Я тоже встал, и чуть было не сказал: «Майор Дубовцев!», но вовремя спохватился: вот ведь проклятая привычка – срабатывает там, где не надо!
– Дубовцев, Глеб Петрович! Рад знакомству… – видать по всему, подполковник Гришин был человеком порядочным. Мне же это сейчас было просто необходимо. – Черт его знает, как все это обернется! А поддержка такого человека, тем более – военного, великое дело! Павлина… Она, конечно, человек проверенный, надежный, но ведь она – женщина! А это уже само по себе плохо…
Гришин кивнул мне и как-то по-особому усмехнулся. – Не иначе, вычислил меня! Ну, да и я хорош, конспиратор хренов! Даже заранее не продумал, как себя вести в таких ситуациях…
Однако Гришин не стал показывать ни словом, ни жестом другим о том, что я тоже военный. – Это хорошо! И его взгляд говорил, если не ошибаюсь: «Понимаю! Вижу, ты человек военный… Постараюсь быть другом!». Не скрою, могу и ошибаться, но нутром чую – человек он свой!
Мне показалось, что и Павла, здороваясь с ним, осталась о нем хорошего мнения. С матерью Михаила поздоровался с почтением и уважением: это была седая женщина невысокого роста с печальными глазами. Мне даже показалось, что Павла как то по особому тепло посмотрела на нее.
Слушаю Веру и бабу Аню про находку, пью чай да наблюдаю за этими простыми с виду людьми. Повертел – повертел в руках шифровку в записной книжке, но так ничего путного в голову и не пришло – передал другим. Михаил тоже ничего не придумал и передал ее Павле. – Ну-ну, госпожа парапсихолог, посмотрим, чему вас там, в институтах, учили!
– Номер сто двадцать один. Северьян Гурьянович Гурьянов…– глухим голосом произнесла она, положив свою ладонь на текст записной книжки. Анна Семеновна от этих слов чуть не выронила чашку из рук – так неожиданно страшно прозвучали слова Павлины. – Расстрелян в сорок седьмом году в Ивдельском следственном изоляторе. Сообщил о кладе монахов в Верхотурье. Надо пройти сто шагов по левой стороне подземного хода от двери храма мужского монастыря… Больше здесь ничего интересного не написано!
И Павла посмотрела на хозяйку, в глазах которой стояли слезы.
– Я… Я… Я так и думала… – почти шепотом произнесла та, смотря в глаза Павле. Боль, скрытое волнение, пережитое страдание. Сейчас все это читалось легко по ее скошенным бровям, руке, лицу и другой руке, не знающей, куда деться. – Это… Это… Мой первый муж! В сорок шестом его арестовали. Как раз за то, что видел Тимофеева там, в храме! Он тоже искал этот клад… А ты-то, любезная, как про то узнала?
– А я и не знаю: просто взяла и прочитала! – мне показалось, что Павлина знает гораздо больше, чем говорит, но эффект от расшифровки был такой, что даже я забыл об этом.
– Ну, Пашка, во дает! А я-то думал… Так может у нас есть хоть какой-то шанс раскрыть это дело? Раз у Пашки такие способности?!
И неожиданно почувствовал настоящий интерес к этому делу.
– Баб, я недавно нашла… тот зуб, из-под коронки… – нерешительно произнесла Вера, вытащив из кармана двумя пальцами бумажку. – Сашка золотую коронку спилил, а зуб выкинул. Сама не знаю, почему взяла… Может и он пригодится?
– Конечно! – говорю это уверенно, будто наперед знаю, что понадобится. – Ну и нахал!
Так ведь мало того, беру зуб в бумажке, спокойно кладу себе в карман и объявляю. – Значит так: все, что будет хоть как-то касаться этого дела, отдавайте мне! Это – вещественные доказательства… И чем их будет больше – тем лучше!
Пока зуб в бумажке перекочевывал сначала в пакетик, а потом в кейс, неожиданно выяснилось, что хозяйки-то дома около меня нет! И Павлы – тоже! Пока осмотрел улицу, двор прошло немало времени, и только в огороде и нашел их обеих.
Через огород хорошо был виден огнем горящий купол Троицкого собора. Видны были и ребра купола храма мужского монастыря, напоминавшие рейхстаг во время взятия Берлина нашими войсками в сорок пятом. Только в этот раз действовали свои. – Ну, что уж тут поделаешь: ведь и гаражи тоже надо строить!
Наша хозяйка безучастно смотрела на утес и монастыри. Мне даже показалось, что сейчас ее нет с нами: она была где-то там, далеко… ─ Только где? В каком времени?
Глухо кашляю, давая ей понять, что мы оба здесь. Хозяйка вздрогнула и посмотрела на нас своим полу отсутствующим взглядом. Впервые за столь короткое время знакомства, в этих глазах мелькнула такая глубокая и застарелая боль, что мне даже стало как-то неловко за то, что вмешался в столь интимный процесс общения с прошлым. Пожалуй, то же самое заметила и Павла: она даже приложила палец к губам, показывая мне, что говорить ничего сейчас не следует. Однако Павла меня удивила еще больше тем, что присела с ней рядом и взяла ее за руку, а хозяйка молча посмотрела на нее и улыбнулась! И это притом, что была где-то далеко-далеко… – Ничего не понимаю, как такое может быть!
И, тем не менее, сажусь поблизости и жду. Чего?
– Бедное сердечко уж сколько годков ноет… – как бы, между прочим, произносит Павла: хозяйка вздрогнула и со страхом уставилась на нее. – Хуже крапивы жжет его обида…
– Как… Ка-а-а-кая… Обида?! – хозяйка уже с благоговейным ужасом всматривалась в глаза этой некрасивой, очкастой молодой женщины, разом вспотев и встрепенувшись от оцепенения: она вдруг поняла, что эта женщина чувствует ее страдания. – О-о-о-откуда… Вы это… Знаете?
– Да еще с детства… Обида… На свою собственную мать! – тихо произнесла Павлина, глядя ей прямо в глаза: хозяйка смутилась и опустила голову.
– Да што, ты, матушка, можешь знать-то… Про мою обиду? – глухо грудным голосом произнесла пожилая женщина.
Столько боли и печали было в этих словах, что я замер, боясь даже шевельнуться: мне казалось, что посторонний человек не должен копаться в таком, самом сокровенно, интимном… Но и тут ошибся: вдруг хозяйка из согнувшейся дряхлой старухи как-то разом, стряхнув с себя груз прошлого, выпрямилась, и даже расправила плечи! Мне даже показалось, что это некая грозная и могучая орлица осматривает окрестности, а не облезлая ворона! Такая метаморфоза просто ошарашила меня и обрадовала.
– Да, ты, матушка, права! Тебя ить Павлинушкой кличут-то? Красивое имя… Чё уж там… Топерича ужо и не стыдно это признать, хоть и горько! Держала… Почитай аж с самого детства держала! А знаешь почему? Хошь скажу?
Павла кивнула головой.
– Больше всего меня обижало, когда мать обзывала «Сысоевой кровью»… Я и сейчас не знаю, чё енто такое и чё оно означат… «Сысоева кровь»! Могет енто у нее така обзывалка была? А могет мужик, какой так ей напакостил, что она меня, свою дочь, так называла… – Анна Семеновна посмотрела на нее, ища у нее поддержки и ответа. – А ишшо обижало тогда, когда она с укором говорила мне: «Лучче бы я отказалась от тебя, а не от той!» Какой той? Не было у нее никакой той! Не знаю я никакой той! Правда, только перед смертью самой попросила маманя у меня прошшения за то… Но ведь я-то так никогда и не узнаю, чё ж все енто означат?! Вот так и живу, с ей, обидой чертовой, прямо в сердце!
Тут хозяйка посмотрела на меня и усмехнулась.
– И то верно: такой – то грешницы как я – ишшо поискать надо! Так что мать была права: не напрасно так обзывала…
Жестокая ирония, с которой Анна Семеновна рассказывала о своей жизни, невольно заставляла уважать эту пожилую женщину, сильную духом и по сей день…
– А дефькой – то я была, ох и сорви – голова! Любила подраться с мальчишками, по лесу допоздна побегать. Все время на речке пропадала. Однажды осенью мать меня и соседску девчонку в сторожке оставили, дак я тогда уж показала бобрам Кузькину мать!
Меж тем, увлекшись рассказом хозяйки, выпускаю из виду Павлу, которая по-прежнему держала руку Анны Семеновны в своей руке, слушала ее рассказ. Да и мне, потому что Павлина взяла мою руку в свою, он тоже виделся так, как рассказывала Анна Семёновна.
2.
Начало ноября 1927 года, г. Верхотурье.
В том году долго стояла теплая осень, но уже по утрам белым инеем куржавило траву, оставляя черно-зелеными проталинами следы человека, рано ушедшего из сторожки. Солнышко, однажды выглянув из-за деревьев, тут же начинало разрушать всю эту холодную красоту, пытаясь, из последних сил показывать, кто в этом мире хозяин.
Но даже его ласково-теплое прикосновение не могло быстро разрушить результаты работы Мороза Ивановича, все чаще и чаще приходящего сюда по ночам.
Восьмилетняя рыжеволосая девочка, улыбаясь, встречала солнышко, протянув к нему свои полные руки. Она покосилась на след от двух ног.
– Знать ужо давно ушла мамка-то… – подумала она и ногой нащупала осторожно дощечку под ногами, почему-то не вызывавшую у нее доверия. Наконец, решившись, Нюрка наступила на нее: доска с хрустом лопнула, а нога угодила прямо в щель и укололась. – А – ай! Ить знала жо… И усе-таки наступила!
Резко выдернув ногу из щели, она запрыгала на другой ноге, тряся в воздухе больной: красные капли одна за другой появились на бревне, по которому прыгала девочка. Слезы застыли в ее глазах, но она, резко сжав веки и выдохнув вместе с воздухом свою боль, не заплакала, а наоборот, плотно сжав рот, снова ударила той же ногой по доске в отместку ей. – На тобе! Буш знать…
Доска, жалобно хрякнув, подпрыгнула и отлетела в сторону, открыв взору блеснувший на солнце предмет. Довольная собой, рыжая конопушка не могла этого пропустить.
– А енто ишшо чё? – она наклонилась, совершенно забыв о былой боли и крови, которая капала с ободранного пальца ноги, и рукой начала шарить в черно-серой земле. Уколов теперь палец руки, Нюрка взяла палку и начала ей шурудить, разбрасывая все вокруг, пока на конце ее палки не появился крест.
– Странный какой-то… – она рассматривала крест и удивлялась его размерам и форме. Действительно, крест, найденный ею, был велик, имел плоские ровные грани и зубчатую перекладину, смещенную к нижнему краю вертикального стержня. – Вроде крест… А вроде и нет! И откель он тута взялси? Да ишшо на веревочке… Могёт дед оставил? Жаль, вот ево нету, щаз ба сказал!
Неожиданно откуда-то нахлынувшее чувство любви к деду, которого смутно помнила, но всегда ласковому по рассказам матери и в ее представлении, вызвало нежданно набежавшую слезу. Нюрка смахнула ее рукавом, шмыгнула носом, протерла ласково крест и снова уставилась на него.
– Могет дед положил, а я выташшила? – смутное подтверждение существования деда и хоть какое-то объяснение происхождения находки, неожиданно ее подстегнули. – Надоть убрать ево подальше. Вот приедет дед и спросит: « Куды вы крест подевали?» Чо тоды скажу?
Простая, свойственная любому деревенскому жителю с младенчества, мысль о том, что у каждой вещи есть свое место, тут же распространилась и на находку. Уверенность в том, что об этом месте обязательно дед должен узнать, когда снова появится здесь, заставила работать ее практичный ум. Оглядев сторожку на предмет возможного использования в качестве места для хранения креста, Нюрка сразу же отвергла все гвоздики на стенах и под крышей: ей показалось, что, спрятав под доску крест, дед не хотел его показывать кому-то чужому. Поэтому и остановилась, наконец, на глубокой и широкой щели, куда свободно мог бы войти крест, при этом оставаясь незамеченным. Кроме того, эта щель в фундаменте ей понравилась и тем, что там было всегда сухо.
– Вот приедет дед, пойдет искать свой крест, а он грязный и мокрый… – рассуждала она, засовывая крест-ключ в щель. – Ить ему-то такой-то и в руки брать будеть неприятно, А тута он сухонькай и целенькай!
Она еще раз посмотрела в щель и, убедившись, что находка не видна, довольная уселась на бревно. Но сидеть ей так пришлось недолго: в сторожке что-то загрохотало.
– Вот зараза, Верка! – Нюрка явно не симпатизировала своей новой сестре. – И пошто мать приняла в нашу семью енту заразу?
Не спеша, встала с бревна и приоткрыла дверь сторожки.
– Уймися, чимуродная, а не то я тобе рот-то быстро законопачу! – крикнула рыжая конопушка девчонке на целую голову ниже ее ростом, стоящей у самой двери.
– Исть хочу… Иде твоя мамка? – захныкала она, кулачками растирая слезы.
– Ты ишшо рожу-то не умывала, а исть ужо просиш! – тут Нюрка и сама вспомнила, что не умывалась и не ела с утра: словно подслушав ее мысли, в животе у рыжей бестии заурчало.
Плеснув себе в лицо обжигающей холодом водицы из кадки, Нюрка быстро вытерлась подолом сарафана и тут же заскочила в строжку: нос сам определил, где находится еда.
– Картошечка… – быстро определила она, подняв крышку чугунка, и пустила слюну…
После завтрака они с Веркой разбежались по разным углам: Нюрка пошла проведать бобров, прихватив с собой удочку с червяками, накопанных ею еще вчера, а Верка осталась в сторожке шить себе куклу.
Мать пришла бледная как смерть. Устало упав на то самое бревно, на котором утром прыгала Нюрка, она закрыла глаза и медленно навалилась на бревенчатую стену сторожки.
– Ну… Топерича – усе! – скорее прошептала, чем сказала вслух мать, однако Нюрка, только что пришедшая с речки, все же услышала ее: она сорвалась с места и исчезла в сторожке. А через мгновение вернулась с кружкой воды, которую и подала матери.
Мать, вдруг открыв глаза, полные безумной ярости, неожиданно ударила по протянутой руке. Да и выплеснула воду прямо в лицо ничего не понимающей Нюрке.
– Пошла прочь! – даже не сами слова, а то, с какой презрительной интонацией они были сказаны, да выплеснутая в лицо вода сильнее булатного меча ударили в самое сердце Нюрки: они обожгли не руки, не тело – они обидели саму душу ее, нанеся ей долго незаживающую рану. – У-у-у, Сысоева кровь!
Кружка вывалилась из ее рук, горло перехватил жуткий спазм: Нюрка начала задыхаться… Но мощный организм девочки уже сам спешил ей на помощь: она закашлялась и согнулась пополам.
– За чё? За чё? – твердила она, пытаясь понять, за что с ней так жестоко обошлась ее мать – единственный на свете человек, которого Нюрка так любила и берегла…
Девочка закрыла лицо руками, чтобы спрятать свои глаза и закрыть дорогу злым словам в свою душу, истекающую кровью, от своей же матери. А через мгновение, уронив на тропинку ведерко с рыбой, бросилась бежать к реке, не разбирая дороги…
Но разрушительная Дарьина ярость все же достигла своей цели: Нюрка, схватив первую попавшуюся под руки лесину, вырвала ее с корнем и начала расшвыривать бобровскую хату, которая как на грех, попалась ей первой на пути.
Уже потом, расшвыряв ее всю до основания, девочка уселась рядом и заплакала горько, воя и катаясь по траве. Выплакав все слезы, она встала, и начала снова собирать боброву хату.
– Простите… – блестящие от воды на солнце хозяева-бобры молча смотрели своими черными глазами, фыркая на нее за такое поведение.
И обида в сердце девочки неожиданно уступила место той любви, которой одаривали эти независимые животные Нюрку – это был самый первый тяжелый урок в ее жизни и поэтому самый важный. Будут потом еще обиды, но теперь она знала, как надо с ними бороться!
А вечером, придя в себя, Дарья перевезла девчонок через Туру на лодке в дом Федьки Бегунка. В тот день Нюрка, уже отошедшая от незаслуженной обиды, неожиданно заметила, как сильно за один день вдруг состарилась и поседела ее мать. Желая хоть как-то пожалеть ее, Нюрка протянула к ней руку, но тут же убрала, натолкнувшись на жестокий Дарьин взгляд, презрительно говоривший: «Не смей ко мне прикасаться, Сысоева кровь!», и, отвернувшись, девочка с трудом справилась со слезами, вспомнив урок, который преподали ей бобры. Однако и в этот раз Дарьина жестокость пробила Нюркину зашиту.
– Ладно-ладно… Раз вы, маменька, хотитя каку-то кровю, вы яе получитя! – это откуда-то изнутри Нюрки выползало нечто страшное и злое, вдруг полноправно заявившее о себе. Дрожь охватила девочку – такой она еще себя не знала, но уже начала понимать, что и остальные тоже скоро узнают. И злая, жестокая ухмылка исказила конопатое лицо с гривой рыжих волос…
– И ведь только одного такого Сысоя и помню… Да и жил он в самом начале Ямской! Что, правда, то, правда: этот Сысой частенько с матерью ругался. Да он как раз и жил раньше, еще до войны, в том самом доме, где в огороде у Колесниковых монеты царские нашли! – Анна Семеновна улыбнулась. – А поговорка-то мамина, как банный лист ко мне прилипла… Ужо двадцать лет прошло, как мама в земле сырой лежит, а я все каку-то кровь вспоминаю!
Смотрю на эту женщину и удивляюсь: седые волосы с рыжатиной, глубокие морщинки в углах глаз, вялая кожа, а молодости и энергии в ней было столько, что дать ей ее семьдесят два года язык не поворачивался. Даже та интонация, с которой хозяйка посмеивалась над юностью и детством, только подтверждали мое предположение.
– Анна Семеновна, а за поведение в школе вас, наверное, сильно ругали?! – неожиданно выскочило у меня. И тут же смущаюсь. – Вот, дурак, человека в неловкое положение поставил!
– Это точно, еще как часто ругали! Учителя плакали… Да мать с дядей Федей выручали. – улыбнулась озорно ожившая хозяйка, но тут же хмыкнула. – Только потом отлились волку овечкины слезки! Может когда-нибудь и расскажу… Но вы правы: учиться в школе мне совсем не хотелось и не нравилось. Мне надо было быстрей узнать все о жизни. Той самой, что бушевала за стенами школы, а тут сиди, учи эту арифметику! Вот и сбегала с уроков, скандалила… А дома меня потом драли ремнем, но скоро все начиналось сначала…
3.
Декабрь 1929 года, г. Верхотурье.
На Урале зимы всегда были холодными, но в тот год – особенно. В классе, не смотря на то, что буржуйка была раскалена докрасна, было очень холодно. Казалось, будто ты на улице – выдохнешь воздух из своих легких и он дымком, кружась и вылетая из раскрытого рта, становится заметен. Больше всего мерзли руки и ноги. Вот и получались кляксы и корявые буквы в тетрадках!
– Хорошо хоть мать катанки дала! – подумала Нюрка, сидя в стареньком пальтишке за столом и засовывая свои руки в пространство между валенками и икрами своих ног. По мере того, как согревались руки, учительница, поглядывая на Нюрку, все больше и больше злилась.
– Эй, Колобова, ты чего улеглась? Это тебе не кровать! – терпение учительницы лопнуло. – Совсем обнаглела эта девчонка – улеглась спать прямо на уроке! И чем только занимается дома? И ведь родители люди приличные: отчим – предисполкома, мать – доярка. А эта? И в кого такая уродилась? Рыжая, злая, беспокойная… Вон ее сестра – так совсем другое дело: и прилежная, и тихая, и послушная! И все уроки дома делает. Ну, совсем не похожа на эту бестию!
И Елена Степановна сокрушенно покачала головой.
– Щаз… – Нюрка тянула. – Ну, еще хоть немножко погрею руки! Ну, ишшо хоть чуток!
А вслух произнесла. – Вот тока карандаш на полу найду!
– Врешь ты все, Колобова! – учительница решительно двинулась между столами учеников, собранных отовсюду. – А ну, покажи твой карандаш!
Верка потихоньку стащила свой карандаш со стола и под столом передала сестре.
– Нате вам карандаш! – нахально заявила Нюрка, показывая учительнице карандаш Верки.
– Елена Степановна, енто Верка ей карандаф подсунула! – ехидный голос Евстратки Минаева Нюрка узнала бы даже при самой темной луне ночью.
– У-у-у, вражина! Гад ползучий… Везде свой длиннай нос суеть! Фингал-то ишшо под глазом не прошел? Моя работа!
На какое-то время Нюрке стало даже весело, но ее самый главный враг в классе не шутил. – Елена Степановна, я сам енто видел!
– Так-так, Колобова… – в голосе учительницы явно послышалась угроза.
А по языку, высунутому Евстраткой, Нюрка поняла. – Училка ему поверила! Ужо топерича ничо хорошева не жди!
И снова показала кулак Евстратке.
А учительница вдруг произнесла. – Значит, не сидится на месте? Тогда иди-ка к доске! Будешь решать задачу…
– В одном дворе было две коровы и две лошади… – начала диктовать учительница.
– Как у нас… – услышав довольный голос Евстратки, несколько учеников засмеялись.
– … Нужно сосчитать… Колобова – не верти головой! … Сколько животных осталось во дворе!
– А чё тута шшитать? – Нюрка ехидно посмотрела на Евстратку и показала ему язык. – Ни однова животнова не останетца!
– То есть, как? – теперь удивляться пришла очередь учительницы.
– Да так: вчерася к нам приехал из Перми наш дядька Кузьма. Сказывал: «Кулачить бум тех, у ково две коровы да две лошади!» Так што у Евстратки все заберут!
– Вреф, гадина! – Евстратка вскочил, бледный как стена, покрытая инеем: чуть пена у него не пошла изо рта, так он разозлился на Нюрку. – Вафы комуняки нам всю фысть испортили! Топерича и последнее хочут забрать?
Учительница побледнела – она не знала, как в этом случае правильно поступить: с одной стороны навстречу Евстратке рвалась Нюрка, защищая коммунистов, а с другой стороны сам Евстратка готов был броситься на нее с кулаками, защищая свою собственность. Но хуже всего было то, что сама Елена Степановна ровно ничего не знала про грядущее раскулачивание…
– Кто знат, могет ты, Евстратка, и в кольхоз ишшо пойдеш? Дак тоды твои коровенки при тобе и остнутца! – Нюрка ехидно издевалась на простодушным Евстраткой, показывая ему то кулак, то язык, то фигу, а иногда и пинала воздух своим валенком. Класс замер, понимая, что вот-вот произойдет что-то страшное.
– Енто иффо, какой такой кольхоз? – Евстратка вдруг почувствовал, что Нюрка сама не знает, что это такое, а поэтому сделал ей такую ехидную гримасу, оттянув двумя пальцами одной руки кожу нижних век вниз, а указательным пальцем подняв кончик носа вверх. Все рассмеялись. – Ну, чё, съела, Колобок?
– Ты, Колобова, садись… Садись на место! – учительница уже тащила упирающуюся девочку к ее столу. Однако Нюрке удалось вырваться из рук учительницы, и она своим крепким кулаком ударила Евстратку прямо в нос, из которого тут же брызнула ярко-красная кровь на стол и на пол. Евстратка сжался и заревел…
– Колобова! – вот теперь в голосе учительницы снова появился металл: уж в этот – то раз она хорошо знала, что ей положено было делать! Да и испуг уже давно прошел. – А ну, становись в угол! Будешь там стоять, пока не попросишь у Минаева прощения!
– Не дождетца! – отрезала Нюрка, направляясь в угол, в котором уже не раз стояла. – Кулак недобитый!
– Ты… Ты…Ты иффо получиф! – захлебываясь кровью, выкрикивал Евстратка. – Я… Я… Я братану скафу! Он… Тобе… Таку козью морду изделат, не обрадуеффя!
Нюрка простояла в углу до конца урока, потом – до конца следующего и так до конца занятий. На подгибающихся коленях, но все же гордая от того, что настояла на своем и не попросила у ненавистного Евстратки прощения, она шла домой. Единственное, что ее огорчало сильно, было требование учительницы прийти в школу с родителями.
Дома уже все знали о происшествии, когда непокорная ученица явилась домой. Дарья, сняв ремень со стены, тут же начала гоняться за Нюркой, норовя больнее зацепить ее концом ремешка. Кончилось все тем, что бунтарка забралась на полати, где уже притаилась Верка. Показав кулак сестре, она с удовольствием растянулась на теплых полатях.
Когда же вечером с работы вернулся Федор с Кузьмой Вагановым, Дарья подробно рассказала ему о выходке Нюрки.
– Ты, вот чё, Дарья… – Федор даже и не подумал сердиться на приемную дочь: он видел это событие совсем иначе. – Отводи-ка ты, от греха подальше, к себе на ферму нашу Марту!
– Да ты чё, с ума сошел? Как мы будем без коровы-то? Ить без коровы совсем помрем! – слезы полились из ее глаз.
– Ну, не плачь: даст бог – выживем!
– У-у-у, проклятушшая! – и Дарья показала кулак не ко времени высунувшейся с полатей Нюрке. – Одно слово: Сысоева кровь!
Ее обожгло сильнее огня от этих слов.
– Ну, я-то чё? Чё я-то? – девочка размазывала по лицу слезы от обиды и теперь уже сама винила во всем свою учительницу, повторяя за Дарьей и грозя кулаком далекой училке. – У-у-у, проклятушшая! Штоб я, да училкой? Да ни в жисть!
– Стыдно признаться, но был в моей жизни детской один момент, когда я сильно-сильно злорадствовала. – Анна Семеновна палкой ковыряла землю у завалинки. – Может оттого, что тогда всего не понимала. Да и чё понимать-то было? Да и никто тогда не понимал, почему раскулачивают. Но я радовалась: моих заклятых врагов раскулачивали! Это уже потом, много лет спустя, я совсем по-другому посмотрела на это дело. А тогда? Тогда у нас была своя ватага, и я была в ней атаманшей! Не похоже? И, тем не менее, факт. Да и у моих врагов была своя ватага…
Я понимающе ей кивнул, но Павла, похоже, моего настроения не разделяла, отдавшись своему восприятию того, что было с нашей хозяйкой.
4.
Конец марта 1930 года, г, Верхотурье.
Весна в тот год была бурной, не только из-за событий того времени, но и сама по себе.
Нюрка проснулась от того, что кто-то постучал снежком в окошко. Не торопясь, она оделась и, процарапав ногтем в заснеженном окне дырку, лишний раз убедилась, что это за ней пришли ее ватажники. Она махнула им рукой, выпила кружку воды из кадки и сунула краюху хлеба в карман. Обуться и одеться для нее, было делом одной минуты.