– Примите срочно телеграмму! – с порога заявил Поггенполь.
– Никак не могу! – русский чиновник, не отрываясь от стакана с чаем, увлеченно читал газету.
– Я утвержденный корреспондент. Вот мой знак, – Поггенполь показал ему нарукавную повязку.
– Ну и что? Не помню когда, но было твердо приказано – не принимать телеграмм, – несколько развязным тоном ответил телеграфист.
– У меня есть официальное разрешение от государственного канцлера. Вот печать. Известие крайне важного политического характера.
– Не могу принять и все. Не велено. Сказано же вам. Извольте получить разрешение в штабе. Каждая телеграмма должна быть снабжена подписью и казённой печатью лица, от которого она исходит, – служащий военно-телеграфной команды вдруг откровенно зевнул и скучно посмотрел вокруг, как бы недоумевая, когда наконец уйдет докучливый посетитель.
– Монголы! Русские свиньи! Варвары, дикари! – Поггенполь плюнул себе под ноги и, резко хлопнув дверью, побежал в штаб.
Дежурный офицер в штабе, ознакомившись с текстом телеграммы, снял фуражку и в возбуждении стал ворошить русые волосы на голове.
– Вы ручаетесь за этот текст, господин корреспондент?
– Конечно! Это информация из надежного источника. Надеюсь, вы в курсе, что редакционным телеграммам, которые прочитаны и разрешены начальником штаба, даётся преимущество перед всеми частными. Такие телеграммы идут наравне с правительственными. Все цивилизованное русское общество с нетерпением ожидает телеграмм и сведений из Болгарии.
– Обождите пару минут, – офицер встал, поправив ремень на поясе и, надев фуражку, вышел в соседнее помещение.
Пока он отсутствовал, Поггенполь достал серебряный портсигар и прикурил папироску. Быстро перегнувшись через деревянную стойку, он бросил взгляд на бумаги, разложенные ровными стопками в папках на столе. К сожалению, папки лежали достаточно далеко от него, чтобы можно было дотянуться, а предусмотрительный офицер перед уходом еще и перевернул их с лицевой стороны. Поггенполь едва успел отпрянуть от деревянной конторки на прежнее место, когда услышал приближающиеся шаги.
В комнату вошел дежурный и еще двое мужчин. Один – с погонами полковника, по-видимому, начальник штаба. Второй – в штатском – дородный, с кошачьими пепельно-русыми, усами. К его широкому лицу, оттененному резко очерченным мужественным подбородком (выпуклость которого, если верить френологам, выдает исключительно сильную волю), как будто приклеилась постоянная улыбка. На щеке красовался свежий порез от бритья на скорую руку: капелька крови даже испачкала жесткий воротник белой рубашки. Еще корреспондент обратил внимание, что руки у незнакомца были холеные, почти красивой формы, если бы не коротковатые пальцы. На каждой руке – по витиеватому перстню с бирюзой от сглаза в золотой оправе. А еще Поггенполь заметил, что полковник держался с ним независимо, но с той долей чиновной почтительности, которую нельзя было не оценить. Краем уха журналисту удалось уловить обрывок их разговора.
– Я рад, что уговорил великого князя главнокомандующего допустить иностранных корреспондентов в армию. По крайней мере, не станут оспаривать существования наших успехов и подвигов, как бывало прежде. В Европе отдадут справедливость чудным качествам русского солдата, и истина восторжествует над ложью, интригою и коварством наших порицателей и врагов, иностранных и доморощенных. А свои воры, милостивый государь, хуже чужих вдвойне, – сказал дородный господин.
Его собеседник вежливо поддакивал: «Согласен, Николай Павлович, согласен. Но, как вы сами…» – на этой фразе полковник резко замолк, увидев Поггенполя. Тем не менее и полковник, и дородный господин приветствовали корреспондента простым, но довольно холодным поклоном.
– Так значит, вы беретесь утверждать, что граф Игнатьев погиб в результате несчастного случая на перевале? – обратился к нему штатский. Глубоко под надбровьями поблескивали умные и чуть ироничные светлые глаза.
– Да, мой господин. К сожалению, не имею чести вас знать. Это крайне важная новость, имеющая мировое значение. Вместе с графом Игнатьевым погибли и все дипломатические бумаги. Мирные переговоры с Портой, как я могу предположить, по этой причине могут быть отложены на неопределенный срок или вообще сорваны. Это же вопросы войны и мира, – запинаясь, ответил Поггенполь.
– Не беспокойтесь, все бумаги здесь! – собеседник демонстративно прикоснулся к своей крупной голове. – Я – граф Игнатьев.
– О, майн Готт! – пол поплыл под ногами Поггенполя. От тлевшей в его руке папироски задымился рукав пиджака, а горящий пепел больно ожег ему ладонь. Поггенполь отбросил папироску на пол и запрыгал на месте, растирая обожженную ладонь.
– Боюсь, что главной новостью у нас станет пожар в вашем рукаве, господин корреспондент, – сказал Игнатьев под дружный смех офицеров. – Задержите этого молодого человека для выяснения обстоятельств!
Унтер-офицер Никита Ефремов. Шипка
Ну и чудной же этот барин!
На своем веку пришлось Никите и вверх, и вниз полазить: корову, свалившуюся в овраг по природной глупости, на веревках вытягивал, колодец деду Трофиму и нужники чистил, на Масленицу за петухом первый на лысый столб вскарабкался. Да и здесь, на Балканах, много чего на своем горбу перетаскать довелось по этим клятым горам и долинам. Но чтобы лезть в пропасть, как в преисподнюю, да оттуда еще и целого генерала вытащить! Такого с Никитой отроду не случалось.
А дело было так: спасенный им генерал тискал его в своих объятиях и что-то с жаром говорил ему. Ефремов, наоборот, молчал как убитый, так как в голове у него вертелась неуместная к месту и случаю поговорка: «От у нас в сели кажуть так: чорт в хату лизэ! Абы не кацап!» Не дай бог, откроет рот, скажет этому пану-генералу что-нибудь неприятное, тогда – пиши пропало. Вот и стоял унтер, набычившись: не генерала боялся – себя. Увидел ротный такое дело, как Никита с генералом обнимаются, налетел как коршун. Бурку с плеча своего скинул на генеральские плечи и повел куда-то. Подходит унтер-офицер Бихневич, известный проныра и тертый калач из Одессы, и говорит: «Эх, Никита, упустил ты своего Егория. Надо было просить награду у генерала!» Посмотрел Никита на свои стертые веревкой ладони, на рваные сапоги, махнул рукой с досады, и пошли они с Бихневичем к своему взводу. Там, на дороге, два орудия почти сползли с откоса. По пояс в грязи солдаты суетились около станка, колес и запряжки, пытаясь хоть как-то вытащить их на скользкую террасу.
– Впрягайте волов в возы, хлопцы! – скомандовал Никита, сам налег на постромки грудью: «Потянули, братцы! Эх, дубинушка, ухнем! Эх, зеленая сама пойдет! Подернем, подернем», – затянул он песню, но орудия, как назло, и не думали сдвигаться с места. Пушки вязли в разъезженных колеях, пока к ним не подошел из восьмой роты Карп Меленчук, здоровенный детина лет двадцати пяти, с бородой на румяном лице и с таким богатырским затылком и мощными плечами, что боязно было смотреть:
– А ну-ка… разойдись.
Быстро распоясавшись и скинув шинельку, давно лопнувшую по швам на крутой спине, этот настоящий богатырь, иначе и не назовешь, уперся в станок и поднатужился.
– Тащи за веревки, ребята! – зычно заорал Меленчук. Ухватившись за веревки, Никита с товарищами изо всех сил тянули пушку, и вскоре колеса начали медленно вращаться. «Пошла, пошла!» – радостно завопил Ефремов. На ровной террасе решили перевести дух.
– Ну ты и здоров, парень, – искренне восхитился Никита, – откуда только такой выискался?
– Наш закон – тайга, – ответил бородач, – из Сибири мы, паря. На домашнем молоке и сале вырос.
– А фамилия-то хохлацкая?
– Может, и хохлацкая, – добродушно согласился Меленчук, – да только я природный сибиряк.
– Зато и вырос с бугая ростом, – не без зависти сказал Ефремов.
– Это верно, здоров, силы на троих хватит, – улыбнулся Карп. – Ну, пойду я, что ли? Своих догонять надо.
– Иди, – подтвердил Никита. – Мы тут сами управимся. За подмогу спасибо. С тобой, Меленчук, чую, мы еще скрутим славную цигарку так, шо в мирное время не крутили. Передавай всем мужикам из восьмой привет и мой поклон.
Через час упряжка снова застряла на крутом склоне. Тут уже работали в две смены: одни отдыхали, другие работали. Все от сапог до башлыка представляло одно сплошное грязное пятно, на фоне которого лихорадочно блестели солдатские глаза под серой коркой грязи и снега. Помимо пушек лейб-гвардейцы еще тащили на себе снаряды, ружья, манерки с патронами и задки для зарядных ящиков. Провизию оставили в долине. Так вот и шли. Хорошо еще, турки из-за непогоды попрятались в свои крысиные норы, не шкодили. На половине подъема пришлось заночевать. Для штабных офицеров подыскали хорошее место – не продуваемое на ветру, под холмом, за правым флагом полка, где и была разбита их палатка. Солдаты же остались ночевать прямо на дороге.
На биваке ротный подозвал Никиту: «Унтер Ефремов, ко мне!» А Никита только было хотел попить горячего чаю. Ребята костер запалили, водичка вскипела, чтобы побаловать замерзшие солдатские души. Что делать: служба есть служба. Вздохнул Никита, встал, оправил шинель и поплелся вслед за ротным. Остановились они возле белой обер-офицерской палатки. Ротный приподнял парусиновый полог у колышка и знаком приказал Никите войти внутрь. Там среди клубов едкого дыма он разглядел своего генерала: с румяными щеками и слезящимися от гари глазами в окружении трех офицеров. Никита, даром что деревенский, службу знал исправно, с порога зычно оттарабанил:
– Ваше высокоблагородие, унтер-офицер пятой роты гвардейского Кексгольмского полка Никита Ефремов по вашему приказанию прибыл!
– Поди сюда.
– Слушаюсь, ваш-ство!
– Да не горлань ты как оглашенный. Ну-ка, братец, расскажи мне про себя. Ты грамотный?
– Точно так-с.
– И писать умеешь?
– А как же, – с некоторой обидой в голосе отреагировал унтер.
– Как твоя фамилия?
– Ефремов, ваше-ство! Из казаков мы, стародубские.
– Вижу, что удалой. Скоро георгиевским кавалером будешь. От верной смерти меня, господа, этот молодец избавил, – обратился генерал к офицерам, – а водку тебе сегодня давали?
Никита, не зная, что ответить на этот скользкий вопрос, с большим сомнением покосился на своего ротного – тот деликатно промолчал:
– Никак нет, ваш-ство!
– А коли я тебе разрешу как старший здесь по чину?
Снял тогда Никита шапку и ответил: «Не откажусь от такой чести, вашблагородие». Подали ему чарку. Никита, перекрестившись, хрипло сказал свое любимое присловье: «Нам на здоровье, врагам на погибель», – и очень легко ловким взмахом руки опрокинул в рот водку.
«Ну и крепка. Но до чего хорошо!» – выпив, он утер губы рукавом рубахи, но закусывать не стал. Только когда выпили по второй, Никита осторожно взял с полевого стола сухарь, разгрыз его и с таким наслаждением крякнул, что Игнатьев заулыбался. И пошли тут вопросы о семье, о родине, о житье-бытье.
Надо сказать, что Никита совсем растерялся от такого обхождения, ибо никто еще из господ никогда в жизни не предлагал ему что-либо обсудить. И растерялся Никита даже не от самого генеральского предложения, показавшегося ему диковинным, а от сознания того, что он не знает, о чем, собственно, говорить. Генерал же, увидав, что Никита заробел, снова протягивает ему чарку: «Пей, солдатик!»
После третьей чарки Никиту совсем отпустило, и страхи куда-то пропали. От самодельной буржуйки, где потрескивали дрова, тянуло домашним теплом. То ли водка генеральская на него так подействовала, то ли тепло от печки, но разговорился Никита, как на исповеди, рассказав за полчаса усатому барину всю нехитрую правду о себе.
Сказ о жизни Никиты
Никита был родом из старинного малороссийского городка Мглина на северной Черниговщине[2].
Если взглянуть на городок сверху, то Мглин напоминал лоскутное цыганское одеяло: дома его жителей были беспорядочно раскиданы на высоких пересеченных оврагами берегах мутной речки Судынки.
Через город шла почтовая дорога, что вела из Петербурга через Смоленск и Чернигов прямиком в Киев. По всему протяжению речки жители понаделали запруды, так называемые копанки, в которых вымачивали пеньку. Ей же в основном и торговали, а еще конопляным маслом и рогатым скотом. Пенька и масло отправлялись к рижскому порту, а скот сбывали в обеих столицах. Так и жили мглиняне.
Жил так Никита и его семья. Огород, угодья. Лошади, одна корова – вот и все имущество. Прадед его был казак, дед – казак, отец – сын казачий. Словом, был Никита из казацкого рода, которому, как известно, нет переводу. Предки Никиты лихо дрались с ляхами, крымскими татарами и шведами, а причисленный к Стародубскому полку Мглин сделался сотенным местечком.
«Город наш Мглин против других городов полку стародубовского и прочих на самом пограничу стоит» – так описывали свою роль горожане в послании к полковнику Стародубского полка. После того как матушка Екатерина упразднила полк вместе со всем честным казачеством, занялись казаки бывшей Мглинской сотни хлебопашеством и разными ремеслами. Но, по сложившейся традиции, их потомки продолжали ратную службу в лучших полках российской армии. Так и Никита был призван в 1872 году по рекрутскому списку и зачислен в 19-й резервный батальон в третью роту, которой командовал свирепый капитан Сивай.
Из всего учения только что и запомнились слова капитана: «Помни одиннадцатую заповедь, не зевай, что у вас командир капитан Сивай». Потом муштра сменилась другой напастью – выдумали господа офицеры «грамотность»[3]. Пришлось ему ежедневно, по два часа в день корпеть над буквами по новой тогда методике Столпянского. По ней все буквы считались состоящими из частей круга с придатками и писались со счетом вслух. При написании буквы «О» хором пели: «раз, два, три, О», для буквы «А»: раз, два, три, раз, А». Толку от занятий было мало: от счета вслух у Никиты стоял шум в ушах. Однако грамоту, к своему удивлению, казачий сын освоил, да так хорошо, что назначили уже его за учителя. Ходил он с палочкой между скамеек и сам кричал уже: «Пиши полкруга с левой стороны, с правой добавь еще палочку – это будет “А”».
На выборке судьба вновь преподнесла Никите сюрприз: попал он служить не куда-нибудь в гвардии, в саму Варшаву, в Кексгольмский гренадерский полк[4]. Через две зимы произвели его в унтер-офицеры и оставили при учебной команде в качестве учителя «по сигналам и гимнастике» для вольноопределяющихся. А тут Никите нечаянно свезло, и свезло по-крупному: во время отпусков библиотекарь полковой ушел домой, а ротный командир назначил Ефремова заведовать книжками. Работа – не бей лежачего. Разбаловался Никита: пища с офицерской кухни, в распоряжении книги и карты, романчики стал почитывать, все больше про авантюрные приключения и амурные дела. По вечерам отправлялся в неспешную прогулку в город, на почту за газетами, по пути раскланиваясь с прехорошенькими польскими дамочками. И так время шло хорошо! В 1877 году пришел его черед сходить на побывку домой. Никита к этому событию подготовился серьезно: пальто, мундир, брюки и все по вкусу сделал и подогнал, а тут бац тебе – война!
Приехал в полк бравый генерал Бремзен и поздравил всех с мобилизацией. Дескать, война с турком объявлена, сражения начались, а посему назначенных в отпуск задержать и полки укомплектовать по военному составу. Вручили Никите под командование четвертый взвод седьмой роты. Продал с расстройства новую обмундировку жидкам Никита за полцены. Солдату лишнее не нужно, идет, понимаешь, на войну, а им только по дешевке и подавай.
30 августа вывели их на площадь, митрополит окропил святой водой, а граф Коцебу[5]сказал на прощание: «Так вот, братцы, мы спали, а вы верно, Богу молились, и он вас благословил на доброе дело. Дай же Бог мне вас встретить обратно, но с георгиевскими крестами». Казалось, вся Варшава вышла провожать. Защемило что-то в груди у Никиты, когда он увидел в толпе напротив, как женщины вытирают слезы и машут белыми платками, вспомнилась ему матушка и чернобровая соседка Оксанка. Тут прозвенел первый колокольчик, потом второй и третий, дребезжащий свисток обер-кондуктора, совпавший со свистом паровоза, клубы дыма, команда «По вагонам!» и – чух-чух – поехали. На бессарабской станции Бендеры приказали им надеть шинель в рукава, затем была остановка в Кишиневе, где Никита успел сходить в город, в трактир, и по солдатскому обыкновению выпил рюмочку и чайком побаловался – война-то еще впереди. Вечером поезд повез их дальше по направлению к румынской границе.
– Господи, благослови и помоги честному делу в час добрый! – крестясь, промолвил сосед Никиты. «Прощай, матушка Рассея!» – подумал Никита. Про себя же решил, что если судьба дозволит выжить ему на войне, то по возвращении, на побывке, обязательно сходит в «Кыев» – богу помолиться. За окном отправляющемуся составу картинно салютовал молдавский часовой – доробанец в сером суконном пальто и барашковой шапке. Слева в шапку было воткнуто какое-то диковинное перо, то ли петушиное, то ли индюшки – Никита так и не смог на глаз определить породу птицы. Стоял часовой у форменной будки, окрашенной косыми синими, желтыми и красными полосами. Как будто ничего вокруг и не изменилось: те же крестьяне, те же бабы и мужики в полях, те же колодцы с «журавлями», как у Никиты на родине.
А все ж заграница – Румыния!
Первый встреченный по пути румынский город Яссы показался ему довольно живописным. Дома раскинулись амфитеатром на холме, белый цвет стен пестрыми пятнами мешался с зеленью садов, черепичными крышами и жестяными, как серебро сверкающими на солнце куполами церквей. На самой платформе толпилось множество русских и румынских солдат в щеголеватой форме, напомнившей Никите актеров из варшавской оперетты. Язык румын понравился унтеру: отдельные слова вроде и знакомы на слух, а понять – ничего не поймешь. Обращался к румынам по-нашему – а они только руками разводят: тоже не понимают. Зато главное слово «война» по-ихнему звучало как «разбой». «Так оно и есть. Правильный язык!» – сделал для себя логический вывод Ефремов.
Встретил тут Никита случайно своего земляка и товарища с детства, с которым вместе попал на военную службу, Акакия Пожилецкого. Радость от встречи была короткой. Сообщил дружок Никите, что землячки их – Маринич, Могомошко, Полоницкий, Бондоров и Батура – уже убиты и спят вечным сном в сырой земле. «Вот те на!» – почесал затылок унтер, смотря в грустные серые глаза Акакия. Самому ему как-то не хотелось верить в такой печальный конец. Собирался что-то и сам сказать в ответ, да не успел. Понеслась по перрону команда: «По вагонам!». Люди засуетились, зашумели, попрыгали в свои товарные теплушки. Состав дрогнул и медленно стал набирать ход.
Как приметил Никита, от станции до станции пути охранялись казачьими разъездами, следящими за состоянием полотна, рельсов и телеграфа. В каждой будке торчала физиономия с флагом или фонарем в руках. Чувствовалось, что война настоящая не за горами. Так оно и оказалось: прямо с железнодорожной станции были видны турецкие редуты, откуда время от времени показывались желтые вспышки огня, а после слышалось протяжное «уууух баба-бац», и следом картинно взлетали ошметки дорожной грязи и камней, а где и человечье тело подкидывало…
Дальше была Плевна. Сначала часть Никиты держали в запасе, а в октябре, 16 числа, перевели на передовую. И чего только не испытал наш герой в тот день. Как начали турки через голову метать гранаты: «Ложись!» – плюхались в грязь, затем, по команде ротного, снова перебежками вперед до очередного разрыва. Офицеры все были бледные как полотно, солдаты такие же, мат-перемат, сплошной звон стоит. Вот летит и визжит эта окаянная граната, летит она через голову и сдается – вот-вот лопнет и рассыплется по всем головам да, верно, и Никитиной не минует – снесет ко всем чертям. Тут артиллерия наша в дело вступила, и турки не выдержали натиска – выкинули белый флаг. Затем был царский смотр, и полк Никиты тронулся в балканские горы по Софийскому шоссе, а что было далее, вы сами, ваше-ство, знаете…
В этом месте генерал задумчиво посмотрел прямо в глаза Никите.
– И не такое, братец мой, знаю. Потрепала тебя жизнь на войне, но это только на пользу – духом окрепнешь. Но как удивительно, что мы встретились! Ведь мы с тобой, Никита, почти земляками будем.
– Как так земляками? – сильно удивился Никита. Я всех наших бар по Мглину наперечет знаю, – и стал на руках загибать пальцы, – Косачи, Брешко-Брешковские, Скаржинские, Сиротенки, Саханские… Может из суражских? Чернявские, Калиновские, Гудовичи, Завадовские, Искрицкие? – и уж совсем осмелев, спросил: – А вы какой фамилии, извиняюсь, вашблагородие, будете?
– Игнатьевы мы, ведём своё начало от черниговского боярина Фёдора Бяконта, перешедшего на службу к великим московским князьям, отца митрополита московского святого Алексия.
– Вот оно как, – Никита с неподдельным уважением посмотрел на генерала, – от святых людей корень ваш, получается.
– Живу я, солдатик, как и ты в Малороссии. Бывает, закрою глаза и мысленно переношусь в свой край, в милые моему сердцу Круподеринцы: мазанки белые, ныряющие из волны зелени садов и фруктовых деревьев, окружающих каждую хату; плетни отделяют дворы один от другого, кругом хмеля полно, подсолнухов, и поросята везде снуют… Словом – мечта, да и только.
Никита на генеральский манер также прикрыл глаза, представив мысленно свой родной Мглин: уютную отцовскую хатку под соломенной стрехой, цветущую вишню, черноглазую молодицу Оксану в цветном саяне.
– Так что ты хочешь в награду за подвиг свой? – прервал его мечты генерал.
– Да какой там подвиг, вашблагородие? – Никита даже привстал, – не подвиг, а баловство одно – на веревке как малому дитю покататься! Видит Бог, я своего Егория еще за дело получу. Дай только турка доколотить!
Ухмыльнулся в усы генерал и все не отстает:
– Мечта у тебя есть заветная? Самая-самая? Ну, так что же, говори, не стесняйся.
Голубые глаза Никиты враз посерьезнели:
– Хорошо бы завести пасеку, дело-то это интересное и прибыльное. Вона как сосед мой Петро жену медком балует, одного-двух трутней живыми съест и жужжит по селу довольный. Я бы Оксанку свою тоже медком приманил.
Генерал в ответ раскатисто рассмеялся: «Говорят, что у плохого человека пчелы не водятся. Жинка у меня добрая, пособит тебе, коли обратишься, держи ее адрес». И дал Никите маленький четырехугольный картонный лист – визитной карточкой называется.
Вернулся Никита к ребятам своим в роту, рассказал им про генерала:
– Братцы, генерал этот настоящий, нашей природы, понимать все может. За ним – как у Христа за пазухой. А те, которые баре, тем понимать нас нельзя… Те по-нашему и говорить не могут…
После генеральского чая с водкой хорошо спалось Никите с седлом под головой. Снились ему жужжащие над ульями золотистые пчелы, генеральские усы и Оксанка, идущая к пруду полоскать белье. Шла она подтянуто-стройно, виляя упругими кострецами, на правом плече болталось коромысло. У сходней она наклонилась, заголила подол, обнажив крепкие бедра. От этого соблазнительно видения Никита заулыбался во сне.
Игнатьев уже в шесть утра был на ногах. Нахлестывая лошадь, вместе с десятком сопровождавших казаков, царский посланник мчался во всю прыть по дороге в казанлыкскую долину.
«Семена прогресса и свободы»
Пока оставим графа Игнатьева, заснеженные пики Балкан и мутный Дунай. Тем более что нашему герою не привыкать к дорожным приключениям. Как-то в молодости, по дороге из Пекина в Санкт-Петербург, где-то уже на сибирских просторах его застал буран. Игнатьев приказал запаниковавшим казакам поставить лошадей в круг, а сам расположился в центре с людьми, плотно накрывшись полушубками. Так и переждали непогоду, не потеряв ни одного человека в страшной ночной кутерьме.
А мы с тобой, читатель, окунемся в атмосферу зимы 1878 года. Чем тогда жила России, чем жили тогда люди, что вообще происходило в имперской столице, в златоглавой Москве и провинции? Без этих мелких, но важных штрихов наш рассказ будет неполным. Война совпала с пробуждением русского общества, с надеждами на грядущие перемены, с подъемом патриотических настроений. Кто видел восторг, с каким было встречено падение Плевны, тот невольно переносился в славную эпоху 1812 года, хотя враги России в эту войну не проникали в ее пределы нигде, за исключением Эриванской губернии, да и то на несколько верст от границы. Остро чувствующий течение времени и настроения публики, писатель Федор Достоевский вещал, что «через год наступит время, может быть, еще горячее, еще характернее, и тогда еще раз послужим доброму делу».