Старики поговаривали, что у первого болота вообще нет дна; у второго вроде дно есть, метра два, и если твой рост выше этого параметра, то через болото можно пройти, если нет – лучше не соваться. А вот третье болото считалось самым загадочным. Идешь, вроде по колено, хлоп – и ты в яме, а там вода, вылез – и опять по колено, шагнул – и уже в трясине бездонной, из которой одна дорога… (в этом месте рассказчик многозначительно закатывал глаза, показывая пальцем на небо).
На болоте жили, по болоту ходили, в болоте хоронили.
Но не всё так плохо. Как леденец на палочке, так и деревня сидела на узкой дороге, связывающей Мхи с внешним миром. По ней вывозили торф, по ней привозили продукты в сельмаг, по ней уходили на фронт.
Сквозного проезда через деревню никогда не было. «У нас только стёжки да коровьи лепешки, – шутили мужики и договаривали: – Мы как блин из печи: дома по кругу, видим все друг друга».
Проплешина среди болот имела дюжину домов, церковь, магазин. За деревней возле дороги, на самом краю Полудонного – или, как еще говорили, Полуденного – болота стоял длинный барак, бывший когда-то правлением Моховского торфяного товарищества. После национализации товарищество получило громкое наименование «Моховское торфопредприятие им. Ильича». Смена вывески привела к тому, что предприятие лет через пять перевели в разряд неперспективных – по причине экономической нецелесообразности. Виной была та самая палочка леденца, которая ранней весной и поздней осенью исчезала под слоем талой или дождевой воды. Болота в это время соединялись, и никто уже не мог понять, где между ними граница.
Дело в том, что дорога от торфопредприятия ныряла в низину, с километр петляла между торфяными каналами и только потом выбиралась на сухой пригорок. Зимой здесь был зимник, летом летник. А весной и осенью Мхи превращались в остров.
При затяжных осенних дождях, что не редкость в здешних местах, земля обычно после Покрова начинала выдавливать воду, как бы говоря: «Мне хватит, это вам». После этого жди дня, когда потоки выйдут на поверхность, заливая окрестности.
Подойдешь к околице – и не знаешь, куда ногу поставить, что там было вчера – одному Богу известно. По деревне еще ходили, оставляя сапоги в грязи, а вот чуть дальше – только вплавь. Со склада после такого дня мешки с торфом вывозили на лодках, на них же и продукты подвозили.
И так до морозов.
***
Окошко в церкви засветилось желтоватым светом.
Хлопнула входная дверь, и через некоторое время три раза ухнул колокол и радостно зазвенели малые колокола. «Я тут бегаю, как лось, а у них там праздник», – зло подумал Алексей и еще раз обернулся, желая одного: чтобы за спиной никого не было, фрицы бы исчезли, а он оказался бы возле КПП какой-нибудь тыловой части…
Он знал, что скажет особисту: «Отступал с боями, упал от усталости, уснул и отстал. Оружия не терял, так как не имел – не положено по штату. Яростно бился за Родину. Вот книжка красноармейца, и вот всему сказанному подтверждение, – Алексей мысленно лезет в нагрудный карман и достает вещи фрица. – Это горный цветок – значок альпийского стрелка, нашедшего свою смерть в тверских болотах. А это его жетон… Наверное, диверсант… Где точно убил, не знаю, но там была деревня с церковью, а кругом болота…»
Но, увы, не дано человеку материализовывать мысли, превращая желаемое в действительное, а фантастику в реальность. Всё, что он вынес из школы – чудес нет и не бывает: в цирке – фокусники, в церкви – шарлатаны.
То, что Алёха узрел, вернуло его к реальности.
По его следам шла цепочка немецких солдат. След в след. А командир у них осёл: построил всех в затылок и погнал через болото, как баранов. «Ружье бы мне, хоть охотничье, и картечь – всех бы положил». Алексей невольно скосил глаза и понял, что недооценил офицера. Слева шла еще одна цепочка солдат, страхуя первую группу. И если первые уверенно наступали в Алёшкины следы, то в крайней группе всё время останавливались и прощупывали шестами почву.
И тут до него дошло. Если гонят – значит, за деревней нет хода. Или такой же торфяник, или, что еще хуже, топь. Утопить хотят. Суки мстительные. Рядового, оставившего свою часть три дня назад, никто бы не повел в плен – не того полета птица. Пристрелили бы и всё. И даже крапивой не закидали. Мороз пробежал по коже, и Алексею стало жалко себя.
Если бы не архиерей, лежал бы он сейчас в осиннике вместо того фрица. Спал ли он на ходу, или стоя дремал, Алёшка не помнил. Последние несколько часов шел в забытьи, сжимая в руке саперную лопатку, и всё искал сухое место в сыром лесу. Он ли увидел фрица, или тот сам его толкнул, Смирнов тоже не помнил. И как ударил немца – не видел. Сработал рефлекс на окрик по-немецки. Махнул рукой под архиерейское благословение и снес гансу полголовы…
Алексей хотел прекратить эту игру, но не мог.
Животный страх сковал его, заставляя бежать от смерти, идущей по пятам. «Жить любой ценой», – стучало в его воспаленном мозгу. Лучше плен, чем могила. Перед глазами мелькнуло видение: полуистлевший, оскалившийся труп, покрытый мхом и грибами, между которых шевелится клубок червей. А еще плачущая мамка у окна…
– Я не хочу умирать! – Алексей вскрикнул и замотал головой. – Не хочууу! – Неведенье томило его, мучая и изводя до поноса. И если до этого дня боец Красной Армии Алексей Смирнов ни разу не подумал, что смертен, то сегодня он побил все рекорды по размышлению на тему «Что там и как?» Он не знал, чего ждать от смерти, и боялся её. Как это так – взять и прервать нить жизни? А дальше что? Что потом? Тлен, прах, пустота… Что, он никогда не увидит солнца? Не будет дышать этим воздухом? Не услышит пения птиц? Но почему? На этот вопрос у него не нашлось ответа.
Когда-то в далеком детстве от дремучих старух он слышал про бессмертие души. Про Страшный суд. Про ад и рай. И, кажется, тогда он во всё это верил… Но потом стал наглым и хамоватым. Не для людей – для Бога, от которого отрекся, сорвав с себя крестик. И, что самое странное, людей он боялся больше Бога. Пересуды, взгляды, выговоры, увольнения и даже аресты – вот чего боялись все, и он в том числе. Люди – они рядом, а Бог… где он… и есть ли Он вообще?..
Тусклый диск солнца еле проглядывался сквозь темные, низкие тучи. Ветер поднимал воротник и шевелил волосы на голове. Пилотку Алёшка потерял, а шинель бросил: сукно набухло, превратившись в камень, который он не мог уже тащить. Ветер принес обрывки чужой гортанной речи: немцы были на подходе, надо было спешить.
Солдат устало дернулся и побежал к церкви, проваливаясь по колено в грязь.
***
Чернявая, коротко стриженая лопоухая голова мелькала в оконном проеме. Вверх-вниз, вверх-вниз. Будучи хилого телосложения, Иван немного устал. Но всё равно он радостно качался на бревне, соединенном пеньковой веревкой с языком колокола. От сырости веревка чуть провисла, и не всегда удар получался полноценным. Пришлось приловчиться, чтобы с одного толчка звон получался гулким и протяжным. Ванька три раза качнул бревно, спрыгнул и, схватившись за веревки, стал трезвонить в малые колокола.
Как таковых колоколов не было.
Вместо большого колокола висела рельса, а вместо малых – два швеллера3 с привязанными к ним огромными гайками размером с кулак. Саперы выручили. За два лукошка яиц принесли и подвесили на колокольне. «Хоть какой, а всё же звон», – сказал тогда отец Алексий и послал Дарью купить в деревне самогона. Без самогона солдаты не хотели тащить рельсу на колокольню.
Еще в 1929 году в целях борьбы с колокольным звоном, якобы мешающим непрерывной рабочей неделе, власть приняла решение об изъятии колоколов во всех церквях. На самом деле стране не хватало чугуна, меди, бронзы – и колокола, по мнению властей, должны были эту проблему решить. Конфисковывали повсеместно, как и положено – с яростным энтузиазмом. Проблему не решили, а церкви умолкли. А тут война. Вот и решил отец Алексий воспользоваться ситуацией.
Людям Бог в подспорье, в веру, в надежду.
А как узнать, что служба началась? Как позвать народ на литургию? Вот и придумал батюшка поднять на колокольню рельс, а чтобы разнообразить звон, туда же затащили и два швеллера.
Иван помнил, как его посвящали в церковнослужители.
Последнее время отец всё время повторял: «Жатвы много, а делателей мало; итак, молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою»4.
Начало войны подхлестнуло отца Алексия в решимости провести хиротесию5 над средним сыном. Старший, Фёдор, был рукоположен в дьяконы еще в прошлом году, а вот с Иваном батюшка всё тянул. Отец ожидал, когда сын возмужает умом и укрепится верою – слишком романтичным был у него характер. В голове одни индейцы и рыцари. А в церковном послушании как-то нерадив: то зевота на мальца нападет во время чтения Священного Писания; то в носу козюлю найдет и не знает, куда её деть; а то стоит в храме – и видно, что его здесь нет: бегает мысленно по гумну с пацанами, в футбол гоняет.
Через три недели после своего возвращения отец Алексий нашел у него под подушкой «Айвенго» Вальтера Скотта. Книга лежала без обложки и титульного листа, но батюшка узнал её. Года два назад дал почитать кому-то из детей в деревне, и вот Айвенго вернулся. Отец открыл, полистал, увидел размалёванного рыцаря, хмыкнул и спросил: «Не рановато еще читать про рыцарей?» – «Да нет», – как ни в чём не бывало ответил Иван и потупил взгляд. – «А конника зачем разрисовал?» – «Это не я, но чужой грех беру на себя. Только не ругай Мишку».
Какого Мишку и за что его ругать, батюшка не понял, но услышанное потрясло его до глубины души, и он чуть было не свистнул, пораженный откровением детской души. «Это ты здесь почерпнул?» – спросил тогда отец и, закрыв книгу, протянул Ивану. – «Не всё, но что-то и отсюда».
Ответ укрепил отца Алексия в решимости рукоположить среднего сына, чтобы он служил не как благословленный мирянин, а как церковнослужитель. Ввести его в клир как чтеца. Быть иподиаконом, который уже может прикасаться к престолу во время богослужения, кадить в храме и входить в алтарь через Царские врата, Ивану было еще рановато по возрасту, а вот на чтецов возрастных ограничений не было. А там, глядишь, и до диаконства дорастет. Батюшка словно чувствовал что-то и спешил устроить свои земные дела.
На следующий день отец Алексий написал письмо владыке с просьбой прийти и провести чин посвящения Фёдора в пресвитеры6, а Ивана в чтецы. Случилось это в четвертую седмицу по Пятидесятнице на двадцать третий день войны.
Всю следующую и часть шедшей за ней седмицы Иван по благословению отца бегал на станцию – на почту. Из-за болот, охватывающих Мхи подковой, приходилось делать крюк, и выходило почти десять верст. Десять туда, десять обратно. На дорогу и на ожидание маневрового, с которым обычно приезжал почтальон, уходил весь световой день. Отец освободил сына от домашних дел, не освободив от церковных: поручил читать Псалтырь – по убиенным, раненым и живым. Полное прочтение занимало шесть часов. Иван начинал с вечера, с восьми, и заканчивал перед петухами. После чего здесь же, в храме, садился на лавку и сидя читал вечернее правило по памяти, засыпая на словах: «В руце Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой…» Дальше он уже не мог ничего сказать, кулем падал на лежанку. А иногда и мимо. Так продолжалось всю неделю, пока почтальон не сказал: «Пляши!»
Кому отец писал, Иван понял лишь после того, как ответ был зачитан с амвона7 в переполненной церкви. В тот день был двойной праздник: воскресенье и Смоленской иконы Божией Матери, именуемой «Одигитрия». В маленькую деревянную церквушку набилась вся деревня, да еще пришлые из соседних сёл. На сорок верст в округе из действующих церквей было только две: одна во Мхах, а другая аж в Торжке. Мужики стояли с повестками, бабы – с ладанками, иконками и крестиками. Те, кто не смог войти в притвор, ждали на улице, когда выйдут люди и можно будет подойти к отцу Алексию за благословением: чтобы не убили, не умер от ран, не покалечили или, не дай Бог, в плен не попал.
Война всех заставила вспомнить о Боге.
Отец Алексий, облаченный по случаю большого праздника в белоснежную фелонь, зачитал письмо, полученное накануне из Лихославля. Он обязан был донести волю епископа до народа, потому что по канонам только архиерей мог провести чин посвящения.
«Отец Алексий, по неким обстоятельствам, тебе хорошо известным, не имею возможности прийти к тебе, но горю сердцем исполнить просьбу твою. И так как нас весьма малое осталось число, с радостью принимаю от тебя известие о желании твоем посвятить Иоанна в церковнослужители. Возношу молитву к Господу с просьбой украсить свещеносца нескверными и непорочными одеждами, просветить его, чтобы он в будущем веке принял нетленный венец жизни. Постричь же власа́ его и возложить фелонь поручаю тебе, отче. Я же буду просить Господа Вседержителя освятить посвящаемого Иоанна как Своего избранника и даровать ему со всякою Премудростию и разумом совершать поучение и чтение Божественных писаний в храме Божием, сохраняя его в непорочном жительстве. Наметим с тобой общую молитву на литургию в праздник Смоленской иконы Пресвятой Матери Богородицы. Спаси, Господи, страну нашу и воинство ея от супостата, посягнувшего на веру православную. Да пребудет благословение Господне на всех и за вся. Аминь!
Архимандрит Сергий, д. Владычно, 20 июля 1941 г.».
Отец Алексий дочитал, сложил письмо и сунул под фелонь. Ту часть послания, которая касалась старшего сына Фёдора, он не стал озвучивать, рассудив, что у него еще есть время, и, глядишь, на Рождество получится отправить сына в Лихославль.
Иван в последний раз дернул веревку, проследил взглядом, как гайка коснулась швеллера, и невольно обернулся, услышав одиночные выстрелы. От болот к церкви брел грязный солдат, который всё время оглядывался. Сквозь пелену дождя Иван разглядел тех кто шел сзади и стрелял. В груди защемило: нашего, гонят немцы. Ваня никогда раньше не видел фрицев, но догадался.
Чем ближе незнакомец подходил к колокольне, тем явственней пацан видел выцветшую гимнастерку с малиновыми петлицами на воротнике, грязно-серое галифе и сапоги, вымазанные чем-то бурым. Кто такой и откуда, Ивану не дано было знать. Единственное, что мальчишка понял (скорей почувствовал) – с этим человеком в их дом придет беда.
Красноармеец шел без оружия.
Он шатался и всё время падал. Когда поднимался, спина сутулилась и руки свисали плетьми, касаясь травы. Когда шел, ноги заплетались; он путался в них и снова падал. Он уже не мог бежать. Вставал, падал, снова вставал и шел… к церкви.
Ванька, подтянув руками стихарь8, сломя голову кинулся вниз с колокольни, чтобы успеть предупредить отца.
Глава 3
Старшая дочь встала вместе с отцом.
Она видела, как он со свечой зашел в чулан, как поправил одеяло на малом, как гонял муху и крестил всех со словами «Господи, помилуй!», но не подала виду, что проснулась. Отец всегда переживал, если разбудит кого ненароком, и когда была возможность поспать, говорил: «Спите, пока спится». Дашка дождалась, когда громыхнет щеколда в сенях, и только после этого спустилась с печи.
Натянула телогрейку поверх ночной рубашки и прошмыгнула на кухню, где пол холодил ступни даже через суконные носки.
Из-за печи Дарья достала коврик. Расстелила на полу, встала на него ногами. Ворс был мягкий, приятный. Дарья проверила задвижки – всё ли так, как надо. Сей нехитрой премудрости внучку научила бабушка Аксинья, приговаривая: «Запомни, Дашка, русские печи – они угарные в неумелых руках. Следи за дымоходом, тяга пропала – пришла беда или святых будете выносить, или самих вынесут». Взяв кочергу, Дарья сдвинула горящие поленья вглубь горнила, по опыту зная: дрова прогорят через час, образовав скатерть из мерцающих углей.
Печь берегли: топили один раз в день, чтобы не перекалить, не разрушить и пожар не устроить. «Сколько народу из-за своей дурости погибло, жуть, – причитала бабушка Аксинья, наблюдая, как четырехлетняя Даша неумело высекает искры, ударяя кремнем о кресало. – И пожары были, и угорали, – продолжала старушка, орудуя ухватом. – Настелют одеял ватных на печь, натопят – и уйдут гулять на Рождество, дня на три. Придут – а от дома одни головешки».
Видя, что не получается у внучки добыть огонь, Аксинья сама брала огниво и ловко высекала сноп искры на сухой трутень. «Я готовить буду, а ты учись, тюкай и тюкай, авось пригодится когда-нибудь», – приговаривала бабушка…
Так и вышло.
Пришли времена – разжигают огнивом, стирают золой. Спички, соль, мыло и керосин пропали еще в июле. Вместо продуктов появился лозунг «Всё для фронта! Всё для победы!» Сей девиз не мог накормить, зато не оставлял надежды на скорое окончание войны.
Стараясь не греметь, Дарья подняла чугун с картошкой, ставя в печь. Привалила заслонку и перекрестилась. С Покрова в деревню никто не наведывался, и они не выходили. В Ранцево был базар, где меняли сало и мыло на соль и спички, но им нечего было предложить, а бесплатно там только матюки раздавали.
С тех пор как пошли дожди и болото поглотило дорогу, про Мхи забыли, поставив на оставшихся большой жирный крест. Так и жили лешаками, потихоньку справляя в храме ежедневную службу, благодаря Господа за прожитый день и вознося молитвы на день грядущий – за воинство, за победу, за усопших и за живых.
Знала, что твердая, но всё равно потыкала ножом картошку. Так, на всякий случай. Пока вода не закипела, Дарья решила сбегать в церковь, посмотреть. Благо дом стоял почти впритык к колокольне. На старшую дочь, кроме забот по дому, была возложена, по благословению, ответственность за порядок в храме. Отец не любил, когда не мыты полы или не убраны огарки с подсвечников. Вчера всё вроде убрали, но на всякий случай надо еще раз глянуть – вдруг в темноте что-то да упустили? Дашка сунула ноги в холодные сапоги, накинула на голову шаль и ловко прошмыгнула мимо отца, входящего в горницу. «Ты куда?» – «Я мигом», – крикнула дочь и растворилась в сыром утреннем полумраке.
***
Таня и Степка проснулись последними.
Поддерживая малого за руки, Танюшка помогла братику спуститься с печи. Слезла сама, взяла его за руку и потянула туда, где тепло, пахло картошкой и слышался веселый голос что-то рассказывающего отца. Печь прогрелась, в доме повеселело – и утро уже не казалось таким хмурым и холодным.
Степан тер глаза, зевал и всё время озирался на теплую печь. Под одеялом всегда хорошо, и где-то там остался «тряпошный солдат», сшитый Дарьей специально по просьбе Степана: игрушка с огромной головой-буденовкой, похожей на большую луковицу. К голове куклы была прикреплена звездочка, подаренная сапером – одним из тех, что в сентябре строили тут дорогу. Куда потом делся дядька-солдат, Степку мало интересовало, главное, что память о нём осталась и в данный момент лежала между двумя подушками, направив свои стеклянные пуговичные глаза в потолок. Степан знал: солдату на печи жарко, но, верный своему долгу, он терпеливо будет ждать, когда командира умоют, накормят, оденут и тот прибежит за ним, чтобы вместе идти в поход на Гитлера. У солдата не было имени, не было ружья, гимнастерки. Не было и профессии: танкист, сапер, летчик – солдат да и всё. И ноги были у бойца ватные, как и весь он сам…
Степан выдернул ладошку из Таниной руки, развернулся и пошел к печи. Солдата решил покормить, а то что же он за командир такой – сам ест, а подчиненного не кормит?
Мудростей армейской жизни Степка нахватался от саперов. Весь сентябрь он ходил на болото смотреть, как там стелют гать. На дороге малой проводил весь день, слушая нехитрый солдатский юмор. Там же ел, а днем спал в шалаше, накрытый солдатской телогрейкой. Оттуда он принес пилотку, звездочку, эмблему с топориками и самое главное – понимание, что командир – отец солдатам. А еще Степкина голова была забита всякими прибаутками, которых он нахватал, как паршивый кот блох. «Покорнейше благодарю, не нюхаю и не курю», – говорил он, проходя мимо сельмага, возле которого мужики толпились в очереди за махоркой.
– Эй, а умываться? – Танюшка растерянно остановилась, пожала плечами, сморщила личико и развела руки от удивления.
– Неумытый и небритый на печи лежит забытый, – пропел «командир» и полез на печь за своим подчиненным.
Общение с солдатом затянулось, и когда Степан пришел в горницу, где обычно обедали, взрослые уже разошлись. За столом, болтая ногой, сидела Танюшка, подперев щеку и лениво тыча вилкой в разварившуюся картошку, лежавшую перед ней на тарелке. На середине стола стояла миска с бочковыми помидорами – твердыми, зелеными, похожими на моченые яблоки. Там же, в тарелке, горкой навалена была капуста – белая и не закисшая еще. Рядом на деревянной подставке красовалось вареное яйцо. И всё…
Степан обвел взглядом продукты, соображая, что можно дать подчиненному, чтобы не испачкался. Как командир он следил за бойцом и иногда поругивал, если тот во что-нибудь вляпается. Стирать солдата никто не хотел, отговариваясь фразой: «Твой солдатик – ты и стирай». А стирать Степка не умел.
– А где все? – спросил малой и полез на лавку.
– Ушли, – болтать не хотелось, и Танюшка отделывалась короткими фразами, как печатная машинка: стукнет слово – и замолкнет. Настроение было паршивое: снов плохих Таня не видела или не запомнила, а вот чувство тревоги привалило, как только отец увидел её, подхватил под руки и, приподняв, чмокнул в щеку со словами: «С добрым утром, дочка!» – «И тебя, папа, с добрым утром, – Танюшка улыбнулась, и невольно вырвалось у неё: – Ты холодный какой-то». – «Так не лето на дворе…», – отшутился отец и поставил дочь на пол. Холод был не уличный, другой, а какой – дочь не знала и промолчала. Такой холодной была мама, когда умерла. И вот теперь эта мысль не давала Танюшке покоя. Занозой засела в голове, не желая уходить.
Её размышления прервал Степка.
– Кому яйцо?
– Тебе, – продолжая ковырять картошку, сказала сестренка.
– А ему что? – Стёпка уселся, выдернул из-под лавки «тряпошного» солдата и усадил рядом с собой.
– Дулю, – не глядя на солдата, Танюшка сжала кулак с выставленным большим пальцем и сунула кукле в нос. – Накося выкуси… кормить мы его еще будем… дармоеда.
– Эй, ты чего? – Степан аж оторопел от такого наскока и, косясь на сестру, забормотал, притянув к себе солдата: – Не бойся, я тебя в обиду не дам.
– А он мне и сто лет не нужен! – крикнула Таня, не понимая, что происходит. Откуда-то вдруг появилась злоба к солдату. За что невзлюбила игрушку со звездочкой на лбу, с ватными ручками и ножками – Танюшка не знала. Спрыгнула с лавки и со слезами кинулась в комнату.
В семье не принято было ругаться, ссориться и тем более нападать на младших. Степка остался один, картошка не лезла в горло, и он отодвинул тарелку. На душе было грустно и обидно за своего бойца. Что тот сделал плохого, чем провинился перед его сестрой? Степан хотел спрыгнуть, побежать за ней, чтобы спросить, но слезы обиды задушили – и он разрыдался.
Громыхнула щеколда, и из сеней в кухню прошла Дашка с ведром воды. Рёв в горнице, всхлипывания в комнате, солдат на полу и развал на столе… Поставив ведро на табурет, старшая сестра наспех вытерла руки о полотенце и повернулась к малым.
– Ну и кто первый начал?
Дети молчали. Жаловаться и ябедничать были не приучены. Поняв свою оплошность, Дарья изменила тактику.
– Из-за солдата, да?
Дети продолжали молчать.
– Есть не хотел солдат… упирался? – Даша старалась подобрать ключи к детским сердцам. И, кажется, у неё получилось.
– О-о-он хотел, – навзрыд проговорил Степка, – то-о-о-лько она не разрешила ему е-есть…
Дарья взяла брата на руки, подняла солдата, и втроем они пошли в комнату, где на лавке плакала Танюшка. Дашка села рядом и притянула сестренку к себе.
– Чем тебе не угодил Степкин солдат?
Давя в себе всхлипы, Таня вытерла глаза и посмотрела на сестру.
– Он злой.
– Он не злой, он с печки упал, – размазывая слезы по лицу, запротестовал Степан, стараясь защитить свою игрушку.
Только сейчас Дарья заметила, что в том месте, где был нарисован рот, порвалась ткань. Вата вылезла, и солдат стал похож на маленькое зубастое пугало. Некогда радостная улыбка превратился в злобный, нехороший оскал, полный белых ватных зубов.
– Рот мы ему зашьем, а вы больше не ссорьтесь, хорошо? – Дашка крепко прижала к себе брата и сестру. – Давайте мириться… Где мы, там любовь, а в любви нет места слезам и обидам. Кто так сказал?
– Папка, – Танюшка попыталась улыбнуться, вспомнила про отца, про его холодную щеку – и слезы вновь навернулись у нее на глазах.
Глухо ухнула рельса на колокольне – и тяжелый утробный звук поплыл над Мхами.
– Ваня уже в рельсу бьет. Нас зовет, – Дарья вытерла им щеки ладонью, потрепала по головам и, кивнув, позвала: – Пойдем?