По информации Горчакова, в кулуарах он и вовсе называл новую госструктуру отстойником и паровозным кладбищем.
– Вот погодите! – пригрозил Слон. – Как только посчитает, что стравил пар, даже звонить перестанет.
Первая профессия, полученная Сергеем Борисовичем после семилетки в ФЗО, называлась «помощник машиниста паровой машины»: суконная фабрика в Ельне была тогда на паровой тяге. Работать по этой специальности ему не пришлось, однако юношеское воображение однажды было поражено мощью и каким-то неотвратимым движением шатунов, вращением колес и маховиков. Потом он видел много самых разных машин, вплоть до генераторов гидроэлектростанций и атомных реакторов, но там вся сила была скрыта от глаз, по крайней мере ничего явно не крутилось и не вызывало восхищения, однажды испытанного при виде небольшого паровичка. Банкир Варламов тоже в юности учился на помощника машиниста паровоза и хотя также никогда не работал на железной дороге, однако в обыденном разговоре у него иногда прорывался старый лексикон, благодаря которому они однажды и сошлись – хорошо понимали друг друга.
– Деньги – это пар, вода, разогретая до газообразного состояния, – объяснял он суть капитализма. – В общем-то сырая, горячая пустота и в принципе ничего не значат. Но если их поместить в замкнутое пространство, то есть в банк, пар создаст давление и сможет двигать поршень или крутить турбину.
Сергей Борисович вытащил его в столицу и после трех лет работы в правительстве сделал министром. Он отлично понимал, что честных банкиров не бывает, но есть профессиональные и порядочные люди. Откровенно сказать, он и сам-то с трудом выносил упрямого и даже какого-то упертого Варламова, одним только присутствием навевавшего зевотную тоску, однако был уверен, что управлять министерством и сидеть возле государственной казны должен именно такой человек. Предыдущий министр, расторопный, веселый и обаятельный, имел слишком много друзей в среде крупного капитала и особенно строительного бизнеса, которые сначала подвели его под монастырь, а впоследствии спасли от суда и тюрьмы.
Оказавшись теперь в аутсайдерах, неугомонный Варламов делал попытку взять реванш. В пику Госсовету вскоре после выборов он придумал Фонд стратегии развития государства и стал его продвигать, пока что в среде отставных политиков и чиновников. Насколько Сергей Борисович понимал, это была неполитическая общественная организация, однако же, по утверждению бывшего финансиста, способная влиять на государственную деятельность, а значит, и корректировать действия президента и правительства. Поскольку Слон был увлечен разведением пчел и завел у себя на даче пасеку, то принципы действия Фонда объяснял теперь не на жаргоне машиниста паровоза, а на основе жизни насекомых. Замысел сразу показался умозрительным и утопическим, поэтому Сергей Борисович толком выслушать его не смог, да и в общем-то не хотел, поскольку Госсовет тогда казался реальностью, обещал подумать и посоветовал Варламову заниматься пока пчелами.
Предсказания Слона скоро начали сбываться – преемник вдруг перестал звонить. Верить в это поначалу он не мог, мешали те самые отеческие чувства, к тому же прошло сообщение, что вновь избранный отправился в миротворческое турне по странам Ближнего Востока, а посланный в разведку генерал Горчаков доложил, дескать, арабы вкупе с израильтянами его уже достали со своими внутренними неразрешимыми проблемами.
Владимир Сергеевич вернулся с Ближнего Востока, однако не позвонил, не пожаловался, не спросил совета…
И чем дольше длилось его молчание, тем больше вызывало тревогу. Преемник часто приезжал в новую загородную резиденцию, что была в короткий срок отстроена за забором старой, но ни разу не наведался в гости, хотя бы просто повидаться. Смирив гордыню, можно было встретиться с ним без всякого труда – всего-то открыть калитку во внутреннем заборе, однако не такого дачного свидания хотел он.
И вот уже весной, прогуливаясь утром по парку, Сергей Борисович свернул на дорожку вдоль нового забора, миновал запертую внутреннюю калитку и вдруг услышал на соседней территории голоса, смех и прочий шум, для президентской резиденции нехарактерный и означающий приличное скопление народа. И скорее из простого любопытства не удержался, приподнялся на цыпочки и заглянул сквозь витое навершие сплошной ограды.
Невдалеке, за забором, возле стеклянного зала для приемов собралось человек двадцать веселых и раскрепощенных гостей: новая метла и мела по-новому – вероятно, преемник принимал у себя молодых, всегда самоуверенных бизнесменов.
Там уже был другой мир, другая свадьба, и Сергей Борисович поймал себя на мысли, что теперь так и будет подсматривать за ней через щелку в заборе…
И еще поймал нарочито отвлеченный взгляд телохранителя, который следовал от него на расстоянии и все видел.
Тогда еще не было никаких оснований сомневаться в своем будущем – закон о Госсовете лежал в Совете Федерации, однако с прогулки он вернулся мрачным и злым, выгнал бывшего министра финансов Варламова, который уже не первый раз доставал разговорами об учреждении Фонда, и заперся у себя в кабинете.
В ушах стоял веселый смех молодых, развязных бизнесменов – словно на вечеринку пришли, а не на прием к первому лицу государства…
В тот момент он впервые подумал, что замышляется примитивное предательство и его хотят попросту кинуть. Но тогда он чувствовал себя еще могучим и способным справиться с любой ситуацией, поэтому кликнул Горчакова и велел пощупать настроения пока что в верхней палате. Старый начальник охраны службу знал и вскоре попытался развеять мрачные предчувствия: новый закон о Госсовете проголосуют буквально на днях, поскольку он сейчас более всего нужен Суворову, чем самому автору идеи. А причина, дескать, в том, что их отношения крайне обострились и находятся чуть ли не на грани открытой вражды. Закон пройдет через верхнюю палату, а вновь избранный президент вынужден будет подписать его, ибо он и есть инициатор законопроекта.
Оставляя недавнего соперника-фаворита в Совете Федерации, да еще с неприкосновенностью священной коровы, Сергей Борисович на то и рассчитывал. Пока он сам не вернулся в Кремль, облеченный новыми качествами председателя Госсовета, преемнику требовался сдерживающий противовес – в общем-то обычная практика, исключающая всевозможные и непредсказуемые действия нового человека во власти. Однако Сергей Борисович выслушал доклад и впервые за много лет совместной работы не поверил генералу, насторожился еще больше и, затаившись, словно сыч на суку, стал ждать развития событий.
Очередным сигналом стало то, что на внутренней калитке поставили еще один кодовый замок и без всяких консультаций и согласования заменили охрану, а начальника службы безопасности Горчакова неожиданно отправили в отставку.
Скоро на дачу явился председатель верхней палаты Суворов и, будучи человеком интеллигентным и даже романтичным, очень мягко и осторожно объяснил, что рассмотрение нового закона о Госсовете отложено на шесть месяцев. Мол, ситуация неподходящая, только что сформировано правительство и вновь избранный президент еще не освоился в новом пространстве, а тут тебе еще одна госструктура, да с такими полномочиями. Но как только все утрясется, мол, немедленно вернемся к закону…
Суворов еще договорить не успел, но Сергей Борисович понял, что к нему применили запрещенный прием – передернули реверс и мягко, на тормозах, отрабатывают назад. То есть Варламов оказывался провидцем и с ним еще до окончания полномочий затеяли игру! Подали надежду, чтоб не так больно отозвался на его самолюбии процесс адаптации к положению пенсионера.
Через полгода отложат еще на полгода, а потом о бывшем президенте начнут стремительно забывать, как о прошлогоднем снеге, захваченные надеждами на весенний теплый ветер.
И вместо национального лидера получится смердящий политический труп.
Его остужали, гасили инерцию, как в паровой машине. Он подлежал реабилитации после власти, как после войны.
Выслушав Суворова, Сергей Борисович некоторое время был в тихом, изумленном отупении, словно лох, облапошенный наперсточниками. Но это состояние длилось, может быть, минуту, как отлив одной и накат новой волны, а может, и час, ибо душевная пустота не имеет времени. А журналисты уже почуяли поживу и примчались к воротам дачи, от которой только что отъехала машина председателя верхней палаты. И когда ему доложили, что за забором ждут сразу три руководителя телеканалов и несколько главных редакторов газет – поздравить с чем-то хотят! – вмиг утратилось самообладание. Ему показалось, что изумление переросло в гнев так стремительно и физически ощутимо, что в мгновение достало горла, и оттуда, словно из чужой плоти, послышался непроизвольный костяной клекот.
Все это случилось на глазах у доктора, который наверняка заранее знал о результатах беседы с Суворовым и был начеку. Эскулап, состоящий на службе у двух хозяев, никак не ожидал подобной реакции, не мог объяснить внезапных, пугающих симптомов и дрогнул, засуетился, вызвал подмогу и притащил аэрозоль с кислородной подушкой – верно, подумал, это приступ удушья. Сергей Борисович вышиб ее ногой, словно футбольный мяч, и сквозь клекот сказал внятно и определенно:
– Пошел ты на!..
Ситуацию разрядила подоспевшая жена, отлично знающая, что в это время происходит с его душой и плотью. Врачу велела убраться, а сама усадила мужа на диван, пригладила всклоченные волосы, расстегнула рубашку и положила теплую ладонь на грудь.
– Ну и что ты так вскипел? – спросила обыденно. – Про Суворова я тебе сразу сказала – не верь. Это же человек Баланова.
Сергей Борисович никогда не посвящал Веру в такие тонкости – кто и чей человек и от кого что ждать. Он вообще никогда не хотел обсуждать с женой деловые и государственные вопросы, дабы уменьшить ее волнения, но сейчас не сдержался.
– Он мне мстит, – умиротворяясь, проговорил Сергей Борисович. – За Володю…
– Да какая там месть? – отмахнулась она. – Это ты все ходишь и твердишь – Володя, Володя… Ты к нему, как к сыну, а он? Мог бы сам прийти, объяснить. Хотя бы из благодарности! А он прислал Суворова!.. Владимир Сергеевич недостоин твоих чувств…
– Не говори так…
– Ты занимаешься самообманом. Есть только внешнее сходство с Федором. Внешнее, Сережа…
– Разве мало? Это и есть знак судьбы…
Вера упорно приземляла его:
– Это всего лишь мистика, не обольщайся. Давно всем известно: Суворов сразу же спелся с твоим Володей и они теперь дуют в одну дуду. И тебя разводят на пару.
Ее присутствие всегда действовало благотворно, даже в самые критические минуты.
Будучи учителем физкультуры по образованию, Вера Владимировна была тонким психологом, по крайней мере всегда знала, что нужно делать, когда муж в крайней ярости. Средство было много раз проверенным и точным: теплая рука на солнечном сплетении была обязательным предвестником их близости. Это началось давно, с их первой брачной ночи. Он уже был опытным, зрелым мужчиной, а ей едва исполнилось восемнадцать – по тем временам еще нежный, целомудренный возраст. Сергей Борисович не растерялся, однако, ощутив прекрасное мгновение, хотел продлить его, только не так долго, как просила она. Лишь под утро, когда он начал тихо звереть, так и не прикоснувшаяся к нему Вера неожиданно положила ладонь на солнечное сплетение. И этого хватило, чтоб он замер, затаил дыхание и стал слушать ее руку. Сухая сначала, она медленно повлажнела, загорелась огнем, и узенькие коготки ее, напоминающие птичьи, начали покалывать кожу, как электрическим током.
В такие мгновения рушились и рассыпались в пыль все остальные чувства. И потом уже если и возникали, то как малый подземный толчок угасающей волны…
– А я думал, кто у нас теперь верховный жрец? – хоть и умиротворенно, однако уверенно проговорил он. – И грешил на Горчакова…
Рука жены замерла, и в солнечном сплетении возник теплый, согревающий источник.
– Ты о чем, Сережа? – настороженно спросила она.
– Это я о хищниках…
3
Образ деда остался в памяти с раннего детства и не стирался с годами, напротив, вызывал любопытство, однако все еще жив был в сознании бабушкин наказ молчать про него, кто бы ни спрашивал. Для жизни и карьеры якобы бежавший из ссылки Сыч никаких хлопот не доставлял, про него никто не интересовался, даже когда Сергей Борисович вскоре после военно-политического училища поступил в Совпартшколу при ЦК и проходил строжайшую проверку.
В общем, биографию он не испортил, но вызвал еще более сильный интерес.
И вот когда его назначили председателем облисполкома в родном краю, появились время и возможности хоть что-нибудь узнать про таинственного деда в архивах и отыскать людей, кто его хорошо знал. Через месяц ему уже докладывали, что и документы нашлись, а самое главное, есть несколько человек, в том числе родная мать, которые хорошо помнят деда и все про него знают – не такой уж и тайной была его жизнь.
Оказалось, что Сыч ни в какой ссылке не был, если не считать нескольких арестов, а потом добровольного и совсем не тяжкого заточения на заброшенной водяной мельнице, которых в то время по речке Ельне стояло больше десятка. Бабушка и мама с детства внушили Сергею Борисовичу, что дед беглый, и велели ничего не рассказывать про него только из-за стыда, который они испытывали перед людьми. По их словам, Федор Аристархович был человеком неуживчивым, вздорным и самолюбивым, поэтому часто ссорился со всеми – с соседями, с родственниками, со своей законной женой, а больше всего с начальством и работниками суконно-валяльной фабрики, где трудился с детства. Его несколько раз брали под стражу и чуть только не посадили: накопит в себе возмущения, придет к директору и кулаком по столу:
– Почему у тебя девки дохнут на фабрике?
Его возьмут, подержат в кутузке и выпустят, потому как из-за деда целые цеха останавливаются. Он работал наладчиком ткацких и валяльных машин, которые были старыми, еще купеческими, постоянно ломались, и починить их мог только Федор Аристархович. К тому же он всегда правым оказывался, поскольку комсомолки-то на фабрике и впрямь болели, чахли и мерли – вредное производство, кислотный пар…
За это ли заступничество или уж по другим, мужскому уму неведомым, причинам Сыча, ко всеобщему удивлению, любили женщины, начиная с молодых девчонок. Они приходили на фабрику по зову комсомола и в течение двух-трех лет начинали хворать от кислоты и едкого пара. Но стране нужно было сукно для шинелей, валенки для солдат и рабочих, фетр для бурок и шляп начальников, кошма для нужд народного хозяйства, поэтому на место больных или умерших присылали новых и все повторялось.
И вот будто Сыч устал гневаться и глядеть, как мокнут и сворачиваются от отека девичьи легкие, взял одну такую, Ефросинью именем, бросил семью, фабрику и ушел жить на мельницу, что была посередине пути между Ельней и Образцово – тогда она еще называлась Дятлихинской, по названию близлежащей деревни.
Будто он девку сначала не трогал, а жили они, как отец и дочь, и питались тем, что выскребали из стен, пола и потолка мучную пыль, набившуюся за столетие, пекли горькие лепешки и ели с рыбой, которую Сыч ловил в речке. Но когда Фрося отдышалась на свежем воздухе, подлечилась немного, то понесла первенца – Никиту. И после родов вовсе поздоровела, даже румянец на щеках появился. Так у Сыча и образовалась новая семья, которую надо было кормить, поэтому он однажды ночью пришел к бабушке, настращал ее и забрал молодую стельную телку – тогда в Ельне половина населения скот держала. Поскольку старая мука была давно выскреблена, то хлеб он добывал так: посеет зерно на лесных полянках, осенью сожнет, обмолотит, но это только для вида: основная добыча была ворованной с колхозных полей, где он вручную скубал колосья, чтобы незаметно было, да еще закручивал, мял их, чтоб подумали, будто медведь здесь кормился. Мельницу же сломали, когда единоличное житье закончилось, так Сыч отремонтировал ее, новое колесо сделал, жернова выточил из камня, и вот ночью прикатит все это из леса, установит, намелет муки и снова колесо с жерновами спрячет, чтоб власти не увидели. Милиция же за ним все время наблюдала, хотела поймать на вредительстве да в лагеря отправить, но дед никогда промашек не давал, а если и припрут – заговорит, краснобай, и отбрешется от кого хочешь.
Девица же Ефросинья, которая будто бы жена ему была невенчанная, на третий год и вовсе раздобрела, кровь с молоком. Видно, наконец разглядела, что живет со зрелым, на пятом десятке, мужиком, и однажды говорит, мол, старый ты для меня, отпусти домой к маме, у меня там где-то жених оставался, дескать, до сих пор ждет. Ей к тому времени только девятнадцать исполнилось. Сыч тут взъярился, сапоги у нее отнял, хорошую юбку, так она босая, в исподнем убежала и Никиту ему оставила, словно и не мать вовсе. Поэтому дед сильно не жалел и печалился не долго, а пошел однажды в Ельню, в общежитие, где работницы фабрики жили, взял другую чахлую комсомолку и привел на Дятлихинскую мельницу.
Тут власти и уцепились – вроде бы насилие, на трех кошевках приехали, чтобы вызволить несчастную девицу, а Сыча посадить. А она ни в какую, царапаться стала, кусаться и плевать в них с кровью, потому как у нее легкие совсем плохие были. Постыдили ее, посовестили, но так и не взяли, ибо она взошла на крышу мельницы и сказала:
– Кто ко мне подойдет или Сычу плохо сделает, брошусь в воду! И смерть моя будет на вашей совести!
Начальство развернулось и уехало. С той поры мельницу возле Дятлихи так и стали называть – Сычиное Гнездо.
А эту комсомолку звали Александра, и была она прислана в Ельню с Севера, из Архангельска. Пожалуй, год Сыч к ней не прикасался, а только лечил, кормил и выхаживал – не так-то просто оказалось поднять ее на ноги. Вроде перестанет кровью харкать и уже по хозяйству начнет помогать, с Никитой возиться и азбукой заниматься, но опять сляжет недели на две и никак не поправляется, кожа и кости.
Дед же лечил девиц одинаково: сенной трухи в кадке напарит, посадит, чтоб только голова торчала, сам разденется, залезет – это чтобы вода не остывала: от него всегда такой жар исходил, что бывало, когда работает, рубахи на плечах и лопатках бурыми становились, ткань подгорала. Потому он и грел воду собой и еще обязательно давал нюхать лиственничную смолу или ветки. А телесную сухоту сгонял через пупок: говорят, давил и мял его до тех пор, пока дурная кровь, скопленная там, не разойдется по организму и не найдет выхода, например через нос или даже уши.
И так каждый день да часа по четыре.
Первую девицу он быстро таким образом вылечил, а с Александрой хватил лиха: бывало, и больше с ней сидел в кадке, воду до кипения разогревал и чуть не сварил ее, худенькое тельце своим грел, но никак толку добиться не мог. Комсомолка-то с севера была, и весь род ее насквозь промороженный: сидит в кипятке, а руки-ноги ледяные. Видела она, как Сыч старается, и уж просить стала, дескать, не мучайся, оставь, у нас во всем роду легкие слабые, уж сколько поживу да умру. Мол, я и так благодарна, что к себе взял, а не дал сдохнуть в ельнинской больнице, куда меня положить хотели. И несколько раз ночью сама приходила, чтобы он взял ее и сделал женщиной, поскольку очень уж обидно было умирать девственницей. Но Сыч все равно не трогал и лишь приголубливал, позволял поспать ей на горячей своей груди и говорил, мол, поднимайся на ноги скорее, так и возьму тебя. Больная, ты и родить не сможешь.
И не отступился, держал в кадке и сам сидел, пока не выздоровела окончательно, хотя весу все равно не набрала.
– У нас порода такая, – объясняла. – Потому что моя бабушка была француженкой, а я вся в нее.
Еще через год Александра родила мальчика, которого назвали тоже Александром, и стала у Сыча мельничная семья – сам четвертый. И если первая, выхоженная им и впоследствии сбежавшая Ефросинья не очень-то ему нравилась, а слышно было, сама за Сычом увязалась, дабы от фабрики спастись, то архангельская комсомолка так ему по душе пришлась, что он втайне ею любовался и скоро настолько прирос, что, как мальчишка, стал на руках носить и нежные слова на ухо шептать, которых раньше не знал и своей венчанной жене никогда не говорил.
Поначалу Александра от этого с ума сходила, радовалась, целовала его, седого и бородатого, смеялась и называла Сычиком. И ребенок для нее был желанный – все два года грудью кормила, и молока было вдосталь, так что и Никитке доставалось, который к тому времени был на пятом году, однако же не стыдился, сосал и мамой называл.
Новая жена хоть и не поправилась, но слегка округлилась и стала такой красавицей, что иногда душу червь сосет и нехорошо делается: ну как и она сбежит? Но при этом Сыч ходил счастливым и никогда не выказывал чувств, да и на людях не появлялся. Бывало, шагает где-нито по проселку, а навстречу кто-то едет или идет, так он сворачивал в сторону и прятался в траве или в лесу, пока не пройдут. И Александре не позволял даже к околице Дятлихи ходить, мол, люди завистливые чужому счастью, сглазят.
И сглазили. Как только Александра отняла от груди сына, почему-то затосковала, веселиться и целовать перестала, в постели отвернется к стене и делает вид, что заснула. Сама же тихонько плачет и слез своих не показывает, а утром встанет, повяжется платочком так, чтобы красных глаз было не видно, и ходит с опущенной головой.
Однажды Сыч и спроси:
– Что, девонька, тяжко тебе в моем гнезде стало?
Она не хитрила никогда, простодушной была и открытой. И говорит, дескать, я дворянского рода по происхождению, когда-то мои предки при царских дворах служили и в чести были высокой. Нельзя мне ронять достоинства и жить с мужиком-отшельником, да еще старым в придачу. В общем, одыбалась и ту же песенку запела, что первая девица. Но Александру Сыч держать не стал, поскольку любил и терпеть не мог, чтоб она по ночам глаза свои в подушку выплакивала.
– Ступай, – сказал он. – В свою Архангельскую губернию или еще куда, к дворянам. Отпускаю, но сына не отдам, со мной останется.
Она же заплакала навзрыд, схватила Александра, прижала к груди.
– Как же я без сыночка?..
– На что тебе мужиково отродье? Корить станут, наблядованного с суконной фабрики привезла, презирать начнут, что достоинства в комсомоле не сберегла… Подумай, дело говорю. Без ребенка тебе и замуж легче выйти.
Сутки она молчала и только тискала да целовала Сашеньку, не ела, не пила и не спала вовсе. А Сыч за день наработался и не стерпел, задремал далеко за полночь, сидя на разбитом жернове, положенном вместо ступени крыльца. Очнулся от того, что самокрутка самосада истлела и прижгла губы. Глядь, а уже светает, а пред ним Александра стоит, в дорогу собранная – узелок на согнутой руке и алый комсомольский платочек до бровей. На минуту прислонилась к груди, нагрелась в дорогу, затем поклонилась молча в пояс и пошла себе в сторону Ельни, где чугунка была.
Сыч даже не встрепенулся, глазом не моргнул, проводил только взглядом, бросился в избу, а двухлетний Александр сидит на руках у Никиты и глазенками лупает – ничего еще не понимал. Тут старший сын, что еще недавно грудь сосал, говорит:
– Пойди, батя, в Ельню да приведи другую девку. Нам без женских рук никак нельзя.
Он и сам знал, что нельзя, но никак сразу сердце скрепить не мог и еще долго сидел ночами на жернове, тянул самосад и глядел на тропинку, по которой ушла Александра. Думал, не выдержит разлуки с дитем, вернется в Сычиное Гнездо – не вернулась…
За третьей чахлой девицей и идти не пришлось: должно быть, прослышали, что место освободилось, и послали самую доходную – краше в гроб кладут. Сыч вначале прогнать хотел, дескать, не нужно мне никого, нет сил больше выхаживать, старый уже и дети на руках. Что толку на ноги вас поднимать, если вы потом, как только почуете радость жизни, так и бежите за лучшей долей? Идите в больницу, пусть там лечат.
И прогнал бы, да девица эта, Аккулина, ходить не могла оттого, что уже задыхалась: оказывается, подруги ее ночью на телеге привезли и оставили недалеко от мельницы, дескать, Сыч подберет. Вот и пришлось подобрать, не оставлять же на погибель. Напарит в кадке трухи, разденет комсомолку, посадит, сам заберется, даст смолу нюхать и все Александру вспоминает, какая она была, да такая тоска нападет, что вместо жара холод от тела идет.
Аккулина зябнет, трясется.
– Батюшко Сыч, вода-ти остыла…
Он опамятуется, нагреет кадку, аж самому жарко станет, и снова перед глазами северная красавица. Кое-как подлечил, подкормил девку – ходить начала, за ребятами ухаживать, еду готовить – и говорит:
– Иди-ка теперь восвояси, Аккулина. Я сам управлюсь.
– Разве не возьмешь меня в жены? – удивилась она. – Мне сказали, ты пользуешь девок, а потом спишь с ними и от тебя баские робята получаются.
Что тут было скрывать? Рассказал он, что с двумя девицами приключилось, мол, в третий раз не желаю, да и старый уже, двоих бы парней на ноги поднять успеть. Аккулина же начала ластиться к нему, хорошие слова говорить, мол, я совсем не такая, и уж если возьмешь, никогда не оставлю тебя и детей любить буду, как своих. Как же ты один с ними справишься, если целый день на тайных делянках землю ковыряешь да рожь сеешь? Ребятишки без присмотра, ну как пожар устроят или власть наедет да заберет в детдом? Я же, дескать, стану по хозяйству робить, дом содержать и любить тебя до самой смерти.