– Не пойму что-то…
– Да это я так. Задачка такая есть. Никак решить не могу. До свиданья!
– До свиданья, Николай. – И стала смотреть ему вслед, будто на фронт мужика провожала, – с жалостью и болью.
Покружил, покружил Николай, да делать нечего – пошел домой. Там, конечно, Глеб сидел. Шура кормила его на кухне борщом, настойкой угощала. С некоторых пор Шура перестала смотреть Николаю в глаза, зато в движениях ее появилась резкость, грубость – так бы, кажется, и толканула мужа, чтоб не вертелся под ногами. Странно…
– Надюшка где? – тихо поинтересовался Николай.
– Где ей быть? У бабушки, – отрезала Шура.
– Выпьешь пару капель, щегол? – усмехнулся Глеб.
Николай не ответил, вышел из кухни. Он ничего не понимал. Он стоял в комнате, в спальне – и голову его будто сдавливало тугим жестким обручем: вот-вот, кажется, разорвется. Он смотрел на разобранную постель, на бесстыдно разбросанные повсюду Шурины вещи: кофточку, блузку, лифчик, чулки, комбинацию, смотрел на грязный, засаленный пиджак Глеба, по-хозяйски висящий на стуле, смотрел на тумбочку, где в тарелке, как в пепельнице, валялись жестко смятые окурки Глебовых папирос, – и ничего не понимал. Не мог! Нет, он все видел, все воспринимал, но разумом отказывался понимать: как такое может происходить? И где – в его собственном доме, в его квартире, в его постели?!
– Шура, – позвал он.
Она не ответила, не откликнулась даже.
– Шура! – взвизгнул он.
– Ну, чего тебе? – появилась она в проеме двери, уперев руки в крутые бедра.
– Это что-о?.. – зашипел Николай, показывая на постель, на разбросанные вещи, на окурки. – Это что-о?.. – продолжал он шипеть, схватив дрожащей рукой пиджак Глеба и бросив его на пол. – Что здесь происходит?! Ты с ума сотпла! Вы с ума сошли! Вы что делаете? Вы осознаете, наконец, что вы делаете?!
– Молчи уж, ты-ы!.. – рассвирепела Шура. – Раньше надо было смотреть. Ишь, расшипелся!
– Что-о?.. – задохнулся Николай.
– А то. Пустил козла в огород, теперь расхлебывай. А по мне – так тварь ты дрожащая, больше никто. Ненавижу!
И тут Николай не выдержал – ударил ее по щеке. Звонко получилось.
В дверях молнией появился Глеб. Прищуренные глаза его налились мрачной, угрожающей насмешливостью, крылья ноздрей затрепетали, одной рукой он вытолкал Шуру из комнаты, захлопнул дверь, а второй рукой, как суслика, поднял Николая за шиворот в воздух:
– У тебя что, щегол, голосок прорезался? Так я могу укоротить его! – Он с силой швырнул Николая в угол. Тот тотчас вскочил на ноги, бросился на Глеба, вслепую в безумии размахивая руками, пытаясь достать, зацепить Глеба.
Глеб дал себя ударить. Стоял не шевелясь, усмехаясь. И вдруг Николай замер, как загипнотизированный, глядя в смеющиеся, наглые глаза Глеба.
– Ну, бей! – попросил Глеб, улыбаясь Николаю. – Бей, щегол!
А тот стоял как вкопанный.
– Бей, паскуда! – приказал Глеб.
Николай не шевелился.
– Так вот, запомни, – многообещающе проговорил Глеб, – еще раз тронешь Шурку пальцем – прибью, как щегла. Зарубил?
Николай продолжал стоять как в гипнозе.
– И вообще, щегол, не путайся под ногами. Я этого не люблю. – Он развернулся, распахнул дверь и вышел.
Бить Николая он не стал. Руки марать неохота.
Постоял Николай около своего дома, посмотрел на ярко освещенные окна в квартире, потоптался у крыльца, на ступеньках которого бренчали на гитаре незнакомые парни, и поплелся куда глаза глядят…
Впрочем, вскоре он понял: ноги сами ведут к дому тещи – Евдокии Григорьевны. Да и куда еще можно было пойти? Ведь и дочь Надюшка тоже там сейчас, у бабушки.
Пришел он к теще – та ни о чем не спросила, усадила за стол, накормила ужином: жаркое из баранины, соленые огурцы и компот из слив. Надюшка вертелась рядом, то к отцу на колени заберется, то к бабушке прильнет, а потом умчалась к телевизору – вечернюю сказку слушать.
Евдокия Григорьевна по-прежнему ни о чем не расспрашивала, только изредка, суетясь у русской печи, посматривала на зятя да украдкой вздыхала.
– Можно, ночевать у вас останусь?
– Да ночуй, ночуй, Коля, какой разговор, что ты… – с радостью согласилась Евдокия Григорьевна.
А хотелось, конечно, Николаю пожаловаться теще, рассказать ей всю правду, да как расскажешь? Что расскажешь-то? Сил не было понять случившееся, тем более – рассказывать…
Была в доме у Евдокии Григорьевны маленькая комната, «малуха», любил там посидеть Николай, когда приходил в гости к теще. Евдокия Григорьевна знала слабость зятя, освободила для него в комоде отдельный ящичек, где зять хранил пяльцы, накрахмаленные кусочки холстин, нитки мулине, иголки. Конечно, по совести, не о таком зяте мечтала теща, хотелось бы, чтобы хозяин он был, мужик, но что поделаешь, раз Николай таким уродился, к хозяйству душой особо не тянется, все что-то думает, мечтает, а то вот и так, за пяльцами сидит, вышивает. Евдокия Григорьевна привыкла, смирилась: другие вон пьют, куролесят, а этот смирный, добрый, покладистый. И поговорить с ним можно, душой открыться. А что странный немного – так кто из нас не странный, если поглубже заглянуть?
– А вот ты знаешь, Коля, что мне Надюша-то сказала? – спросила с улыбкой Евдокия Григорьевна, когда после ужина Николай удобно устроился в «малухе», в тяжелом приземистом кресле, надел очки-кругляши и начал вышивать. В течение нескольких месяцев, бывая у тещи, Николай никак не мог закончить жанровую картину «В сосновом бору».
– Что, Евдокия Григорьевна?
– Сказала: когда вырасту, буду буянить!
– Что-что? – приподнял очки Николай.
– Не знаю, так и сказала, – улыбнулась теща. – Чего это она?
Николая разом окатило стыдом, он покраснел, как маковый лепесток, нахмурился.
– Я ей говорю, – продолжала теща, – да что ты, внучка, разве можно буянить? А вот можно, отвечает, можно. Выгоню из дома дядю Глеба!
Николай пониже опустил голову.
– Какой это еще дядя Глеб? – поинтересовалась Евдокия Григорьевна у зятя.
– Да так, знакомый один у нас…
– В гости к вам ходит? – не унималась теща.
– Ходит иногда. Да.
– Смотри, Коля, Шурка девка бедовая – как бы чего не получилось. Потом локти кусать будешь.
– Вы в Москве бывали? – ни с того ни с сего спросил Николай.
– В Москве? – удивилась теща странному повороту в разговоре. – Нет, не бывала. А что?
– И я не бывал. Вот думаю зимой в Москву съездить. С Надюшкой. Как считаете?
– А Шура одна здесь останется?
– Одна. А что?
– Вот я и говорю, Николай: смотри! Ты что мне зубы заговариваешь? Или, думаешь, я ничего не знаю? Что у вас там происходит? Что ни вечер – Надюшка у меня. Дорогу домой забыла.
– Да у Шуры то учет, то ревизия, то в торг вызывают. А у меня, сами знаете, скользящий график.
Евдокия Григорьевна посмотрела-посмотрела на зятя, почувствовала – не хочет он перед нею открываться, махнула в досаде рукой и вышла.
Николай отложил пяльцы в сторону – руки дрожали. Посидел просто так, в горькой задумчивости, опустошенный.
Закончилась вечерняя сказка, и Надюшка впорхнула в комнату к отцу. Взобралась к нему на колени, обняла за шею, прижалась к лицу. Крепко-крепко прижалась, долго не отпускала.
– Ну, как дела, Найденыш? – улыбнулся Николай. Он давно придумал ей это имя – Найденыш и, когда они были одни, всегда называл ее так.
– Ой, грустно, папа! – вздохнула дочь по-взрослому. А исполнилось ей недавно всего пять лет.
– Что так? – удивился Николай.
– Знаешь, там одна девочка собаку хотела. А папа с мамой не покупали ей.
– Наверное, денег не было?
– Нет, просто не хотели. Тогда девочка из варежки собаку сделала.
– Как из варежки? – удивился Николай.
– А так. Ей когда надо было, она варежку снимала. И та в собаку превращалась.
Вот так они сидели, болтали и дурачились, а у Николая иной раз сердце обливалось леденящим холодом. Когда он пытался соединить в сознании то, что было там, дома, и здесь, у Евдокии Григорьевны, – ничего у него не получалось, никакого соединения. То, что происходило в его собственной квартире, казалось настолко неправдоподобным, нереальным, что он не мог до конца осознать этого. Что случилось? Что произошло? Как могла жизнь в считанные недели перевернуться настолько, что даже подумать о ней, сегодняшней, страшно?!
Он ласкал дочку, гладил ее волосы, прижимался к ней, чувствуя всю ее нежную, хрупкую фигурку, худые топорщащиеся лопатки, будто легкие крылышки, вдыхал детский ее, ни на кого и ни на что не похожий запах, – и думал, думал, содрогаясь в душе: как же быть, что делать, где найти выход, в чем? В нем уже начали бродить и метаться тени тех мыслей, которые в скором времени доведут его до полного душевного изнеможения, а пока он еще сопротивлялся, противился их напору, хотя бы потому сопротивлялся, что вот у него на коленях дочка, самое родное, высшее на свете существо, – и разве можно бросить ее, оставить на поругание, на сиротство в жизни?
Как ему хотелось открыться Евдокии Григорьевне, рассказать ей всю правду, может быть – даже выплакаться у нее на плече, но, как бы он ни был слаб, он все-таки понимал, ясно отдавал себе в этом отчет, что многие люди и так давным-давно не считают его за мужчину, потому что в понимании людей мужчина – это прежде всего покоритель жизни, ее усмиритель и хозяин. А кто такой Николай Пустынный? Тряпка, третьестепенный инженеришка, обыватель, любящий вышивать цветочки, и самое главное – Николай сам это понимал, но в то же время он понимал то, чего не понимали другие: всякий человек имеет право на ту жизнь, которая проживается им в согласии с совестью. Совесть у него была чиста, он знал это, но должна ли быть ценой совести потеря любви и радостей жизни, потеря всего самого дорогого и небесного на земле?
Пришла к ним Евдокия Григорьевна, села потихоньку напротив, полюбовалась ласковой возней зятя с дочкой.
– А кто у нас спать будет, а, Надюшка? – лукаво-игриво поинтересовалась она.
– Бабушка будет спать, – тут же весело ответила внучка.
– А кому завтра в садик рано бежать?
– Бабушке завтра в садик бежать.
– А кто сказку на ночь будет слушать?
– Бабушка бу… Ой, внучка Надюшка будет сказку слушать.
– Ну, пошли, значит? Оп-ля! – подхватила Евдокия Григорьевна девочку на руки и понесла в свою комнату, на широкую пуховую перину.
Николай остался в «малухе» один, но вышивку отложил в сторону – пальцы не слушались, мелко-мелко дрожали.
С того времени жизнь в семье Пустынных потекла по новому руслу. Николай мог приходить домой, а мог не приходить, это никого не интересовало, но и тогда, когда он был дома, в собственной квартире, Глеб не уходил, а оставался ночевать и спал в одной постели с Шурой, в той самой постели, где когда-то в любви и нежности была зачата дочка Пустынных – Надюшка.
По утрам Николай мог столкнуться с Глебом где-нибудь в коридоре, или в ванной, или на кухне, при этом Глеб нередко по-простецки интересовался: «Ну, как, щегол, жизнь? Бьет ключом, а тебя – гаечным?!» – и добродушно посмеивался. Николай прошмыгивал мимо, как мышь, но иногда Глеб успевал схватить его за плечо или, того хуже, за ухо: «Чего не здороваешься, щегол? Как-никак родственники. Обижа-аешь…»
Еще страшней, если Николай сталкивался с Шурой – та бродила по квартире в ночной рубахе, не стыдясь и не стесняясь; Николай задыхался, видя ее, а она окатывала его таким презрительным и насмешливым взглядом, что он готов был провалиться сквозь землю. Но куда он мог деться? Не будешь же все время ночевать у тещи.
А вот Надюшка, дочка, та точно – словно навсегда теперь поселилась у бабушки. Дома и не показывалась.
Как-то раз забрезжила в голове Николая странная и дикая идея. Вспомнились слова Повилюка: «Жена загуляла? Так у меня одно верное средство есть». – «Какое средство?» – поинтересовался тогда как бы между прочим Николай. «А средство простое. Убей ее хахаля – и все дела!»
И вот эта мысль, страшная, дикая – убить Глеба! – занозой засела в сердце Николая Пустынного.
Что бы он ни делал – работал в цехе или ходил по городу, сидел в столовой или направлялся в гости к теще, он думал об одном: убить Глеба!
Но как его убить? Десятки способов и вариантов сидели в голове, но ни один не представлялся верным, окончательным. То Николай мечтал и видел как наяву, будто входит он в собственную спальню, в руках у него двуствольное ружье, они вскакивают с кровати, оба жалкие, трусливые, трясущиеся. Глеб кричит: «Не надо! Не убивай! Я больше не буду!» – но Николай хладнокровно, безжалостно нажимает на курок, и Глеб как рухлядь падает руками вперед замертво. Николай наводит ружье на Шуру, палец держит на спусковом крючке, руки дрожат, и Шура начинает просить: «Коля! Коленька! Не виновата я! Это все он, он! Он меня силой заставил, я не хотела, я больше не буду, прости меня! Я люблю тебя, только тебя, прости!» Николай колеблется, но вот отбрасывает ружье, падает на колени перед Шурой, целует подол ее ночной рубашки, Шура рыдает, слезы капают ему на руки… Он все, все простил! Не надо, не плачь, это все ужасно было, как сон, как наваждение…
Нет, останавливал свои мечты Николай. С ружьем ничего не выйдет. Где я его возьму? Украду? Но где? У кого? И потом – пока я наставлю на него ружье, Глеб может выхватить его у меня из рук, он же бандит, хулиган, у него это запросто, и тогда он весь заряд всадит в меня, а потом, чего доброго, и Шуру застрелит…
Нет, лучше отравить его! Достать цианистого калия и всыпать в настойку. Этот подонок день и ночь пьет, потихоньку подсыпать ему в стакан – и все, сразу на тот свет… Но где взять цианистый калий! Разве его продадут в аптеке? Где его вообще достают? Вон все говорят: цианистый калий, цианистый калий, а поди попробуй найди его… Нет, с этим делом ничего не выйдет. Надо что-то другое.
А что? Может, ночью наброситься на него, придавить подушкой и удушить? Но попробуй такого бугая придавить подушкой! Скорей он тебя самого придавит, сбросит на пол и как щенка прихлопнет, только и всего…
А что еще? Может, нанять каких-нибудь ребят, похлеще да понаглей? Вон их сколько по подъездам шатается, выложить всю зарплату: «Нате, ребята, пейте, гуляйте, но чтоб к завтрашнему утру этого подонка не было в живых!» А что – выследят его в темном закутке, отделают так, что… Куда ему справиться с пятью-шестью молодцами? Вот только кто согласится? Даже и за деньги? Кому охота убивать, чтобы потом сидеть? А то и того хуже?
Нет, тут никто не согласится.
Так что же тогда?
Что делать?
Ведь жить невозможно дальше! Невозможно жить так дальше, сил нет!..
Глава 5
Здесь есть что-то мистическое
«Здравствуй, Валентин!
Пишу тебе третье письмо подряд, а ответа пока никакого. Я понимаю, тебе так проще и легче: зачем ворошить прошлое? Но пойми: мне нужен твой совет, больше ничего. Я даже не боюсь, если эти письма попадут твоей жене на глаза: пусть знает, между нами ничего нет, но разве мы не имеем права, как все люди, на простые дружеские отношения?
Скажу тебе прямо: я совсем запуталась в материале и не знаю теперь, что делать дальше, в какую сторону идти.
Больше всего меня возмутило, как и всю нашу общественность, равнодушие наших официальных властей. Я имею в виду прежде всего милицию и прокуратуру.
Я собрала множество фактов, встретилась с десятками людей, нашла даже первую учительницу Глеба Парамонова, не говоря о том, что виделась с его матерью, с его бывшими женами, с друзьями детства, со многими людьми, которые в разные годы работали с ним кто на трубном заводе, кто в мартеновском цехе, кто на стройке, кто в лесничестве… Одним словом – с кем я только не встречалась! А со сколькими людьми хочется да и предстоит еще встретиться! Но уже теперь могу сказать: запуталась в противоречиях. Картина как будто ясная, страшная, а понять ничего нельзя. Представляешь? Чушь какая-то.
Есть одна поразительная деталь: оказывается, Глеб Парамонов, когда ему было лет шесть, любил вышивать. Занимался он вышиванием до второго класса; об этом рассказала его мать, Марья Трофимовна, с гордостью рассказала. Что ж тут удивительного? – скажешь ты. А удивительное здесь то, что Николай Пустынный тоже любил вышивать. Разница только в том, что один занимался этим в детстве, а другой – до последних дней, взрослым. Не знаю, как тебе, а мне представляется здесь что-то мистическое! Вообще мать Парамонова, Марья Трофимовна, рассказала мне, что в детстве Глеб был удивительный мальчик, добрый, сильный, справедливый – и ей можно верить, потому что сейчас она искренне ненавидит его, собственного сына ненавидит – говорит: своими бы руками взяла и придушила его, паразита! Есть матери, которые слепо обожают детей, что бы они ни вытворяли, а есть такие, как Марья Трофимовна, – ведь правда, ей можно поверить? Но все-таки это странный феномен. Марья Трофимовна рассказывала мне, что вплоть до одиннадцатилетнего возраста Глеб горой стоял на стороне матери и младшей сестры Людмилы, защищал их от пьяных выходок отца, один раз даже отважно бросился на него с кулаками, с голыми мальчишескими кулаками, когда отец с топором в руках гонял по дому жену. Отец опомнился, но в злости вышвырнул сына в сени – в мороз, зимой, – где Глеб целый час простоял раздетый, в одном спортивном костюме, в тапочках и с голой головой. Был еще такой случай, когда сестра его, Людмила, которая младше его на год, но по комплекции, по виду – будто на целых три года, – так вот, был случай, когда Людмила тяжело заболела, нужен был пенициллин, который в послевоенные годы считался большой редкостью у нас, и Глеб один, зимним холодным днем, отправился пешком за восемнадцать километров в Курганово, в заводской дом отдыха, где этот пенициллин был. Ведь это не совсем рядовая деталь, правда? Одним словом, я могу привести тебе десятки примеров, когда Глеб проявил себя в детстве отважным, сильным и – самое главное – добрым и справедливым мальчиком. Куда же это девалось потом?
Представляешь, и мать его, Марья Трофимовна, тоже не может объяснить происшедшей роковой перемены, но ведь в чем-то она проявилась, где-то начиналась, откуда-то взялась, правда?
Извини, Валентин, пишу тебе сумбурно, хотя поначалу хотела рассказать тебе совсем о другом. А именно – о своей встрече с начальником милиции и со следователем прокуратуры. Начальника ты, может, помнишь – майор Синицын? Человек в общем-то добрый, умный, но, как мне показалось, чересчур затянутый в официальный мундир. А следователь прокуратуры – человек новый у нас.
Меня интересовала сама изначальная сторона дела, тот первый импульс, который подтолкнул все дальнейшие события, покатившиеся затем по наклонной, как снежный ком. Я имею в виду вот что.
«Почему, – спросила я и того, и другого, – когда Глеб Парамонов вытащил Пустынного из ванной и вызвал милицию, почему приехавшая милиция не заинтересовалась личностью Глеба? Что, к примеру, он тут делает? Как оказался в чужой квартире? И так далее, и тому подобное…»
При этом нужно помнить, что Шура, жена Николая Пустынного, долгое время лежала рядом без чувств – потеряла сознание. Глеб Парамонов вызвал, кстати, и «скорую помощь».
И что мне ответили?
А вот что.
Возбуждать уголовное дело против Глеба Парамонова не было никаких юридических оснований. А моральную, мол, сторону к делу не пришьешь. Было официально установлено, что Николай Пустынный покончил жизнь самоубийством не по принуждению, а по собственному желанию. В кармане его пиджака обнаружили записку: «Не хочу больше жить. Прости, Шура». В квартиру Глеб Парамонов и Александра Пустынная вошли вместе. В ванную Шура заглянула первая и, увидев Николая, закричала и упала в обморок. Глеб хладнокровно отрезал веревку, вытащил Николая из ванной. Пробовал делать искусственное дыхание – бесполезно. Вызвал от соседей по телефону милицию и «скорую». Состава преступления в его действиях нет. Даже наоборот – он показал себя дельным, хладнокровным человеком, помог милиции и врачебной экспертизе. «А то, что он который месяц не работает, ведет аморальный образ жизни, – это, выходит, не имеет никакого значения? – спросила я. – И то, что все это наверняка послужило толчком для самоубийства Пустынного, тоже не имеет значения?» – продолжала я. И, представляешь, мне спокойно объяснили, что с юридической точки зрения именно так все и обстоит: в действиях Глеба Парамонова состава преступления обнаружить нельзя.
… Ой, извини, Валентин, ко мне пришли, закончу письмо в другой раз. Не сердись…»
К Ларисе действительно пришли в редакцию два человека: она сама просила их заглянуть в газету, в отдел писем – хотела побеседовать с ними по душам, если, конечно, они согласятся. И вот – пришли.
Это были муж и жена Виноградовы, старички. Прасковья Ивановна и Иван Иванович. Очень похожие друг на друга, седенькие, немощные, но вежливые, с внимательными глазами, с культурными манерами. Трудно было поверить, что их сын, Семен Виноградов, сорока лет, дважды судим за умышленные убийства, получал сроки в десять и пятнадцать лет, сидел в тюрьме и сейчас. Что хотела услышать от Виноградовых Лариса? Дело в том, что какое-то время Семен Виноградов и Глеб Парамонов дружили, работая в мартеновском цехе подручными сталевара. Был случай, когда Семен спас Парамонова от верной и долгой тюрьмы. Однажды не понравился Глебу начальник цеха, а именно – накричал на Глеба: «Дармоед! Работать надо, а он сидит… В тюрьмах надо гноить таких, а их все на свободе держат!..» Глеб сидел, морщился от боли – только что раскаленным металлом прожег спецовку, нога огнем горела. Рассвирепел: «Ах ты, падла!..» Сграбастал начальника цеха, поднял повыше на руках – тот барахтается, ногами дрыгает, визжит – и понес к ковшу, к кипящей лаве металла. Затмение нашло: хотел бросить начальника в бурлящий ковш. Вот тут Семен Виноградов и спас Глеба от тюрьмы, а заодно и начальника цеха от смерти – ударил ломом по рукам Глеба. Те сразу плетьми повисли, а начальник грохнулся на пол, на металлические листы.
О чем хотела поговорить с Виноградовыми Лариса? Да так, разобраться кое в чем, кое-что уточнить… Она усадила Ивана Ивановича и Прасковью Ивановну на стулья, блокнот раскрывать не стала, решила просто побеседовать доверительно.
– Скажите, пожалуйста, – начала она, – как вы относитесь к Глебу Парамонову? Ваш сын, кажется, дружил с ним?
– Очень своеобразный молодой человек. Вы знаете, когда Семушку увезли, он долгое время навещал нас. Успокаивал, – дрожащим голосом проговорила Прасковья Ивановна.
– Еды приносил, колбасы, масла, сахара, – добавил Иван Иванович.
– А за что вашего сына судили в первый раз?
– Вы разве не знаете? За то, что посчитался со своей вертихвосткой, с этой аморальной особой.
– С женой? С Еленой Сергеевной?
– Да, с ней, если таковую можно назвать женой, – поморщилась Прасковья Ивановна.
– Позвольте, но ведь он убил ее? – удивленно произнесла Лариса. – Утопил в Чусовой?
– Лариса Петровна, не забывайте, это была женщина легкого поведения, – с укором проговорил Иван Иванович.
– Но разве можно убивать человека? Ведь вы бывшие учителя, преподавали историю, как же можно оправдывать убийство?
– А что остается делать с такими женщинами? Наш Семушка – талантливый человек, но вспыльчивый, как все талантливые люди, – разве мог он терпеть измены жены? И потом, не забывайте, Лариса Петровна, вся история человечества – это история убийств и крови, – с назиданием, тихо и вкрадчиво произнес Иван Иванович.
– Позвольте, позвольте, – пораженно пробормотала Лариса. – История – это одно, а преднамеренное убийство – совсем другое.
– Все взаимосвязано в этом мире, Лариса Петровна, – успокаивающим тоном резюмировал Иван Иванович.
– А как тогда объяснить второе убийство, совершенное вашим сыном?
– У вас есть дети? – поинтересовалась у Ларисы Прасковья Ивановна.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги