С того дня я заболела. Пальто с котиковым воротником наполнилось для меня особым смыслом. Ночами я разрабатывала планы «самореализации», а днём обсуждала с Кокиной пьющенковские достоинства. Она не знала про мою тайную страсть и благодушно выдавала все явки и пароли: что он сказал, где бывал и кому поставил «неуд» на семинаре.
Как я жалела, что он ничего у нас не преподавал! Я могла бы написать ему поэтичный курсовик! Я могла бы выйти к доске в перешитой из шарфа мини-юбке. А ещё – ходить на все дополнительные занятия и отработки и бесконечно пересдавать экзамены.
Случай представился на новогоднем капустнике, где Пьющенко должен был играть Лешего, а я – Бабу-Ягу.
– Гримироваться идите в туалет, – велел нам художественный руководитель. – А то в гримёрке зеркало разбилось.
– В мужском лампочки нет, – отозвался Пьющенко.
– Так идите в женский.
Пьющенко стоял перед зеркалом и неумело красился – приоткрыв рот и вытаращив глаза.
– Слушай, помоги, а?
Обмирая, я коснулась его щеки. А потом вдруг прошептала:
– А вы – мне.
Пьющенко удивился.
– Так у меня плохо получится.
– Ничего. Я сегодня Баба-Яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели, завизжав от страха. Не сговариваясь, мы посмотрели на себя в зеркало: две чёрные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе. Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдёт и, если что, – убьёт. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама всё про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
– Что? – не понял Пьющенко.
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он всё чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
– Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, – говорил он.
Я злилась.
– Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей.
За меня отомстили влюблённые студентки: кто-то доложил наверх о пьющенковских вольностях, и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
30. Мои реинкарнации
На очередном сеансе психоанализа Арни спросил, что сыграло в моей жизни самую важную роль.
– Эмиграция? Любовь? Дружба?
– Книги.
После института мама заходила в детскую библиотеку и набирала мне чтива на неделю. А я ждала её, как беженец – гуманитарной помощи. Когда она возвращалась, я вываливала книги на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье – иметь что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых: бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы – это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин – как раз такой.
Встречаясь, мы говорим о книгах и всевозможных вкусностях, найденных тут и там. Наше любимое развлечение – переворачивать себе сознание.
Сегодня мы поехали на океан – бродить по песку и смотреть на корабли. Сев в машину, Кевин включил очередную аудиокнигу.
– Реинкарнация – всё-таки не миф, – сказал он. – И телепортация тоже. Нужно только уметь читать книги. Или на худой конец слушать.
Мы мчались по 405-му фривэю, меняли линии, томились в трафике, но наши глаза ничего не видели.
Избы, огороды с репою… Мужики – в поле, бабы – по домам. И вдруг крик: «Половцы!»
Похватав детей, мы бежим в городище, за стены. Сердца бьются, в глазах туман. Отобьёмся? Нет?
Их туча – в лисьих шапках, на низкорослых коньках. Они несутся на нас лавиной, с визгом и воем. Ударившись о стены, откатываются. Летят стрелы, копья… Кто-то валится рядом, убитый.
Отобьёмся? Нет? Если половцы прорвутся в городище, всех порешат: полоснут клинком по горлу и дальше поскачут – грабить.
И нет ни правых, ни виноватых. Если отобьёмся, мы сами на них пойдём по весне. Они знатную добычу с прошлого похода привезли, и у женщин их – золотые монисты…
31. Мой первый муж
Мой первый супруг, Димочка Кегельбан, возник на горизонте, когда я ела сосиску в студенческой столовке.
– Холодная? – спросил он, окинув меня взглядом.
– Страстная! – отозвалась я.
Компот мы допивали вместе. Димочка вылавливал из стакана курагу и рассказывал приличные анекдоты. Я волновалась. Мальчик был высоким и почти красивым. Особенно мне нравились губы – такими только малину кушать и девушек развращать.
Димочка подвернулся мне очень кстати. Доцент Пьющенко уже не грел се́рдца – из-за партийных неурядиц он сделался криклив и зануден, как вокзальная уборщица. А Кегельбан явно обладал жизнерадостным характером и страстью к дешёвому выпендрежу. Мы с ним были два сапога пара.
Его мама – дама с внешностью семитской царицы – не знала, то ли радоваться моему появлению, то ли огорчаться. Из-за меня Димочка полюбил ходить в университет – чего раньше не наблюдалось, – из-за меня же начал пропускать семейные торжества и невнимательно слушать взрослых.
Отношения у нас были бурными. Мы ссорились так, что мама каждый раз надеялась, что ВСЁ. Но царапины на Димкином лице заживали, мои штаны зашивались, и всё начиналось по новой.
Мама смирилась со мной и помогла мне устроиться на работу – в редакцию «Вечернего вагонника». Глядя на меня, Димочка тоже начал трудиться – сторожем. Ему претило кому-либо подчиняться, а сразу в начальники его не брали. К тому же в те времена сторожа с высшим образованием были в почёте.
– Вольнодумец и диссидент! – говорили о нём знакомые.
– Лентяй и балбес! – кипятилась мама.
Моё сердце тоже томилось. Кегельбану было абсолютно наплевать на профсоюзные путёвки и продуктовые наборы с майонезом, а биться за квартиру он и вовсе не собирался.
По вечерам Димочка замирал перед телевизором и ждал счастья. И счастье на него свалилось: по таинственным еврейским каналам его мама раздобыла приглашение в Америку. Кегельбаны принялись лихорадочно собираться.
– А я без моей девушки не поеду, – заявил Димочка.
Мама схватилась за голову.
– Неужели тебе мало меня и папы?
– Мало!
Я была польщена. Не то чтобы мне хотелось эмигрировать (про Америку я знала только то, что она всё время загнивает), просто я впервые столкнулась с любовью, перед которой была бессильна даже мама-локомотив.
– Хочешь замуж за ленивого, вредного, скандального еврея с чувством юмора и видами на выезд? – спросил Димочка.
– А как же мои? – выдохнула я. – Папа всю жизнь ненавидел Америку.
– Пусть теперь Гондурас ненавидит.
Родители восприняли новость о моём браке и отъезде как конец света.
– Видеть тебя больше не желаю! – вопил папа и бил кулаком по столу.
Но я уже закусила удила. Мне мерещились Нью-Йорк – город контрастов, Жёлтый Дьявол, Белый Клык и Хижина дяди Тома.
– Там ведь одна безработица! – причитала мама. – Что ты будешь делать в этой Америке?
– Мы с Кегельбаном будем любить друг друга, – гордо ответила я.
Как оказалось, любовь побеждает всё, кроме счетов за квартиру.
Еврейские знакомые снабдили Димочку работой в фирме, занимающейся спецоптикой: он должен был выгравировывать на объективах слова «Made in USA». Димочка тосковал, покупал на всю зарплату пластинки и проклинал капитализм. Я работала на трёх работах и проклинала его.
– Кегельбан, либо ты встаёшь на ноги и начинаешь процветать, либо ты валишь из моей квартиры!
Димочка обижался и уходил в ночь. Я тряслась от любви и ненависти.
Однажды он привёл с собой нежное черноокое создание с родинкой на щеке. Нет, не девочку. Мальчика.
Мы сразу друг другу не понравились. Мальчик тяжко ревновал и доказывал мне, что я не понимаю Димочкиной глубины. Я огрызалась.
Через полгода Кегельбан был спущен с лестницы вместе с другом и сворованными с работы объективами.
Сменив множество друзей и домов, он прибился к содержателю арт-галереи и остался скрашивать его досуг. Сейчас владеет половиной предприятия и делает вид, что чутко разбирается в искусстве.
Помню, как я встретила его на книжной ярмарке в Лос-Анджелесе. Смотрела и не могла понять, почему он чужой. Не как раньше – с надрывом и болью, а просто так: чужой, неинтересный, ненужный.
Димочка ни о чём меня не расспрашивал. Пытался хвастаться: «У моего друга крутой бассейн, и мне там разрешают купаться… У него целая вилла, и я там иногда живу…» Он совершенно искренне гордился тем, что подбирал объедки с чужого стола.
Я потом долго думала о нем. Некрасивый. И футболка дурацкая, и серёжка в ухе… А ведь когда-то я это так любила! Всё то же самое!
Не постигаю.
32. Мёртвые души
Есть такая профессия: изо дня в день, из года в год делать людей несчастными. Это не надзиратели тюрем и не преступники – это скромные клерки, работающие в американском посольстве в Москве. У них есть инструкция: расценивать каждого человека как потенциального иммигранта, – и потому они отказывают в визах почти всем.
За пуленепробиваемым стеклом, как в аквариуме, сидит рыба и решает, поедет отец к дочери или нет; нужно человеку навестить подругу или не нужно; стоит бизнесмену заводить связи в Америке или нет.
Не помогают ни уговоры, ни документы, ни объяснения: клерк смотрит на просителя рыбьим взглядом и ставит в паспорт штамп об отказе.
Многие посетительницы плачут: они пришли сюда потому, что им важна эта поездка – там, в Штатах, любимые люди, дети, внуки… В конце концов, там новый мир, на который хочется посмотреть.
Но рыбе всё равно: у неё есть указание, а это гораздо важнее чужих надежд.
Мама звонила: ей визу дали, а отцу – нет. Чтоб они, не приведи господи, не остались вместе в Америке.
Теперь мама целую неделю будет ненавидеть США – пока не приедет и не пройдётся по нашей улице. Она уже давно перезнакомилась с моими соседями. Розмари скажет ей: «Вы чудесно выглядите!» Дэн похвастается сыновьями: «Правда же, они выросли?» Саймон заведёт разговор о Петербурге – он только что оттуда вернулся.
Что у этой Америки общего с той, ненавидимой?
Впрочем, люди-рыбы водятся везде. Лёля, когда в прошлый раз ездила в Россию, тоже получила своё. На таможне ей заявили, что её виза оформлена неправильно. Продержали четыре часа в аэропорту, ограбили на 300 долларов – наличкой, себе в карман, разумеется…
Барбара говорит, что и у них в Мексике та же мерзость. Таможни, суды, полицейские участки… Сидит за стеклом рыба, у неё есть право решать твою судьбу. А у тебя – нет.
Каково это – каждый день выслушивать надрывное «Ну, пожалуйста!»? Ничего? Нормально потом по ночам спится?
Ладно, наплевать на них.
Очень хорошо, что мама приедет.
33. Моя первая настоящая работа
Моя должность в «Вечернем вагоннике» называлась величественно и красиво: «Техник третьей категории».
Стёртый до дыр линолеум, календари «Госстраха» на стенах, на подоконниках – консервные банки из-под горошка, в которых зеленел эпипремнум золотистый.
В нашей конторе каждый день шла битва за заголовки: «В достигнутом успехе воплощён большой энтузиазм наших добросовестных колхозников»; «Советскому человеку глубоко чуждо нравственно убогое кривляние Мэрилин Монро».
Жизнь в «Вечернем вагоннике» била ключом. Зимой редакция проводила журналистское расследование на тему «Кто спёр электрокамин?», находила его у бухгалтера и со скандалом возвращала на место. Летом то же самое касалось вентилятора.
Технику третьей категории полагалось сидеть в одной комнате с корректорами – Мариной Петровной и Зиновием Семёновичем.
Зиновий был мал ростом и молод душой. На работу он не ездил, а бегал трусцой; под столом держал гирю и раз в месяц красил голову басмой.
– Вы теперь вылитый палестинец! – потешалась над ним Марина Петровна.
Зиновий искренне огорчался: он реставрировал кудри специально для неё.
Но Марине было мало кудрей. Она ценила в мужчинах широту души, а вот с этим у Зиновия Семёновича была напряжёнка. Он просто не мог покупать женщине мороженое (ведь она его съест, и ничего не останется!), чего уж говорить о розах и духах. Зато, когда в городе зацветала ничейная сирень, главный корректор был сама щедрость. Не скупился он и на домашние вкусности – когда они оставались после семейных банкетов.
Каждое подношение Зиновий обставлял с необычайной торжественностью.
– Сегодня у вас, девочки, праздник, – говорил он. – Я позавчера всю ночь фаршировал для вас яйца.
– А чего вы вчера ваши яйца не принесли? – спрашивала Марина. – Дома забыли?
Зиновий конфузился и спешно менял тему на перестройку и гласность.
Работа в газете дала мне многое: я научилась печатать со скоростью пулемёта, составлять кроссворды и мыть жирные тарелки в ледяной воде. Там же, в «Вечернем вагоннике», появился мой первый журналистский опус – статья под названием «Опалённые ленинизмом».
Главный редактор Валерий Валерьевич похвалил меня на планёрке:
– Какая у нас замечательная молодая поросль! Есть на кого оставить страну.
Я бы предпочла, чтобы на меня оставили литературу, но её уже забрал себе Валерий Валерьевич. Он состоял в Союзе писателей и частенько радовал нас поэмами о коммунизме.
Вскоре я обнаружила, что для карьерного роста мне необходима самая малость – обильное цитирование Валерия Валерьевича. Мои статьи всё чаще заменяли «Юмор» на последней полосе, а иногда залезали даже на «Спорт». Юмористы тихо меня ненавидели, но поделать ничего не могли: главред считал, что «великие земляки» важнее анекдотов.
Валерий Валерьевич решил, что наконец-то нашёл искреннего почитателя своего таланта. Он начал оставлять меня после работы, звал к себе в кабинет и декламировал «из новенького».
Автором он был плодовитым. Вдохновение обычно снисходило на него после программы «Время». Насмотрится, бывало, на успехи руководства и тут же настрочит:
Автозавод нам вручает страна —Как эстафету!Только смелость нужна,Дерзость нужна,Мир на всей планете!Через несколько месяцев я не выдержала и уволилась. Но Валерий Валерьевич тут же раздобыл мой телефон.
– Приходи ко мне домой! – шептал он в трубку. – У меня жена на дачу укатила, так что нам никто не помешает.
Когда мы сели в самолёт, направляющийся в Нью-Йорк, Кегельбан сказал:
– Ты декабристка. Ты поехала за мной в ссылку на край света.
Я не стала уточнять, что в первую очередь я беженка, отчаянно ищущая политического убежища.
34. Как я приехала в Америку
До последнего момента я не верила, что долечу до Америки: всё думала, что нам либо пилот попадётся пьяный, либо ракетчик меткий. У Димочки тоже были плохие предчувствия. Мама сунула ему в рюкзак банку икры, и он боялся, что его арестуют за контрабанду.
Кегельбанские родственники встретили нас по высшему разряду: мы с кем-то обалдело целовались и рассказывали на ходу, «как там». Сердце колотилось, коленки тряслись.
Я всё никак не могла отойти от прохождения таможни. Посольство в Москве нагнало на нас такого страху, что мы ждали обыска до трусов. Но таможеннице не было до нас никакого дела: она лениво глянула в паспорта, сказала «Добро пожаловать!» и выкинула декларацию, не читая.
– Надо было больше икры брать! – стонал Димочка.
Заботу о нашем размещении взяла на себя Капа, бойкая старушенция в розовых брючках и кукольной шляпе с цветком.
– Я ваша двоюродная бабушка, – объявила она, – и теперь мы заживём одной семьёй.
Нас загрузили в огромную машину невиданной марки. Я смотрела в окошко: господи-ты-боже-мой! Население лишь отчасти белое. Азиаты, индусы, чёрные, мексиканцы, вообще не пойми кто – как на советских плакатах «Если дети всей Земли…».
Толстяки: в Союзе люди толстели салом; здесь – пышным жиром.
В небе – самолёты, вертолёты, дирижабли – стаями.
Инвалиды… Откуда их здесь столько?
Дороги!!!
Баба Капа выписала нас в Америку из-за подруги Аделаиды: та заявила ей, что одинокими в старости бывают только дураки и грешники.
– К тебе на похороны разве что могильщик придёт, – сказала она.
Капа расстроилась. Несколько недель она думала, кому из родственников доверить своё оплакивание, и конкурс выиграли Кегельбаны. Капа решила вывести их из советского рабства и тем самым обеспечить себе и место в раю, и толпу на похоронах.
Огромный автомобиль привёз нас в посёлок, застроенный бесконечными рядами домов.
– Я тут обычно летом живу, – сказала баба Капа, открывая застеклённую дверь. – А на зиму переезжаю в Лос-Анджелес, там теплее.
Под жильё нам выделили второй этаж, где мы тут же заблудились. Искали выход, дёргали двери, а там – кладовки. Полчаса гадали, как включается вода в ванной. Спросить стеснялись – баба Капа окончательно подавила нас своими шляпой, автомобилем и наличием телевизора в каждой комнате.
Воскресенье. Мне не спалось: смена часового пояса, неправильная прямоугольная подушка. По телику на всех каналах – религиозные проповеди. Всё по-английски. Всё не по-нашему.
Инстинктивно я относилась к Штатам как к чужой стране: тут чудеса, тут звери бродят… Теперь это была моя родина.
Дома у бабы Капы ещё можно было сидеть, но стоило высунуться наружу – и всё, беда. Здесь водители пропускали пешеходов, здесь люди улыбались чужим и спрашивали, как дела, – и на меня нападали немота и тихий ужас.
Цены не поддавались описанию. Если считать по реальному курсу доллара, то всё стоило в десятки раз дороже. Но никто на это не обращал внимания.
Продукты в магазинах были красивые, как на натюрмортах. Морковь – очищенная! Мясо – расфасованное! Хлеб – и тот порезан.
В овощном отделе я чувствовала себя первооткрывателем. Репа с рогами, какие-то стручки, корочки, венички… Всё измерялось в фунтах и дюймах. Разобраться в этом было невозможно.
Каждые выходные баба Капа возила нас по окрестностям. Мы громко восторгались, чтобы доставить ей удовольствие. Нью-Йорк нам действительно нравился: в этом городе чувствовался особый пульс, как на космодроме.
Русский район Брайтон-Бич казался здесь сиротой в гостях. В магазинах – те же советские тёти, в газетах – та же чушь, перевернутая с ног на голову. Мы с Кегельбаном всё смеялись над местными витринами: «Айскрим: Ванила & Карамел флавор». На кой чёрт писать по-русски английские слова?
Опять воскресенье. Мне осточертело сидеть дома, и я решилась на вылазку. Солнце, бесконечные особняки, цветы вдоль газонов… У соседа из клумбы росли две берёзки – тоненькие, жалкие какие-то… Как там мой «Вагонник» поживает? Как мама? Как сестра?
Улицы были пустынны; лишь изредка машина проносилась и исчезала за поворотом. Я бродила целый час, но так никуда и не дошла: кругом только домики, домики, домики… Не хватило терпения – повернула назад.
Двери везде стеклянные, замки условные – приходи кто хошь, бери что хошь.
Баба Капа нас не любила. Мы ржали по вечерам, а у неё – мигрень. Она звала батюшку освящать дом, а мы ему руку не целовали. Поп пел, мы приплясывали: у нас где музыка – там дискотека.
Мою свекровь Капа доводила тем, что выкидывала продукты. Груши полежат три дня – выбрасывает. А зачем брала? Мы в Союзе из-за них по пять часов в очереди давились.
Димочка просил у неё машину – не давала. Ругалась, что мы у неё на шее сидим, а сама на работу не пускала: за иждивенцев ей полагались налоговые льготы.
Однажды Аделаида сказала Капе:
– Они отправят тебя в дом престарелых. Все деньги заберут, а тебе ни цента не оставят.
Баба Капа начала на нас орать. Соседи шарахались от нас: она им говорила, что мы у неё по шкафам лазаем и ищем золото.
Через месяц мы с Димочкой переехали в Брайтон-Бич.
35. Про бабу Капу
Баба Капа родилась в 1900 году. Жила как все: стояла за керосином, ходила на танцы. Чтоб скопить на приданое, вышивала бирки «Собственность Николаевской Железной Дороги».
Но тут грянула революция, и Капина судьба враз переменилась.
Полковник Егорский, известный на весь фронт храбрец и кокаинист, разглядел Капу в синематографе. Целый год они вместе спасали Россию, но потом Егорский плюнул на это дело и застрелился.
Капе срочно пришлось влюбиться в армянина Гогу. Гога, конечно, не мог сравниться с его высокоблагородием: он сморкался при дамах и передавал им вшей. Но зато он служил по интендантской части, и в его вещмешке всегда было сало.
Когда колчаковцы докатились до Тихого океана, Капа поняла, что на Гоге далеко не уедешь. И тут ей подвернулся Дональд, сержант союзнической американской армии. Красивый, беленький, как цветок-подснежник. Вскоре Капа перебралась в город Лонг-Бич, штат Калифорния. За время войны она так пропиталась боевым духом, что по инерции начала воевать со свекровью. Первой и единственной жертвой этих баталий стал Дональд: после очередной ссоры он выбежал из дома и попал под авто.
За рулем сидел видный голливудский актёр, и, чтобы избежать скандала, вдове оплатили не только гроб, но и моральные страдания.
На похоронах Капа встретилась с адвокатом ответчика.
– Староват он был для меня, – рассказывала она, – да молодые тогда все без денег ходили. А я нищенствовать не собиралась.
Великая Депрессия в Америке совпала с сухим законом: народ хотел с горя пить, а пить было нечего. Выпросив у нового бойфренда денег, Капа открыла кафе, в задних комнатах которого наливали виски. Сел за это адвокат. Срок ему впаяли приличный, и ждать его не имело смысла.
Следующий Капин муж, лётчик-истребитель, погиб в Нормандии. От него ей достались военная пенсия и компания по уборке мусора.
Воюя за подряд в муниципалитете, Капа познакомилась с владельцем конкурирующей фирмы – чернобровым красавцем Гектором, на двадцать лет её моложе. Они соединили усилия и сердца и стали королями мусорного бизнеса на побережье.
– Но этот был кобель! – хмурила брови Капа. – Я как-то зашла в офис, а он с секретаршей обнимается.
– И что? – спросила я.
– Ну что… Набила морды обоим.
После этого Гектора уже никто красавцем не называл.
На восьмом десятке Капа решила сменить веру с иудаизма на что-то более христианское. Она числилась прихожанкой у православных, у баптистов, у католиков и даже в Арабской объединённой церкви. Ее везде принимали с распростёртыми объятиями, ибо на счету у Капы скопилось три миллиона.
Но старушка не оправдывала людских ожиданий:
– Все, что я имею, мне дал Господь, – говорила она. – А подарки назад не возвращают.
Детей у Капы не было. Её завещание переделывалось, наверное, раз сто. По настроению в список наследников вписывались: Республиканская и Демократическая партии, зоопарк, Аделаида, Аделаидины дети, дети Капиных мужей, Кегельбаны, хор мальчиков, школа фигурного катания и даже я.
Капа умерла от воспаления лёгких в госпитале Святого Бенедикта. Прочитав старушкино завещание, я позвонила Кегельбану.
– Ты чего на Капины похороны не явился?
– Что я, идиот, что ли?
– Видать, да. Она завещала всё тем, кто пришёл.
Нас было двадцать человек. Я, могильщики, священник и куча докторов с супругами.
36. Про маму
Мама приехала! Каждый год, встречая её в аэропорту, я волнуюсь. Она стареет, и это видно, но какой-то особой, праздничной старостью. Деловой костюм, наимоднейшая стрижка, куча чемоданов… Завидев друг друга, мы кидаемся обниматься и плачем.
Как долетела? Как Лёля? Что у тебя с работой? Мы сыпем вопросами, на которые нельзя ответить здесь и сейчас.
Мы с мамой похожи, как шило и мыло, – ничего общего. Но как же нам уютно друг с другом – болтать, молчать, смотреть телик и шить куклам одёжки. У нас всегда так: как только мама приезжает – мы берёмся за поделки.
Мама до сих пор велит мне «следить за осанкой». Она давно уже не в состоянии решить ни одну из моих проблем, но она всё равно над ними думает и предлагает: «А что, если тебе…»
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.