной, как все великие люди. Есть книжка, – не помню, чья, – о гении и безумии. В ней доказано, что гениальность – психическая болезнь. Эта книга – испортила меня. Если бы я не читал её, я был бы проще. А теперь я знаю, что почти гениален, но не уверен в том, – достаточно ли безумен?»
Он вновь и вновь перечитывал эти, кажущиеся предельно честными откровения Горького и его покидало чувство благодарности, которое он испытал, увидев книгу. И всё явственнее требовал ответа вопрос: что же связывало столь непохожих, фактически антогонистов, людей. Неожиданно пришла мысль – может быть, таким образом Горький соотносил себя с тем, что считал гениальностью?..
Даниил знал, что их отношения, он и теперь не мог назвать это дружбой, начались с публикации отцовского рассказа «Бергамот и Гараська», от которого, как писал Горький, «повеяло крепким дуновением таланта».
Так может быть это вечное соперничество, которое присутствует во всякой любви. Соперничество Моцарта и Сальери…
И отец это чувствовал.
А Горький, не осознав, что это его саморазоблачение, взял и увековечил эту правду:
«Я боюсь тебя, злодей! Ты – сильнее меня, я не хочу поддаваться тебе.
И снова серьёзно:
– Чего-то не хватает мне, брат. Чего-то очень важного, – а? Как ты думаешь?
Я думал, что он относится к таланту своему непростительно небрежно и что ему не хватает знаний.
– Надо учиться. Читать, надо ехать в Европу…
Он махнул рукой.
– Не то. Надо найти себе бога и поверить в мудрость его…
Как всегда, мы заспорили. После одного из таких споров он прислал мне корректуру рассказа «Стена». А по поводу «Призраков» он сказал мне:
– Безумный, который стучит, это – я, а деятельный Егор – ты. Тебе действительно присуще чувство уверенности в силе твоей, это и есть главный пункт твоего безумия и безумия всех подобных тебе романтиков, идеализаторов разума, оторванных мечтой своей от жизни».
И Даниил был благодарен Горькому за это признание в собственном безумии и от этого ещё больше уважал отца, сожалея, что не имел счастья вести с ним подобные беседы. Может быть потому, что был мал. А может по какой другой причине…
«Я знаю, что бог и дьявол только символы, но мне кажется, что вся жизнь людей, весь её смысл, в том, чтобы бесконечно, беспредельно расширять эти символы, питая их плотью и кровью мира. А вложив все, до конца, силы свои в эти две противоположности, человечество исчезнет. Они же станут плотскими реальностями и останутся жить в пустоте вселенной глаз на глаз друг с другом, непобедимые, бессмертные. В этом нет смысла? Но его нигде, ни в чём нет».
Эту фразу Даниил выделил особо, ещё до конца не постигув её смысла, но отчего-то зная, что обязательно к ней вернётся.
А ещё он подчеркнул, с улыбкой и удивлением:
«…И наконец русский писатель обязан быть либералом, социалистом, революционером – чёрт знает, чем ещё! И – всего меньше – самим собою.
Усмехаясь, он добавил:
– По этому пути шёл мой хороший приятель Горький, и – от него осталось почтенное, но – пустое место. Не сердись».
И Горький представился ему грешником, который вот так исповедально пытался всенародно покаяться…
Теперь Даниил более всего близок с Коваленским. Тот всё ещё ходит в корсете. К тому же у него обнаружилась эпилепсия. Даниилу семнадцать, ему двадцать шесть и он жалуется всем знакомым, что до сих пор ничего не сделал в жизни значимого и не стал чем-нибудь… Но для Даниила он прежде всего поэт. У него необыкновенный творческий ум, эрудиция, музыкальный вкус, хорошо играет на фисгармонии, рисует. Он очаровывал самого скептически настроенного собеседника, не скрывал своих мистических убеждений и знакомые женщины влюблялись в него, а заодно и в Шурочку. Ольга Бессарабова не скрывает своего обожания и по возможности приезжает к ним из пригорода и тогда они говорят ночи напролёт…
Шурочка мужа обожает и даже перестала любить театр, который тот не признавал. И зовёт его ласково «Биша», чтобы отделять от других Александров. А тот в свою очередь стал Даниила, с которым быстро сошёлся, звать «Брюшон».
Коваленский писал стихи в стол, не надеясь на публикацию и читая только самым близким людям. Даниил любил эти вечера читок:
«… Но папоротник абажура
Сквозит цветком нездешних стран…
Бывало ночью сядет Шура
У тихой лампы на диван.
Чуть слышен дождь по ближним крышам.
Да свет каминный на полу
Светлеет, тлеет – тише, тише,
Улыбкой дружеской – во мглу.
Он – рядом с ней. Он тих и важен.
Тетрадь раскрытая в руке…
Вот плавно заструилась пряжа
Стихов, как мягких струй в реке.
Созвездий стройные станицы
Поэтом-магом зажжены,
Уже сверкают сквозь страницы
«Неопалимой купины».
И разверзает странный гений
Мир за мирами, сон за сном,
Огни немыслимых видений,
Осколки солнц в краю земном…»
«Неопалимая купина» – это поэма Коваленского. Для своих.
А ещё Коваленский писал детские стихи. Для всех.
И Даниил хотел быть похожим на него и также легко писать…
Он собирался поступать в университет, но несмотря на то, что вышла книга об отце и тем самым как бы тот был признан новой властью, он был уже «сыном контрреволюционного писателя» и таких даже не допускали к экзаменам.
Поэт Брюсов только основал литературный институт, в который охотно поступали даже наследственные поэты. Здесь учились Игорь Дельвиг, потомок поэта и друга Пушкина, внучка издателя Лена Сытина, дети менее известных, но имеющих отношение к литературе людей, и Даниил решил пойти туда, не сомневаясь в своём поэтическом призвании.
…Сочельник 1924 года встречали большой компанией у искусствоведа Анатолия Васильевича Бакушинского, который был хранителем галереи. устроителем выставок и преподавал Даниилу. Пришли Коваленские, Добровы, Александр с Ириной, Даниил, Оля Бессарабова и другие знакомые хозяина. За столом сели так, что один его конец был занят гостями пожилыми и солидными, другой молодыми. Говорили как всегда в основном об искусстве и может поэтому женщины посплетничали и об облике мужчин. Александр Добров всеми без исключения был признан самым высоким и самым красивым. Коваленский – самым умным. Что же касается Даниила, то Вавочка сказала, что его голова похожа на голову Байрона с профилем Гоголя, но остальным больше понравилось сравнение его с врубелевским демоном, с чертами его отца. Кто-то сказал, что Даниилу можно играть Гамлета без грима. И следом посыпались предположения, что он похож и на композитора Листа и на Паганини, если, конечно, сделать хороший грим.
Обсуждали не очень громко, бросая взгляды на явно смущённого Даниила, который сам считал себя некрасивым.
Шуточно гадали и как всегда читали стихи..
А потом был траурное окончание января – умер Ульянов-Ленин (на плакатах было начертано более точное «Ильич умер. Ленин жив»).
27 января похороны Ленина. День морозный, везде костры и вереницы, толпы людей в гнетущей тишине, разрываемой заводскими гудками.
Олечка Бессарабова не скрывает переполнявших её эмоций: «Острое чувство события огромного значения – смерть Ленина. Его жизнь так тесно слита с жизнью страны. Записываю в отдельной тетради все отзвуки о нём от живых людей, видевших его, работавших с ним, слышавших его. Какая это целеустремлённая, большая жизнь. Человек.
Ленин не только для нашей страны, на весь мир. И не только, когда он жил на свете, а навсегда и на будущее, может быть, ещё больше, чем при его жизни».
Но время берёт своё и 12 февраля Шурочка и Биша отметили два года счастливой семейной жизни. И на этом событии восемнадцатилетний Даниил впервые был в костюме, который ему предложил Коваленский. А Александр Викторович надел чёрную бархатную блузу Даниила с отложным воротником, которая очень пошла ему, так что женщины стали советовать дома ходить всегда в такой одежде.
Говорили о Михаиле Бакунине, о «Бесах» Достоевского и статье Гроссмана о Бакунине и Ставрогине и критике на неё. Одним словом, разгорелись полемические страсти не на шутку, и хорошо, что вовремя перевели разговор на сочинения Уэльса: утопии не вызывают такого накала эмоций.
Этот год закончился тоже печально, в октябре не стало Брюсова. И существование института, собравшего тех, кто уже осознал себя поэтами, или мечтали таковыми стать, стало неясным. Наконец институт был преобразован в высшие государственные литературные курсы, вечерние и платные. Правда преподаватели остались те же, что были в институте, и требования тоже были прежними.
Но более всего занимали разговоры с Коваленским. Невзирая на периодически обострявшуюся болезнь, он не унывал. На новый 1925 год приболевшей Бессарабовой он прислал своё стихотворение:
Под охраной серых зайцев
Видит Ольга много снов;
Видит крашеных китайцев
С Алеутских островов.
Вот летят, несутся мимо,
Шевеля крылами ель:
И Флоренский, и Ефимов
И туманный Рахмиэль.
Вот вокруг столпились братья,
Точно тени на стене;
Вспоминая про Зачатьев,
Ольга стонет в полусне.
Точно память – перевитый
Именами толстый том…
«Жизнь доходит до зенита,
Что-то ждёт меня потом!»
«Боже, вновь придут отливы,
Сяду, сяду на мели!
Ах, пока я так счастлива,
Уведи меня с земли!
Надоела форма носа,
И фигура, и черты,
Лучше, лучше в звёздных росах
Собирать Твои цветы!»
Получилось не очень оптимистично, но вполне в стиле Коваленского с его мистицизмом и собственными страданиями.
Даниил отвёз больной снеди и книги «Голый год» Пильняка, «Своя душа» Мариэтты Шагинян и «Кубок метелей» Андрея Белого.
Добровых уплотнили, забрав часть комнат. Но всё-равно он оставался Ноевым ковчегом, дававшем приют тем, кто нуждался в крове. Правда теперь, приезжая сюда, Ольга Бессарабова спит на диване в прихожей. А за дверью, в приёмной для больных, на диване же – художник Фёдор Константинович Константинов. Он уже полгода ищет себе светлую, пригодную для работы комнату, и непременно здесь, между Остоженкой и Поварской. Он долго жил за границей, в Париже, в Италии, в Германии, но по мнению Ольги, «всё иностранное «как-то «не испортило» русскую его сущность».
Некогда огромный кабинет Филиппа Александровича разделён на шесть комнатушек, в которых живут: еврейская семья; сестра Елизаветы Михайловны – Екатерина Михайловна с собакой Динкой; Даниил; племянник Екатерины Михайловны по мужу Владимир Павлович; Фимочка. Три года назад её отец,священник из Сибири, у которого умерла жена, жил с восемью детьми в Москве под мостом. Елизавета Михайловна как-то пригласила его к себе и он умер, когда прилёг на диван отдохнуть. Всех детей, за исключением старшей – Фимочки, удалось устроить в разные детские учреждения.
Из спальни Елизаветы Михайловны дверь в комнату Коваленских, но она завешана коврами с двух сторон, а входят к Коваленским из коридора. Из этого же длинного коридора ходят в свои комнаты ещё члены двух семей.
Кроме рояля Филиппа Александровича, фисгармонии Александра Викторовича в еврейской семье, появилось пианино, которое, правда, пока издавало только звуки гамм.
А ещё в доме жили теперь три кошки, их такая теснота совсем не смущала, в отличие от Даниила, он теперь не ощущал прежнего уюта и собственной свободы в некогда просторном доме.
В октябре Александра Доброва, который жил отдельно, отвезли в больницу для нервнобольных: сказалось многолетнее употребление кокаина и анаши…
Эту беду каждый переживал по-своему, но, несомненно, тяжелее, чем если бы не было такого уплотнения…
Только Коваленский не растерял вдохновения, сочиняя сказки в стихах для дошколят: их охотно брали в Госиздате.
Александры окружали Даниила. Это имя обладало какими-то чарами. Сестра – Александра, брат – Александр, муж Шурочки – Александр. И наконец, Сашенька Гублёр, которую он встретил в институте…
Она была на год младше, приехала из Киева и довольно быстро и бесстеснительно, как бывает при восторженной первой любви у экзальтированных девушек, стала считать его своим суженым, настойчиво заставляя его исполнять эту роль и ускоряя близость. Впрочем, подобные отношения соответствовали времени, свободная любовь при полном равенстве полов была в моде. «Долой стыд!» – под таким лозунгом коминтерновец Карл Радек провёл колонну обнажённых по Красной площади. К тому же Сашенька не могла без него жить и могла объявиться даже среди ночи, уводя его с собой гулять по Москве. Её желание быть с ним было настолько сильным, что он наконец перестал сопротивляться…
И они тайно обвенчались.
Придя домой, Даниил долго не решался сказать об этом. Наконец осмелился:
– Мамочка, я перед тобой очень, очень виноват, простишь ли ты меня когда-нибудь? – искренне повинился он перед мамой Лилей.
Елизавета Михайловна уже догадывалась, что такое начало разговора связано с Сашенькой, которая за это время так и не захотела по-настоящему познакомиться с ней, с остальными домочадцами. Но спросила, называя его так, как звала в минуты особой близости.
– Дуся, дитя моё, в чём дело?
– Мамочка, я женился…
Она ожидала чего угодно, только не такого признания. Справившись с волнением, понимая, что жениться он мог только на Сашеньке и теперь уже ничего не изменить, всё же не выдержала, спросила:
– Милый ты мой, зачем же ты это сделал?
– Мамочка, так надо было, да мы и любим друг друга.
Она не стала допытываться, почему так было надо, поверив ему и предполагая некие данные им обязательства. И не поверила, что он её любит. Сашенька, вероятно, действительно его любит, как любят эгоистичные натуры, не желая ни с кем делить, оттого и не захотела войти в их семью, а вот он… Он просто не устоял перед её напором…
– Почему же ты сделал это тайком от нас? – вздохнув, спросила она.
Он, глядя ей в глаза, признался:
– В церкви во время венчания я почувствовал, что сделал не так, как надо, мне было так тяжело, что тебя не было в церкви. И мне всё казалось, что ты войдёшь…
Нет, он её не любит, подумала Елизавета Михайловна, проницательно предвидя короткий срок этого неугодного никому брака.
И действительно, дальнейшее подтвердило это.
Даниил переехал жить к Сашеньке, но скоро заболел скарлатиной. И тут же к нему поехала заботливая и решительная сестра Шурочка и, не слушая возражений молодой жены, забрала брата домой.
После выздоровления он уже не вернулся ни к Сашеньке, ни на курсы, не в силах видеть женщину, которую, как он сам считал, обманул и оскорбил…
В августе 1926 года они венчались, а в феврале следующего года брак расторгли…
Но наряду с этой душевной драмой, которая заставила его многое переосмыслить в себе и своём поведении, чем-то напомнив ему сочинения отца, в которых так много было тёмного, случились в эти годы и светлые проблески. Так он побывал в Крыму, в Судаке. где принял участие в археологической экспедиции. Там же познакомился с художником Глебом Смирновым, в котором увидел родство душ. Вступил в только что созданный Союз поэтов. А пока ходил на курсы, часто общался с сокурсниками, удивляясь и поражаясь одновременно. Удивляясь талантливости каждого и поражаясь разному отношению к жизни, творчеству. Вадим Сафонов, приехавший из Керчи и поразительно легко вписывающийся своим творчеством в требуемые властью каноны, легко писал на требуемые темы и благодаря этому публиковался. А вот Арсений Тарковский и Юрий Домбровский предпочитали писать только то, что хотели, избрав уделом чтение своих произведений друзьям.
Объявился пропавший было брат Вадим, с которым за эти годы многое произошло. В гражданскую войну он был в Добровольческой армии, вместе с остатками войск из Батуми попал в Константинополь. Потом были София, Берлин, который он не любил, но где вышла у него книга стихотворений. И наконец осел в Париже. Здесь он женился на Ольге Черновой, дочери художника Митрофана Фёдорова, которую воспитал отчим. В письме он писал, что хочет вернуться на родину, пусть сегодня это уже и Советская Россия. И Даниил надеялся на скорую встречу с братом.
Он пишет в Париж Вадиму:
«Дима, милый мой брат!
Долго лежало у меня большое письмо к тебе во много страниц, долго не мог решить – посылать его или нет, и наконец понял, что это невозможно. Понимаешь: так всё выходит в нём плоско, деревянно, грубо – просто неправильное впечатление может получиться, да и трудно вообще посылать подобное.