«Господи, знаешь ли Ты, прости меня за богохульство, за грешное сомнение, знаешь ли Ты такую доброту, такое милосердие, прощение и как там еще подобное называется, которое искупило бы всю подлость, – продолжал думать Андрей. – Господи, прости, но я знаю, что в те дни зашатавшейся властью были растоптаны христианская доброта и блаженной памяти милосердие…»
Его мысли не были ни бредом, ни разговором во сне, как бывало с ним не раз в дни болезни, он чувствовал конкретную действительность того осеннего утра и той малоизвестной газеты с ее разящей информацией о возмездии, подтверждающей то, что носилось в воздухе.
И Андрей, испытывая новую потребность прикоснуться к омерзительному цинизму, воплю власть имущих, нашел на ночном столике записную книжку, в которой делал заметки и наброски, отыскал нужную страницу записей октябрьских и послеоктябрьских дней, и, как тогда около Дома Советов, его обдало металлическим запахом крови.
3–4–5 октября 1993 года.
«Это же нелюди, зверье! Никаких переговоров!.. Надо перебить эту банду» (премьер-министр В. Черномырдин).
«Это коммуно-фашистский мятеж!» (бывший премьер Е. Гайдар, почему-то постоянно чмокающий губами, как после сытного обеда).
«Справедливость, правда – это все библейские понятия. Их нет и не будет» (Председатель Совета Федерации В. Шумейко, шельмец, трех пядей во лбу, несмотря на это, делает глаза великого стратега).
«Президент должен проявить максимальную жестокость и твердость в подавлении!» (депутат с ультрасерьезной внешностью одержимого борца за истину. Кроме того, красивенький, как дама бальзаковского возраста, Г. Явлинский, поборник американской программы в экономике «500 дней», гарвардский мальчик, в сущности, политический кокет).
«Давите, давите, Виктор Степанович, времени нет. Уничтожайте их!» (губернатор Нижегородской области Б. Немцов, кудрявый девятиклассник с наглыми уличными глазами, голова, полная солнцем, реформами и солеными анекдотами, как то: «Машка, хочешь я тебе красный ваучер покажу?»)
«Решение атаковать было абсолютно верным… Если бы выдали мне автомат, то я бы пошел расстреливать его сам (председателя Верховного Совета Р. Хасбулатова)» (министр финансов Б. Федоров с бегающими от глубокомыслия глазками, оказавшийся устрашающе воинственным, почти добровольным автоматчиком, преданным до последнего вздоха свободе и демократии).
«Раздавите эту гадину!» (бездарный журналист с лицом разъяренного ребенка, лежащего в мокрых пеленках, депутат Ю. Черниченко, лидер мифического Союза фермеров).
«У меня приказ: „Ликвидировать всех, кто в форме!“ (начальник президентской охраны, лукавый и коварный генерал Коржаков, его требование после захвата парламента: расстрелять немногочисленных военных, перешедших на сторону Верховного Совета).
„Сообщение о ельцинском указе мы получили в Вашингтоне перед самым нашим отъездом. Первая мысль, которая посетила меня: наконец-то!“ (музыкант М. Ростропович, убогий дирижер, которого демократы возвели в ранг великого, смотреть на его асимметричную придворную физиономию неприлично)».
Андрею не надо было сейчас вдумываться в свои иронически-злые заметки, суть выявлялась в призывах и высказываниях оставшихся в Кремле победителей, кого должны были бы судить, а этого не дано было сделать народу. И, просматривая книжку, он наткнулся на строчки, поразившие его. Да это же беседа с покойным отцом Владимиром! Какой молодой и достойный был священник!
«Кто человека приведет в храм и убедит и научит молиться и ходить по заповедям Божьим, с того снимется сто грехов». (Я не понял, почему именно сто, но он не ответил, только улыбнулся умно.) Дальше на мой вопрос о толстовстве, о непротивлении он ответил: «Если я люблю врага своего – значит, молюсь за него, ибо его неотмоленный грех на всей церкви и на тебе тоже, разумеется, если это враг твой личный, но человек крещенный в православии, а не инородец и не враг христовой церкви. Но скажу вам греховный секрет: в Библии есть и такое евангельское изречение: „побороть враги своя под нози своя“. Отец Владимир погиб возле Дома Советов, был убит пулей снайпера с крыши американского посольства или с крыши гостиницы „Украина“ – там сидели спецназовцы „двойного гражданства“».
Из интервью с депутатом Котельниковым: «Мы вырвались из Белого дома, а вокруг был „омон“, прямо передо мной женщине пуля попала в грудь. Я вижу: у нее спина как-то колыхнулась, и вдруг начал набухать красный пузырь. Он лопнул, и в разные стороны полетели позвонки…»
В конце ноября, еще окончательно не оправившись от приступов головной боли (ребра беспокоили меньше), Андрей на своем «жигуленке», держась памятью за незабытый ночной путь, после долгих плутаний нашел в большом подмосковном поселке Садовую улицу, ту самую, куда на УАЗе привезли их: название улицы он запомнил, когда из подзаборной канавы выбрался в заросший тополями проулок и добрел до угла перекрестка.
Моросило, с низкого свинцового неба сыпалась мельчайшая водяная пыль, пахло печным дымом.
Странно было видеть в распахнутые ворота милиции горы бревен, кучи старой штукатурки с торчащими обломками дранки, клочками намокших обоев, ржавые водопроводные трубы, накрытые пленкой доски. Весь дворик, загроможденный невывезенным мусором, строительным материалом, открытая настежь дверь зловещего особнячка, где помещалась милиция, рабочие в каскетках, выходившие и входившие в дом, скипидарный запах известки и опилок – все проясняло, что шел здесь капитальный ремонт, – и мгновенное разочарование корябнуло Андрея. Он вылез из машины, прошел во двор, узнал у пожилого рабочего в каскетке, что никакой милиции в «данном объекте» нет, объект является нежилым помещением и идет полная перестройка этого тараканьего голубятника, который купил какой-то продуктово-водочный магазин, а милиция находится «за углом, прямо и налево, на Тополином бульваре, первый этаж». Слушая рабочего, Андрей пристально смотрел на соседний дом – там в уборной он пил из водопроводного крана и никак не мог напиться, там смывал засохшую кровь с лица, – посмотрел на забор, где спасительно раздвинул доски и выпустил его человек в свитере. Он сказал через зубы: «Приятно вспомнить», – и сел в машину.
Милиция действительно располагалась на первом этаже блочного семиэтажного дома, напротив старого тополиного бульвара, по-ноябрьски сквозного, черного, уходящего верхушками в моросящее дымное небо. Было пусто вокруг. Блестел асфальт. Никто не выходил из подъезда. Новый УАЗ, украшенный голубыми полосами, и новая, отлакированная дождиком «шестерка» с внушительными сигналами стояли на асфальтированной площадке. Подъезд к милиции был хорошо виден Андрею со стороны бульвара. Здесь была хорошая позиция для наблюдения. Его мучило жестокое и неотступное чувство – увидеть и выследить кого-нибудь из тех, кто находился в тот день октября в милиции, того тучного широколицего капитана; белокурого, улыбчивого, голубоглазого лейтенанта Кустенко, опытными ударами боксера избивающего депутата и инспектора Серегина; да и восхитительно было бы взглянуть на личико того маленького, на высоких, почти женских каблуках, встопорщенного, колючего, словно еж, милиционера, полоумно прыгающего перед Андреем и норовившего рукояткой пистолета нанести удар в висок.
«Значит, тот дом за старым забором не был обычной милицией, а был адом и чистилищем…»
Что ж, ему смертельно было заказано войти в милицию – его могли узнать, в решительный момент надеть наручники, что профессионально умели делать тогда, в октябре. Главное было: с крайней осторожностью выследить до дома, в котором живет кто-либо из этих палачей, быстро, очень быстро подойти сзади, со всей силы повернуть за плечо, спросить: «Узнаешь меня?» Не важно, что он ответит. Спросить еще: «Не ты ли убивал Серегина? Покажи руки, они у тебя в крови!» И тоже не важно, что он ответит. Сказать: «Это тебе, мразь, за предательство и октябрь!» И выстрелить из «вальтера» в упор, чтобы поражение было точным. После этого сесть в машину, не спеша выехать из поселка на окружную дорогу, поездить час-полтора и вернуться в Москву.
Минут тридцать он посидел в машине, не сводя глаз с дверей милиции. Несколько человек обыденной наружности вошли и немного спустя вышли, потом солидной раскачкой появился на крыльце незнакомый плотный офицер в плаще, в фуражке с высокой тульей, кинул кожаную папку в салон, втиснулся к рулю «шестерки», развернулся и уехал. В течение следующих двадцати минут милиция мнилась вымершей. Никто не выходил. Никто не входил. Заметные из милицейских окон одинокие «Жигули» Андрея, припаркованные к бульвару, могли уже вызвать подозрение. Тогда, подняв капот, он вылез из машины, принял вид, что копается в моторе, одновременно взглядывая из-за плеча на милицейские двери. Его машина в поле обозрения из окон, дождевая пыль, сырой сеткой липнущая к лицу, точно впаянная, дверь милиции – вся эта улица за бульваром вселяли в Андрея предостерегающую тревогу, и что-то подсказывало, что на первый раз достаточно разведки: запомнить подъезды и отъезды от милиции, удобное место для наблюдения. И Андрей вернулся в Москву, время от времени ощущая постороннюю тяжесть восьмизарядного «вальтера» во внутреннем кармане широкого и незастегнутого пиджака, скрывающего контуры пистолета.
После пяти поездок к новой милиции и наблюдения за подъездом он так и не увидел ни одного из тех, кто на всю жизнь запомнился ему в октябре девяносто третьего года. И Андрей, вконец уставший от постоянного нервного напряжения, измученный головными болями, понемногу начал отдаляться от того, что было его одержимой целью, и, мало-помалу приостыв, подчас чувствовал самоуничижительную гадливость к этому успокоению.
Глава вторая
Он вошел в комнату и увидел ее в кресле-качалке перед телевизором – заложив ногу за ногу, она грызла яблоко и сердито смотрела на экран. Поздний августовский закат угасал на стене теплым оранжевым пятном.
– С глаз долой, – вдруг сказала она возмущенно и выключила телевизор. – Бесстыдник какой! Сам, как бык, а поет про какую-то синеглазку и притворяется влюбленным голубком. Соблазнитель!
Он взглянул на нее с веселым любопытством.
– Вы беспощадны, Таня. Уничтожили певца, и что же? А он ведь заслуженный.
– Да пусть хоть перезаслуженный. Бык – и все!
Она, с беззаботным видом продолжая грызть яблоко, украдкой стала рассматривать Андрея из-под ресниц.
– А вы кто – князь Болконский, пришли жениться? На маленькой княгине? Просить моей руки?
– Разве, Таня, это возможно? Вы только-только школу окончили. Вот видите, Толстого вспомнили. Наверное, проходили по программе. Вам еще…
– Ничего не «еще»… Что это такое «еще»? Звучит как «щи», «каша», «простокваша»…
– Я хотел сказать: вы еще в институт не поступили.
– А может быть, я и не хочу. Почему вы решили? Пойду в продавцы парфюмерного магазина. Вы знаете, кто из греческих философов сказал: «Познай самого себя»?
Немного смущенный, Андрей сел на диван, чувствуя ее взгляд на своем лице – теперь она наблюдала его насмешливо.
– Кто сказал – не очень помню, – ответил он, настраивая себя на легковесный тон. – По-моему, Сократ. А возможно, и Аристотель.
Она хлопнула себя кулачком по колену.
– Ах вот, видите, университет кончили, а не помните. А я, представьте, стала познавать себя, думать, вспоминать и угадывать свою судьбу. И допознавалась до того, что все перевернулось в голове. Я почувствовала себя эгоисткой, развратной и гадкой. Противно на себя в зеркало смотреть. Какой-то птеродактиль!
– Вы почувствовали себя развратной и гадкой? Что такое случилось?
– А зачем вам это знать? Любопытной Варваре на рынке нос… и так далее…
– Я не любопытная Варвара. Просто вы, по-моему, все преувеличиваете.
– Нисколько! Если я все перескажу вам про себя, я обезоружусь. Разве не так? Вот вы смотрите на меня и думаете: какая хорошенькая девочка, миленькая, скромная… А стоит вам увидеть, что у меня в душе, вы сразу, конечно, обалдеете и сделаете вывод: дикобраз, попугаиха в мини-юбке.
Он пожал плечами.
– Ничего не понимаю, с какой целью вы на себя наговариваете.
Она перебила его:
– Оставьте, пожалуйста, красноречие про всякие непонимания. Я-то знаю, кто я. А вот вы знаете? Себя, себя знаете? Только искренне, как перед Страшным Судом…
– Знаю ли я? – Он запнулся и, не находя шутливый ответ, спросил вежливо: – Можно мне закурить, Таня?
– Да курите, Боже мой, сколько вам хочется. Меня это не касается. Так что же вы ушли от ответа? Смутились и сразу курить.
Она чуть-чуть покачивалась в кресле, сбоку глядела на него с выражением женщины, поставившей в затруднительное положение мужчину, и ее полные губы изгибались в победной улыбке.
Он закурил, поискал взглядом пепельницу, не нашел и бросил спичку в открытое окно, в которое ломились ветви уличных тополей, розовеющих на закатном солнце.
Она радостно ужаснулась.
– Не исключено, что ваша спичка упала кому-нибудь на лысую голову! Знаете, я однажды поливала вон тот цветок алоэ – видите? – а остаток воды выплеснула в окно. И тут внизу раздались ужасные вопли и ругательства, кто-то кричал, что не позволит выливать ночные горшки на головы честных людей, что разнесет наш дом в щепки, а я затаилась как мышь, и только ждала звонка в дверь. Вот видите, как небезопасно бывает бросать что-нибудь в окно.
Откидываясь затылком к спинке кресла, она закачалась быстрее, с тем же детским победным выражением, как будто все, что она говорила и делала, доставляло ей удовольствие.
– А впрочем, знаете, у меня иногда руки чешутся. Так и хочется иногда телевизор в окно выбросить, когда чепуху передают всякие прилизанные стильные мальчики. Он у меня дождется.
– Кто он?
– Ящик. Так и вылетит у меня вверх тормашками.
– Мда, Танечка, интересно.
– Что «мда»? Что вам интересно? Вы мне ответили: вы познали самого себя?
Андрей посмотрел на ее ноги, не закрытые короткой юбкой, увидел еле заметную тонкую царапинку на ее круглом нежном колене. Какое, должно быть, наслаждение поцеловать это колено – вот сесть перед ней на пол, обнять ее ноги… «Просто замечательно, – подумал он, поражаясь мысли, что в какую-то минуту не сдержится. – Я просто дурею. Надо держать себя в руках, милый…»
– О чем вы так странно задумались? У вас какое-то отсутствующее лицо, – услышал он ее смеющийся голос и мгновенно принял позу упредительного внимания. – Не хотите отвечать – не надо. Сидите и курите. А я покачаюсь в кресле и посмотрю на вашу не очень модную прическу.
– Нет, почему же, – заторопился он. – Спрашивайте, я готов отвечать.
– Правду?
– Мм… конечно… да…
– Не очень искренне отвечаете, но ладно. Первый вопрос: вы эгоист? Себя очень любите?
– Н-не знаю. В общем… думаю, не очень. Нет, скорее всего – нет.
– Себя-а не лю-би-те? Не верю ни капельки! Чепушенция! От меня не скроетесь. Эгоист наверняка, как девяносто девять процентов мужского и женского населения земного шара.
– Таня, откуда вы знаете про эти девяносто девять процентов?
– Тот, кто познал самого себя, тот познал все человечество.
– И вы познали?
– Конечно.
– Это не заблуждение?
– И пусть так. Иначе ничего не интересно. Иначе – просто храп в конюшне.
Он удивился.
– Храп в конюшне? Чей храп? Лошадиный? При чем же это?
– Не имеет значения. – Она засмеялась, тряхнула волосами. – Впрочем, в детстве однажды я зашла вместе с отцом в колхозную конюшню, когда жили на даче, и сразу увидела: конюх, кажется, дед Матвей, без всяких сомнений спал на сене и пускал такие рулады носом, что лошади шарахались от изгороди и ужасно вращали глазами. Никаких заблуждений и никаких золотых снов. Храп – и все.
– Да, это смешно, – согласился Андрей и спросил: – О каких заблуждениях вы говорите, Таня?
– О разных. О всяких там интересных вещах. Ну, например, вам хотелось бы быть банкиром, ездить в «мерседесе», обедать в роскошных ресторанах, летать на пляжи на какие-то там Багамские острова?
– Поверьте, из меня банкира не получится.
– А вы попробуйте.
Андрей почувствовал, что она, полудевочка, полуженщина, в общем неопытная, милая в своей наивности, ведет с ним какую-то игру, забавлявшую ее, а он, с охотой вступив в эту игру, смущенно и счастливо ощущал себя будто плывущим в солнечный, синий от огромного неба день посреди благолепного течения теплой реки, обволакивающей его колюче-сладким ознобом то ли от звука ее голоса, то ли от ее близкого взгляда темно-серых глаз, пробегающих с искрящейся насмешливостью по его, должно быть, глупому сейчас лицу.
– Что попробовать?
– А вы заблудитесь. Бросьте свою дурацкую писанину, свои скучные статьи и что-нибудь придумайте интересное. Ну, мало ли что можно придумать!
– К великому сожалению, бросить дурацкую писанину, как вы говорите, я, пожалуй, не смогу. Не хватит фантазии.
Таня, загадочно подрагивая ресницами, нарисовала пальцем в воздухе вензель и рядом с ним знак вопроса.
– Послушайте, вам надо сходить к прорицателю или к астрологу. Чтобы он разложил вашу судьбу по месяцам. И вдруг – какой-нибудь поворот, мелькнет жар-птица.
– Жар-птица? Интересно…
– Весной, в день своего рождения я была у одной гадалки… у одной прорицательницы, – заговорила Таня, раскачиваясь в поскрипывающем кресле. – Она долго меня рассматривала, потом поглядела в какой-то большой кристалл и говорит, представьте себе: «Я вижу красавицу в белом платье, которая входит в какой-то зал, а люди с удовольствием смотрят на ее наряд королевы».
Вот как! Спасибо ей за «красавицу», за комплимент, потому что такие, как я, веснушчатые королевы в счет не идут. Но она меня убедила, что это была я. Созвездия подсказывают мне поворот судьбы и счастье. Ах вот как? И я догадалась, что мне надо делать. Значит, театральное училище! Но я провалилась – не так прочитала монолог Екатерины из «Грозы». И знаете, Андрей, я не жалею. Просто не повезло! Не там искала королевское счастье. И я решила пойти на курсы манекенщиц. Вы слышали о знаменитом модельере Викторе Викторовиче Парусове? Что вы так посмотрели? Вам не нравится?
Андрей неловко заговорил:
– Да что вы? И что же – будете показывать новые фасоны? И вам это нравится? Ведь вас вместе с платьем будут разглядывать сотни людей как… живой манекен… как… не хочу договаривать, Таня…
– А вы договаривайте. Что это вы закашлялись? Будьте здоровы. Так договаривайте, не стесняйтесь.
Он наконец решился:
– Как… драгоценную безделушку.
Она с непритворным восторгом захлопала в ладоши.
– Просто изумительно! А теперь вы посмотрите на безделушку – плохо или хорошо?
И оттолкнулась от качалки, встала, взяла с края дивана небрежно брошенную там шелковую шаль с длинными голубоватыми кистями, напоминавшую что-то пленительно старинное, театральное, плавным взмахом накинула шаль себе на плечи и, как бы укутываясь до подбородка, делая вид, что ей зябко, легчайшими шагами прошлась по комнате, чуть колеблясь, узко ставя каблук в каблук с невесомой гибкостью, и он удивился ее независимой, еле уловимой улыбке, ее движениям и незнакомой взрослости в повороте головы, когда она из-под ресниц взглянула на него, проходя мимо.
– Ну, как безделушка?
– Понятно, – пробормотал Андрей, овеянный смешанным запахом старого шелка и терпковатых духов, исходившим от шали, должно быть, не один год пролежавшей в шкафу, и спросил некстати: – Это бабушкина шаль?
– Бабушка была красавица. Из-за нее в Гражданскую войну два юнкера в Киеве дрались на дуэли. По сравнению с ней я дурнушка.
Она села на диван, продолжая кутаться в шаль, потом отбросила ее, вскинула голову с вызывающей смелостью.
– Значит, вам не понравилось? Дурнушка нарядилась в дорогую шаль? Веснушчатая каракатица в шелках?
– Танечка! – взмолился Андрей, почему-то боясь, что сейчас она может бесцеремонно выпроводить его или сама выйти из комнаты, и пошутил: – Я подам на вас в суд за клевету. Если бы все женщины были такими веснушчатыми, как вы, то все каракатицы сошли бы с ума от зависти. Я просто хотел сказать, что вам надо все-таки поступать в театральное училище, раз вы не хотите в какой-нибудь институт. Ведь то, о чем вы говорите, – не профессия. Потом… разве можно жить, как на витрине?
Таня закинула ноги на диван, одна туфля, видимо, жала ей, и она сбросила ее на пол.
– Вас это не шокирует? – спросила она, вроде досадуя на себя.
– Нет.
– Так вот, а ваша профессия – что это такое? Свет в окошке? Копаться во всяких там политических событиях, происшествиях, во всяких глупых склоках, сплетнях и мерзостях – можно сойти с ума и завизжать! Я в школе терпеть не могла всякие громкие слова!
– Нет, Танечка, я теперь не копаюсь в разных происшествиях и глупых склоках, – сказал Андрей. – Нашу газету закрыли по финансовым обстоятельствам, сотрудников отпустили в длительный отпуск. Двое уже с трудом устроились на телевидение. Некоторые собираются уехать в провинцию.
Таня соскользнула с дивана, наугад нашарила ногой туфлю, спросила быстро:
– А вы?
– Я? Меня приглашали в журнал «Мужчина и женщина» поработать у них по контракту. Недолго думал и раздумал.
– Жаль, – сказала она.
– Почему, Таня? Это же полупорнографическое издание. Нечто вроде русского «Плейбоя». Вкладывают деньги американцы.
– По-моему, это заманчиво, хотя и темный лес! А впрочем, конечно, ерунда! – поправила она себя. – Если Америка, то судя по фильмам, там только и делают, что убивают друг друга: пиф-паф, полицейские, сыщики, наркоманы… А что вы будете делать в этом своем отпуске? Искать работу?
– У меня есть немного денег – пока хватит.
Он обманывал ее, перед отпуском зарплату не выдавали три месяца, денег не было, и в последние дни он стал зарабатывать на своих стареньких «Жигулях», разъезжая по Москве, подвозя «голосующих». И всякий раз, получая деньги, испытывал отвратительное неудобство, словно бы участвовал в непотребном деле; порой от барственно кинутых ему бумажек бросало в испарину. Но успокаивался он тем, что все это временно, что если не мало-мальский заработок на машине, то придется постепенно продавать уникальную домашнюю библиотеку, связанную с мировой живописью и собранную дедом за всю его жизнь. В библиотеке, впрочем, уже стали образовываться внешне незаметные пустоты: в дни унылого безденежья были за бесценок проданы букинистам монографии с репродукциями Босха, Брейгеля и Врубеля. В этом было начало разгрома наследственного богатства, тайным изъятием, похожим на воровство, о котором еще не догадывался дед Егор Александрович, вечно занятый в своей мастерской.
– Постойте-постойте, – вздохнула Таня и нахмурилась: – А разве ваш дедушка… Ведь он академик, наверное, получает хорошую пенсию…
– Дед любит гостеприимство, друзей, публику, остались привычки от советских времен, когда его картины и скульптуры покупали все музеи за огромные деньги. Теперь – другое. А вы сами понимаете, что на академическую пенсию деда… я не могу. Ведь я, – Андрей усмехнулся, – самостоятельный человек, имеющий профессию…
Таня перебила его:
– Поэтому вы не позволите себе жить в зависимости… и так далее, и так далее, и так далее… Гордость, самолюбие и прочее, и прочее. Правда?
Он вопросительно поглядел на нее.
– Я тоже бы не смогла. Да входите же! – звонко крикнула Таня, поворачивая голову на стук в дверь, волосы ее пшеничной струей шевельнулись на щеке. – Это ты, мама? Входи, пожалуйста! Никаких секретов!
– Разумеется, – отозвался за дверью грудной голос.
В комнату вошла невысокая женщина в брючном костюме, строгое лицо, серые, как у Тани, глаза, в меру подведенные тушью, таили в себе что-то замкнуто-властное, удерживающее излишние чувства, и это внушало Андрею быть в ее присутствии официальным, что вызывало смех у Тани, сказавшей ему однажды: «Как только появляется мама, вы делаете ужасно философское и виноватое лицо, будто трусите перед грозной учительницей. И будто хотите в свое оправдание заявить: „Я все-таки мыслю – значит, существую“. Или: „Человек – это звучит гордо“. Мама действительно преподает второстепенный английский язык, как сказал Набоков, но ее строгость – выбранная роль в домашнем театре, как имеется своя роль у каждой женщины. Она хочет держать слишком увлекающегося папу в руках. И меня. Но это уже другое дело».
– Добрый день, Кира Владимировна. Простите, добрый вечер…
Андрей встал, сделал уважительный полукивок, и Таня не смогла скрыть улыбку.
– Здравствуйте, Андрей Сергеевич, вы давно у нас не были, – сказала ровным голосом Кира Владимировна и покосилась на улыбающуюся Таню с холодноватым недоумением. – Вы говорили о чем-то смешном?
– Да, да, да! – обрадовалась Таня. – Ты знаешь, мама, вот последний анекдот, который я слышала. Экзамены в институте. По коридору идет профессор по направлению к двери в аудиторию, навстречу ему студент, лодырь и лоботряс. Не доходя до дверей, профессор зверски чихает. И студент буквально кричит в надежде хоть троечку вымолить: «Будьте здоровы, господин профессор! Страшная эпидемия в Москве, не заразились ли, не дай Бог?» А профессор: «Не дождетесь, не дождетесь, молодой человек. Разрешите вашу зачетку. Двоечку заранее поставлю вам за неудачный подхалимаж».