Над Поздняковым, казалось, над самой головой, пел жаворонок. Но разглядеть его в вышине было невозможно, как ни всматривайся. За спиной еле слышно шелестело выколашивающееся зеленое поле пшеницы. Неподалеку от того места, где сидел Иван Сергеевич, в траве чернело большое пятно голой земли и были заметны заросшие следы трактора. Шрам на земле остался от солярки. «Теперь года три не зарастет! – с горечью подумал Иван Сергеевич. – А сколько я таких ожогов оставил?» Ему стало стыдно сидеть рядом со шрамом. Он поднялся и пошел дальше. По краю поля пшеницы росла трава: колючий осот, пырей, полевая гвоздика, синели васильки среди молодых стеблей пшеницы. Все это Иван Сергеевич видел тысячи раз, но никогда еще не всматривался в них так пристально, никогда ему не были так дороги эти неброские цветы, никогда не казались такими милыми в своей простоте, никогда не был так приятен запах трав! Хорошо! Вспомнилось детство, вспомнилось, как взял его однажды в поле отец: ездил он за травой. Как необычно пахуча была скошенная и подсушенная на солнце трава! Как приятно было лежать на возу, слушать поскрипывание гарбы, смотреть на покачивающуюся внизу спину лошади и дышать пряным запахом травы. Как давно это было! И ведь сохранилось в памяти, удержалось! Значит, недаром было!
Врач, друг друга сына, сдержал свое слово, устроил Ивана Сергеевича в больницу. И стал его лечить. В палате с Поздняковым лежало четверо больных. Их тоже лечили, но болезнь у них была другая. Один говорил, что простудился сильно, оттого и грудь заболела, другой считал, что у него осложнение после гриппа, а третий рассказывал, как он поднял мешок картошки и в груди у него что-то оборвалось, голос пропал. Только четвертый, Николай Кондратьевич, в разговор не вступал, как-то брезгливо смотрел на тех, кто рассказывал о своей болезни, и насмешливо улыбался. Он почти все время лежал в постели, читал книгу или тоскливо смотрел в открытое окно. Иногда, задумавшись, он бормотал: «Тоска. Ну, тоска!» Бормотал тихо, но Ивану Сергеевичу было слышно. Кровати их стояли рядом.
Когда Позднякова в первый раз привели в палату и указали на свободную кровать, Николай Кондратьевич кинул на него брезгливый взгляд и отвернулся к окну. «Страдает малый! – сочувственно подумал Иван Сергеевич. – Ишь, холеный какой, а не уберегся!»
Однажды на жестяной слив окна палаты сел голубь. Окно было открыто. Больные замерли, стараясь не спугнуть птицу. Голубь переступил с ноги на ногу, царапнул коготками по жести. Покачивая головой, внимательно разглядывал палату круглым глазом. Николай Кондратьевич лежал с книгой на кровати. Он осторожно опустил руку на пол, нащупал тапок и резко швырнул его в окно. Голубь присел, пригнув голову, сорвался с места и зашумел крыльями.
– Стерва!.. – выругался Николай Кондратьевич.
«Вот так интеллигент! – крякнул про себя Иван Сергеевич. – От тракториста такое не часто услышишь!» Поздняков почувствовал себя неудобно, будто бы это не Николай Кондратьевич, а он выругался при детях.
О своей болезни Иван Сергеевич не любил говорить, но когда у него спросил тот, что надорвался мешком с картошкой, что у него врачи нашли, ответил:
– Рак…
В палате сразу стало тихо. Даже Николай Кондратьевич повернулся к Позднякову, и в глазах у него появилось что-то новое, скорее не участие, а любопытство.
– Ну и как ты? – спросил он.
– Что как? – не понял Иван Сергеевич и извинительно улыбнулся.
– Ну, чувствуешь себя? Болезнь-то знаменитая!
– Болит, – вздохнул Иван Сергеевич. – Вот тута болит, – пощупал он грудь ладонью.
– Ну, это понятно! А душа-то как? Душа на месте?
– А что душе-то? – улыбнулся Иван Сергеевич. – Душа на месте, что ей сделается!
Больные молчали, и молчали так, что чувствовалось, разговор этот им неприятен, но прервать Николая Кондратьевича не решались. Поздняков знал, что больные не любят того и почему-то побаиваются.
– Ну, как же! – Николай Кондратьевич начал раздражаться. – Ты уйдешь, а вот это все кругом, – он развел руки в стороны и потряс ими, – останется! Ветер будет листочки шевелить, – указал он на окно. – Голуби будут на окошко садиться! Баба твоя с другими будет любезничать! А тебя не будет, понимаешь, не будет! Не будет! Это ты понимаешь?
Николай Кондратьевич кричал, поднявшись над подушкой, и тряс головой. Ивану Сергеевичу стало жалко его, захотелось успокоить, но он не знал какие слова сказать. Будь на месте Николая Кондратьевича коростелевский мужик, он нашел бы слова, успокоил, а тут городской, начальник, видать, ляпнешь что-нибудь не так, обидется, и Поздняков молчал.
– Ну, дошло? – Николай Кондратьевич упал на подушку затылком, но продолжал смотреть на Ивана Сергеевича.
Поздняков решил, что он ждет ответа, и сказал, стараясь говорить как можно ласковей, чтобы не раздражать Николая Кондратьевича:
– Но другие-то будут…
– Другие… – засмеялся Николай Кондратьевич над глупостью Позднякова. – То другие, а тебя-то не будет! Тебя… вот этого-то, вот этого…
– Не будет, – ласково подтвердил Иван Сергеевич. – Когда-то помирать надо… Бессмертных-то нет…
– А-а! Что с тобой толковать! – устало отвернулся Николай Кондратьевич. Так он лежал несколько минут, потом снова взглянул на Позднякова, взглянул, как показалось тому, с любопытством и пробормотал, усмехнувшись: – Платон!
К вечеру, когда солнце ушло за высокий дом, Николай Кондратьевич, кряхтя, поднялся, взглянул на Ивана Сергеевича и сказал:
– Пойдем, что ль, разомнемся! Подышим!
Он начал одеваться, не глядя на Позднякова, будучи уверен, что тот тоже собирается.
Они вышли на улицу, и пошли по широкой заасфальтированной тропинке мимо пыльной кирпичной стены пятиэтажного больничного корпуса с правой стороны. Слева был сквер. Листья на деревьях еще по-весеннему свежи. Трава нежная, ярко-зеленая. Тихо. Слышно только, как лениво перебрасываются словами два парня, нагружая машину белыми узлами простынь. Иван Сергеевич и Николай Кондратьевич шли молча, друг на друга не смотрели. Поздняков ждал, когда заговорит хмурый спутник. Ведь недаром же он пригласил его на прогулку.
– У меня тоже рак… – наконец заговорил Николай Кондратьевич. – И у соседей наших тоже, – добавил он, потом продолжил раздраженно: – И ведь знают, знают! И темнят, себя обмануть стараются! А толк-то, толк-то какой от этого!
– Может, им легче так… – тихо ответил Иван Сергеевич.
– Легче! – усмехнулся Николай Кондратьевич. – А что же ты?..
Он не договорил, но Поздняков его понял.
– Да срок, видать, пришел… Чего же маяться?
– Вот я и спросить у тебя хотел… Ты теперь знаешь, что жить осталось с гулькин нос, и тебе, я вижу, не страшно умирать… Срок, говоришь, пришел! Ну а жил-то ты зачем? Зачем жил-то?
– Как зачем? Жил, и все… Детей растил… Трое у меня! Внуки есть! Игорек в первый класс ходит… Работал… Землю пахал…
– Пахал! В том-то и дело, что всю жизнь пахал, а счастье, радость хоть видел? Знаешь хоть, что это такое?
– Счастье… – задумался Иван Сергеевич и вспомнил, как ждали они с женой первенца, как в том же году переехали в новую избу, вспомнил кудрявые серебристые ветлы возле калитки, желтое волнующееся поле, ровный стрекот комбайна… – А ты женатый? – спросил он, вспомнив, что к Николаю Кондратьевичу в больницу никто ни разу не приходил.
– Был… – буркнул тот, – Давно уж…
– Не ужились, значит… А у меня баба хорошая! И девки тоже ничего живут! А сын вообще, дай Бог каждому… тут он, в столице! В школе, директор…
– Сын, девки! А сам-то, сам-то был счастлив?
– А как же! Сын, говорю, директором! И девки дружно живут…
Сын Сергей почти каждый день навещал Позднякова. Часто приходил вместе с женой Ириной и шестилетней дочерью Светланой. Ира тоже работала учителем. Они были в отпуске и никуда не поехали, чтобы почаще бывать с отцом. Когда пришел срок Ивану Сергеевичу выписываться из больницы, Сергей привез его домой, привез на такси как генерала, прямо к подъезду. Поздняков после лечения чувствовал себя хорошо. Боль в груди рассосалась, успокоилась, лишь изредка напоминала о себе. «Поживу я еще! Поживу! – бодрился сам перед собой Иван Сергеевич. – Курносая потомится, ожидаючи!» Ира к их приезду приготовила стол. Поздняков, посмеиваясь, рассказал, как Николай Кондратьевич выспрашивал у него о счастье, как маялся. Видать, не сумел жизнь построить, хоть и при должности хорошей был, и бабы, говорит, его любили, а ослабел, навестить в больнице некому. Вот и начал томиться, зачем жил, да так ли жил?
– Спросил он у меня о счастье, – рассказывал Иван Сергеевич, – а я Марусю вспомнил, вас еще маленькими, вот такими, – прижал он к себе внучку. Она сидела рядом. – Избу, ветлу возле нее, деревню, поле… Нет, думаю, счастье не обошло меня, не обошло!
– Пап, – сказал Сергей, обнимая зачем-то Иру за плечи, – а ты знаешь, мы Светланке братика покупать собрались! К Новому году купим… Света ему уже имя придумала. Пусть, говорит, будет, как деда, Иван Сергеевич!
– Ну, внучка! Ах ты, озорница! Братца ей захотелось! – снова прижал к себе Поздняков Свету и заметил, что сноха покраснела, взглянула на Сергея с укором, зачем, мол, до времени говоришь. – А ты, дочка, не стесняйся! – обратился он к ней. – Это дело главное, тут стесняться нечего… Вам, я соображаю, нужно, раз такое дело, отдохнуть от духоты городской. Собирайтесь-ка вы к нам, в деревню!
– Пап, мы в Прибалтику хотели съездить, на море, – сказал Сергей.
– На море? Это тоже нужно… Только Светку я с вами не отпущу! Отдыхайте одни…
– Мы с Ирой тоже так думали, – продолжал обнимать жену за плечи Сергей. – Отвезти Свету в Коростели – и в Прибалтику. А оттуда за ней заедем…
– Не, вы езжайте одни, а Светку я с собой возьму! Обратно поедете, заберете. Нечего деньги туда-сюда катать!
– Пап, а как же ты… тебя самого везти!
– Ну, уж, вы меня совсем в калеки записали!.. Поедешь со мной, а? Свет? В деревне у нас просторно! Помнишь, как рыбу ловили, а? Ай, забыла?
– А удочка моя цела? – спросила девочка.
– А как же, ждет тебя не дождется! Соскучилась по тебе. Поедем, а?
Света посмотрела на отца, потом на мать, стараясь узнать, отпустят они ее или нет.
В Березовке на автобусной остановке Иван Сергеевич встретил соседа Федьку Чекмарева.
– Иван, ты! – растерялся Чекмарев, столкнувшись с Поздняковым. – Помолодел-то как! Гляди-ка, даже краска на щеках проступила. Вот так столица!
Поздняков в вагоне чисто выбрился и выглядел отдохнувшим, свежим. Соседу он сильно обрадовался, глаза повлажнели. Ему казалось, что год целый знакомого лица, кроме сына со снохой, не видел.
– А вы чо, небось, уж хоронить меня вздумали! – засмеялся он радостно и похвастался: – Сын так устроил, болезню напрочь изгнали! Я еще попрыгаю!
– Вылечили? А говорят, нельзя…
– Говорят, курей доят… А ты не слушай, гляди на меня!
– Ну да! – удивился Чекмарев. – Я вижу!.. А это Сережкина, что ль? Внучка? – взглянул он на девочку.
– Сережкина, Светлана! Светлячок! – потрепал девочку по белесым волосам Иван Сергеевич.
– Большая какая! Вроде совсем недавно на руках была!
– Растут! Как трава растут! Это мы стареем…
– Ну да! – согласился Чекмарев.
В автобусе, когда подъезжали к Андреевке, Ивану Сергеевичу захотелось заглянуть на кладбище, показать внучке могилы прадедов. Может, запомнит? Шесть лет! Все должна запоминать. Да и могилку отца с матерью надо в порядок привесть. За лето теперь там бурьян поднялся. Вырвать надо. Да и себе местечко приглядеть. Из Коростелей-то некогда будет на кладбище добираться.
– Федь! – обратился Иван Сергеевич к Чекмареву. – Ты, это самое, сумку Маруське не занесешь, а? Мы прогуляться хотели…
– Занесу…
– Маруське скажи, через час явимся… Пусть готовится внучку встретить!
Иван Сергеевич вылез из автобуса и ссадил Светлану. Двери скрипнули, закрылись за ними. Автобус заурчал и покатился дальше, а Поздняков с внучкой спустились с грейдера и пошли по узкой дороге по пшеничному полю. Иван Сергеевич держал девочку за руку. Солнце стояло высоко над Андреевским колхозным двором. Ветерок порывами шелестел спелыми колосьями, шевелил волосы на голове девочки. От поля шел хорошо знакомый аромат спелого хлеба.
– Чуешь? – радостно спросил Иван Сергеевич.
– Чую!
– А что ты чуешь?
– Птичка поет!
– А-а! – засмеялся Иван Сергеевич. – Это жаворонок. А я и не слышу.
– А ты что чуешь? – спросила Света.
– Хлебный дух чую! Ишь какой!
– Не, хлеб не так пахнет!
– Это печеный, что ль? Я вот об этом говорю, – указал он на поле. – Дыши, глубже дыши! Такого воздуха в столице нету!
На кладбище девочка притихла, крепко вцепилась в руку Позднякова. Он подвел ее к просторной оградке, где стояла четырехугольная серебристая пирамидка с крестом на вершине. С передней стороны пирамиды с овального фарфорового медальона смотрели отец и мать Ивана Сергеевича. Продолговатый холмик зарос травой. В дальних углах ограды росли два вишневых дерева. Спелые ягоды ярко блестели на солнце среди листьев.
– Видишь! – указал Иван Сергеевич на пирамидку. – Это мои папа с мамой.. Тут они отдыхают…
«Скоро я к ним приду! – подумал он. – Рядом лягу! Вот здесь!»
Светлана молча смотрела на фотокарточку. Иван Сергеевич вошел в ограду, нарвал горсть спелых вишен и подал притихшей внучке.
– Это тебе гостинец от прадедов. Ешь! А я бурьян вырву!
Поздняков очистил холмик от травы, сложил ее в кучу возле ограды, постоял молча рядом с могилой родителей и повел внучку к выходу.
– Пошли прямо по полю, а? – спросил он у девочки, когда они вышли.
– Пойдем…
Девочка сразу повеселела и начала есть вишни. На кладбище она не притронулась ни к одной. Спелые стебли пшеницы шуршали, хрупали под ногами. Год урожайный. «Сяду-ка я снова на комбайн! – подумал Иван Сергеевич. – Как же это так! Люди будут работать, а я в стороне. Нет, не годится!.. Какой же это будет сезон у меня? Сколько же я урожаев собрал? С сорок девятого, почитай, с комбайна не сходил. Вот если бы все зерно, какое я намолотил, в кучу собрать, высокая гора будет! Поместится на элеваторе иль нет? Работал я справно!.. А если из муки того зерна хлеб испечь? Можно ли всю страну день прокормить, а? Хватит? Ну, если не на день, так на раз-то обязательно хватит!.. Нет, Николай Кондратьевич, не зря я жил! Шутка ли, всю страну накормить!»
Вышли к оврагу скоро, и сразу внизу открылись Коростели.
– Вот мы и дома! – радостно сказал Иван Сергеевич и остановился. – Давай отдохнем?
Поздняков прилег на траву на краю поля, жадно вдыхая сладкий запах родной земли.
– Я бабушке синих цветов нарву! – сказала Света. – Их тут много…
– Рви, рви!.. А ты знаешь, как их зовут?
– Не-а..
– Васильки!
«Завтра приду сюда с косой, обкошу! Трава добрая… потому возьму лошадь, захвачу с собой Игорька, Свету, накладем воз и поедем! Пусть дышат запахом скошенной травы, слушают скрип гарбы. Может, и им на всю жизнь в душу западет! Мне-то запало!» Иван Сергеевич растянулся на траве. Он лежал, слушал, как внучка напевает, собирая цветы: «Васильки! Васильки! Васильки!» – смотрел на седые неподвижные облака, разбросанные по небу, на Коростели и думал: «Хорошо-то как, а? Хорошо!..»
Письмо
Рассказ
Письмо старуха получила в полдень.
Она сажала лук на огороде, остановилась передохнуть и увидела на дороге, пересекающей луг, почтальона Федора Ефимовича Панова. Он сидел на краю телеги, поминутно нырявшей колесами в ухабы весенней дороги, разбитой тракторами, сидел, как всегда, ссутулившись и свесив ноги. Лошадь его покачивала головой в такт шагам. Старуха писем не ждала. От Володи, сына, открытка вчера была: с Первомаем поздравил, обещался быть со всей семьей. Завтра непременно прикатит…
Старуха удобнее взялась за гладкую, отшлифованную ладонями ручку оралки, уперлась ногами в землю, дернула на себя, попятилась и снова дернула. Оралка, поскрипывая, двигалась рывками, железные зубья чертили в мягкой земле три мелкие бороздки. Старуха, пятясь, дотянула до межи, взяла миску с золотистыми луковицами, наклонилась над бороздками и стала втыкать саженцы в землю. Из-за реки доносился спокойный, деловитый рокот трактора. Там, на колхозном поле, сеяли ячмень.
– Маруська! – услышала она голос Федора Ефимовича и с усилием выпрямилась, держась рукой за поясницу.
Панов стоял у крыльца, ждал ее.
«Чего это он? Ай, письмо? Неужто не приедет?» – подумала старуха о сыне.
Она пошла с миской в руке быстрым шагом по меже к избе. Старуха была худая, легкая, быстрая в движениях.
– Ты чой-та, Федор? Ай, письмо? – спросила она еще издали
– Письмо…
– От Володи, что ли? Он сам приехать должен…
– Да нет, не от Володи, – поглядел на конверт Федор Ефимович. – Это из Курской области…
– Откуда? – удивилась старуха и решила, что почтальон ошибся. – Это не мне! – сказала она, повеселев.
– Тебе! Смотри. – Федор Ефимович ткнул пальцем в адрес на конверте. – Лукашовой Марии Игнатьевне… Значит, тебе! Бери! – протянул он конверт.
– Кто же меня там знает, – пробормотала старуха и стала, щурясь, вглядываться в слова, но буквы сливались, словно смотрела она на конверт сквозь мятый целлофановый пакет.
– Прочти, Федор, – попросила она. – Ничего не вижу!
Почтальон взял письмо, потрогал рукой деревянную ступеньку крыльца, не холодна ли? Доска была теплая, нагрелась на солнце. Он сел, покряхтывая.
– Ноги мощщуют, – пожаловался Федор Ефимович, распечатывая конверт. – Дожжок будет…
– Погодил бы малость… Землю бы дал обиходить… Поля не засеяны…
– Кончают… – ответил Федор Ефимович. – Может, сегодня добьют. Ишь, как стараются, – кивнул он в сторону речки, откуда по-прежнему доносился ровный гул моторов. – Последнее поле… Завтра председатель в район докладать собирается. Это раньше, помнишь, посевная долго шла, а теперь техника, три дня, и отсеялись. – Почтальон вытащил листок из конверта, расправил. – Здравствуйте, уважаемая Мария Игнатьевна! – прочитал он. – Ну вот, говорю – тебе!
Старуха кивнула, соглашаясь. Она стояла перед почтальоном с миской в руке, перебирала пальцами нежно шуршащие сухой кожурой луковицы.
– Пишут вам супруги Григорьевы, Миша и Вера! Мы надеемся, что вы живы и здоровы, хотя, думаем, что вам сейчас много лет…
– Кто же они такие? – пробормотала старуха.
– Сейчас узнаем, не торопи!.. – сказал Федор Ефимович и начал читать дальше: – Может быть, у вас сейчас и фамилия другая, но мы послали письмо и в ваш сельсовет, чтобы нам помогли разыскать вас… Мы недавно поженились, и наш колхоз дал нам квартиру в новом доме. Мы решили посадить под окнами березки…
Старуха слушала внимательно, не понимая, зачем Григорьевы рассказывают ей это, но с самого начала она почувствовала неясное беспокойство.
– …Выкапывали мы их в лесочке, где во время войны был сильный бой за нашу деревню, и случайно наткнулись на останки погибшего советского бойца. Мы нашли медальон, в котором была бумажка с его именем и адресом…
– Погоди, Федор, погоди!.. – прошептала старуха. – Ноги чой-та ослабли…
Она поставила миску на ступеньку, но осталась стоять, вытирая дрожащие руки о фартук.
– …Это был ваш муж, Лукашов Сергей Матвеевич…
– Федор, Федор! – вскрикнула старуха тонко и жалобно и стала оседать на землю.
Почтальон подхватил ее под мышки. Старуха повисла на нем и запричитала протяжно и тонко: «Сереженька, соловушка ты мой!..»
– Маруська, ты что? – похлопывал ее ладонью по плечу Федор Ефимович, усаживая на ступеньку. – Ты что? Сорок лет прошло… Ты что? Будя…
Старуха замолчала, а Федор Ефимович подумал, что Сергей плясать был мастак, а вот петь не пел, а она его соловушкой.
– Дальше там что, а? – тихо спросила старуха, вытирая лицо фартуком.
Она теперь сидела на месте Федора Ефимовича, а он стоял перед ней с листком в руке.
– …Мы в тот же день сообщили в военкомат. 9 Мая, в День Победы его будут хоронить в братской могиле возле памятника погибшим воинам за освобождение нашей деревни. В похоронах будет участвовать воинская часть, в которой воевал ваш муж, пионерская организация нашей школы. Мы и все односельчане приглашаем вас, жену и друга бойца, быть рядом с нами в эти скорбные и торжественные минуты…» Хорошо пишут, – прервал себя Федор Ефимович. – Душевно! – и дочитал письмо до конца.
– Ну, вот и дождалась! – вздохнула старуха.
– Я тебе сорок лет назад говорил… зря такие извещения не приходят… Послушала б… По-иному…
– По-иному, по-иному, Федор… Не могло быть по-иному… – Старуха поднялась, взяла письмо. – Завтра Володя будет…
Федор Ефимович уехал. Старуха вошла в избу, взяла с подоконника очки, села у окна и стала медленно перечитывать письмо, крепко прижимая дрожащую руку к груди, чтобы успокоить сердце. Она представляла молодоженов Григорьевых возле нового кирпичного дома, коростелевский колхоз тоже строил такие дома молодым семьям, видела лесок с березками по краям заросших воронок… Старуха дочитала, сняла очки. Сидеть на одном месте было трудно. Она поднялась, походила по избе, остановилась возле шифоньера, где в нижнем ящике среди документов лежало извещение сорок третьего года. Старуха не решилась достать извещение, вышла на крыльцо, шумно вдыхая влажный весенний воздух, увидела миску с луком-саженцем на ступеньке порога, машинально подняла ее, постояла, унимая дрожь в ногах, и побрела на огород, думая о письме, о курских молодоженах Григорьевых, о муже. Вот и дождалась!
Старуха вылавливала из миски сухо шуршащие луковицы и втыкала в подсохшие борозды. Ноги у нее ослабли, и она опустилась на колени. Солнце жгло спину. Становилось жарко…
Двадцать второго июня сорок первого года тоже пекло солнце, и тоже было жарко. В тот день она с двумя подругами была на колхозном току. Они срезали острыми лезвиями лопат пробившуюся кое-где траву на утоптанной площадке тока, подметали, убирали мусор. Работали неспешно, копили силы. Начнется уборка, некогда будет беречь себя.
– Не упарились еще? – крикнул им Федька Панов от веялки, которую он вместе с мужем Маруси Сергеем Лукашовым смазывал-подкручивал неподалеку, готовил к уборочной. – А то искупаемся!.. Пока ребята воду не взмутили!
От речки доносился шумный плеск воды, то и дело раздавались радостные вскрики, шум. На берегу в траве лежали полуголые ребятишки.
– Во-он председатель катит! – засмеялась в ответ Маруся, указывая на дорогу, по которой ходко приближалась рессорная телега. – Он тебя враз искупает!
Председатель подкатил к веялке, сказал что-то, не слезая с телеги, и дернул за вожжи. Лошадь скосила голову набок, развернулась и побежала по дороге к конюшне.
– Слышали! – крикнул Федька. – Собрание сегодня. Уполномоченный с района приедет…
– Чего это он?
– Как чо? Накачку перед уборочной делать. Положено!
На собрание народу собралось много. Едва стемнело, как все скамейки в клубе были заняты. Сидели, разговаривали, смеялись, плевали на пол подсолнечную шелуху. Ни радио, ни электричества в Коростелях не было. Никто не знал, что уже почти сутки идет война.
Уполномоченный задерживался. В распахнутую дверь залетали звуки гармошки, слышались озорные припевки парней. Переливы гармони приблизились. Федька Панов вошел в клуб, играя на ходу. За ним гурьбой втянулись девки и парни. Федька сдвинул меха и гаркнул в наступившей тишине:
– Чего расселись! Освобождай площадь! Плясать будем! Председатель надул вас!
Парни зашумели, поддерживая его. Мужики и бабы, истомившиеся в ожидании, охотно поднимались, расставляли скамейки вдоль стен. Председатель погрозил кулаком Федьке и крикнул, перекрывая шум:
– Я тебе побулгачу народ!
Но сам стал помогать оттаскивать стол с красной скатертью к стене. Довольный Федька Панов устроился у окна, чтоб чуб из форточки ветерком обдувало, приладил гармонь на коленях и для разминки заиграл вальс «На сопках Маньчжурии».
Часто вспоминала тот вечер Маруся Лукашова, по-разному вспоминала: плакала – вспоминала, с грустью – вспоминала и со счастьем тоже… Как она тогда веселилась, как плясала, как пела! Будто шепнул кто: последний это твой вечерок, отпляши, отрадуйся навсегда! Как ловко выплясывали они вдвоем с мужем! Как дивно выстукивали каблуки! Как сгибались-охали под ногами половицы! Как подрагивал в такт язычок пламени в керосиновой лампе под потолком! Маруся в угаре пляски радостно ловила на себе восхищенные взгляды мужа, видела, как поглаживал усы довольный свекор, когда все плясуны отпали, а они с Сережей остались в кругу вдвоем. Федька напоследок яростно рванул гармонь, резко сдвинул меха и умолк, встряхивая онемевшими пальцами. Маруся не успела отдышаться, как он снова заиграл плясовую, на этот раз «Елецкого». Она снова в круг и с ходу частушку, взглядывая радостно на мужа:
«Двести сорок песен знаю,