– Вот увидите, это пахнет парадным ужином, и мы окажемся рядом на этом пиршестве. Действительно, какая игра случая! В течение двух часов судьба все время сводит нас… Но что с вами? Вы словно чем-то озабочены?
– Кто, я? – вздрогнув, спросил Ла Моль, все еще завороженный видением, представшим перед ним. – Нет, но само место, где мы находимся, вызывает во мне целый сонм размышлений.
– Философических, не правда ли? И у меня тоже. Как раз когда вошли вы, мне приходили на ум все наставления моего учителя. Граф, вы знаете Плутарха?
– Ну как же! – улыбаясь, отвечал Ла Моль. – Это один из самых любимых моих авторов.
– Так вот, по-моему, – серьезно продолжал Коконнас, – этот великий человек не преувеличил, когда сравнивал наши природные способности с цветами, ослепительно яркими, но преходящими, тогда как в добродетели он видит растение бальзамическое, с невыдыхающимся ароматом и представляющее собой лучшее лекарство для душевных ран.
– Месье Коконнас, вы разве знаете греческий язык? – спросил Ла Моль, пристально глядя на собеседника.
– Нет, но мой учитель знал, и он-то мне советовал побольше рассуждать о добродетели, если я буду при дворе. Это, говорил он, очень похвально. Так что, предупреждаю вас, по этой части я хорошо подкован. Кстати, вы не проголодались?
– Нет.
– А мне казалось, что в «Путеводной звезде» вас очень манила курица на вертеле; я лично умираю от истощения.
– Вот вам, месье Коконнас, отличный случай применить к делу ваши доводы в пользу добродетели и доказать ваше преклонение перед Плутархом, ибо этот великий писатель где-то говорит: «Полезно упражнять душу горем, а желудок – голодом» – «Prepon esti tên men psuchên odunê, ton de gastéra semô askeïn».
– Вот как, значит, вы знаете греческий язык? – в полном изумлении воскликнул Коконнас.
– Честное слово, да! – ответил Ла Моль. – Меня мой учитель выучил.
– Дьявольщина! Ваша судьба, граф, обеспечена: вы будете с королем Карлом сочинять стихи, а с королевой Маргаритой говорить по-гречески.
– А еще могу говорить по-гасконски с королем Наваррским, – добавил, смеясь, Ла Моль.
В эту минуту в конце галереи, примыкавшей к покоям короля, отворилась дверь, раздались шаги, и из темноты стала надвигаться чья-то тень. Тень приняла образ человеческого тела, а тело оказалось принадлежащим командиру стражи – Бэму.
Он в упор поглядел на лица обоих молодых людей, чтобы узнать своего, и жестом пригласил Коконнаса следовать за собой. Коконнас сделал рукой прощальный знак Ла Молю, и они расстались.
Бэм провел Коконнаса до конца галереи, отворил дверь, и они очутились на верхней ступеньке какой-то лестницы.
Тут Бэм остановился, посмотрел кругом и спросил:
– Месье де Коконнас, вы где живет?
– В гостинице «Путеводная звезда», на улице Арбр-сек.
– Корошо, корошо! Эта два шаг от сдесь… идить скоро в ваш гостиница и в этот ночь…
Он снова огляделся.
– Так что же в эту ночь? – спросил Коконнас.
– Так в этот ночь, – ответил он шепотом, – ви ходить сюда с белый крест на ваш шляпа. Пароль для пропуск будет «Гиз». Тс! Ни звук!
– А в котором часу должен я прийти?
– Когда вы услышить напат.
– Какой «напат»? – спросил Коконнас.
– Ну да, напат: пум! пум! пум!..
– А-а, набат!
– Так я и сказал.
– Хорошо, приду, – ответил Коконнас.
Он попрощался с Бэмом и пошел прочь, рассуждая сам с собой: «Какого черта все это значит и почему будут бить в набат? Все равно, я остаюсь при своем мнении, что этот Бэм – очаровательный немец. А не подождать ли мне графа де Ла Моль? Нет, не стоит: он, может быть, останется ужинать у короля Наваррского».
И Коконнас пошел прямо на улицу Арбр-сек, куда его тянула как магнит вывеска «Путеводной звезды». Пока Бэм беседовал с пьемонтцем, в галерее отворилась другая дверь, со стороны покоев короля Наваррского, и к Ла Молю подошел паж.
– Это вы – граф де Ла Моль? – спросил он.
– Он самый.
– Где вы живете?
– На улице Арбр-сек, в «Путеводной звезде».
– Хорошо, это рядом с Лувром. Слушайте! Его величество просил вам передать, что сейчас ему нельзя принять вас, но, может быть, он этой ночью пошлет за вами. Во всяком случае, если завтра утром вы не получите от него никакого извещения, приходите сюда, в Лувр.
– А если часовой меня не впустит?
– Да, правда… Пароль – «Наварра». Скажите это слово, и перед вами откроются все двери.
– Благодарю!
– Подождите, мне приказано проводить вас до самой железной решетки входа, чтобы вы не заблудились в Лувре.
«Да! А как же Коконнас? – сказал себе Ла Моль, уже выйдя из Лувра. – Впрочем, он останется на ужин у герцога Гиза».
Но первый, кого он увидел, входя к мэтру Ла Юрьер, был Коконнас, уже сидевший за столом перед огромной яичницей с салом.
– Ха, ха, ха! – расхохотался Коконнас. – Видать, вы так же пообедали у короля Наваррского, как я поужинал у герцога Гиза.
– По чести, так!
– И вы проголодались?
– Еще бы!
– Несмотря на Плутарха?
– Граф, у Плутарха есть и другое место, – смеясь, отвечал Ла Моль, – а именно: «Имущий должен делиться с неимущим». Итак, ради любви к Плутарху, не поделитесь ли со мной вашей яичницей, и мы за трапезой побеседуем о добродетели.
– Нет, даю слово, – ответил Коконнас, – все это хорошо в Лувре, когда боишься, что тебя подслушивают, и когда в желудке пусто. Садитесь и давайте ужинать.
– Теперь и я окончательно уверился, что судьба связала нас неразрывно. Вы будете спать здесь?
– Ничего не знаю.
– И я тоже.
– Я хорошо знаю только одно – где я проведу ночь.
– Где?
– Там же, где и вы, это ведь неизбежно.
Оба расхохотались и принялись за яичницу мэтра Ла Юрьер.
VI. Долг платежом красен
Теперь, если читатель любопытствует, почему король Наваррский не мог принять Ла Моля, почему Коконнас не мог увидеться с Гизом и, наконец, почему оба дворянина, вместо того чтобы поужинать в Лувре дикой козой, фазанами и куропатками, ели яичницу с салом в гостинице «Путеводная звезда», то пусть любезный читатель войдет вместе с нами в старинное жилище королей и последует за Маргаритой Наваррской, которую Ла Моль потерял из виду у входа в большую галерею.
В то время как Маргарита спускалась с лестницы, в кабинете короля находился герцог Гиз, которого она еще не видела со времени своей брачной ночи. Лестница, по которой спускалась Маргарита, выходила в коридор; в этот же коридор вела и дверь из кабинета короля, а коридор упирался в покои королевы-матери, Екатерины Медичи.
Екатерина одна сидела у стола, опершись локтем на раскрытый Часослов и поддерживая голову рукой, замечательно еще красивой благодаря косметикам флорентийца Рене, исполнявшего при королеве-матери две должности – отравителя и парфюмера.
Вдова Генриха II была одета в траур, которого ни разу не снимала со дня смерти своего мужа. В это время ей было года пятьдесят два – пятьдесят три, но благодаря еще свежей полноте Екатерина сохранила черты былой красоты своей молодости. Так же, как и наряд, ее жилище имело вдовий вид. Вся обстановка была мрачной: стены, ткани, мебель. Только по верху балдахина, устроенного над самым королевским креслом, была написана живыми красками радуга, а вокруг нее греческий девиз, сочиненный королем Франциском I: «Phôs pherei ê de kai aithzên», что в переводе значит: «Источник ясности и света». Теперь на этом кресле лежала любимая левретка королевы-матери, подаренная ей зятем, королем Наваррским, и носившая мифологическое имя – Феба.
И вот когда Екатерина Медичи, казалось, всецело погрузилась в думу, вызывавшую ленивую и робкую улыбку на ее устах, подкрашенных кармином, вдруг какой-то мужчина открыл дверь, приподнял портьеру и, высунув из-за нее свое бледное лицо, сказал:
– Дело плохо.
Екатерина приподняла голову и увидела герцога Гиза.
– Как, дело плохо?! – ответила она. – Что это значит?
– Это значит, что король больше чем когда-либо околпачен своими проклятыми гугенотами, и если мы станем ждать его отъезда, чтобы осуществить наш замысел, то нам придется ждать еще долго, может быть, всю нашу жизнь.
– Что же случилось? – спросила Екатерина с обычным выражением спокойствия на своем лице, хотя при случае умела придавать ему совсем другие выражения.
– Я только что был у короля и в двадцатый раз завел с ним разговор о том, долго ли нам терпеть все выходки, которые позволяют себе эти господа из новой церкви со дня ранения их адмирала.
– Что же ответил вам мой сын?
– Он ответил: «Герцог, народ, конечно, подозревает, что вы вдохновитель покушения на жизнь адмирала, второго моего отца; защищайтесь как хотите. А я и сам сумею защититься, если оскорбят меня…» С этими словами он повернулся ко мне спиной и отправился кормить ужином своих собак.
– И вы не попытались удержать его?
– Пытался, но король, бросив на меня взгляд, свойственный одному ему, ответил хорошо вам известным тоном: «Герцог, собаки мои проголодались, а они не люди, и я не могу заставлять их ждать…» После чего я пошел предупредить вас.
– И хорошо сделали, – ответила Екатерина.
– Но что нам предпринять?
– Сделать последнюю попытку.
– А кто сделает ее?
– Я. Король один?
– Нет, у него Таван.
– Подождите меня здесь. Нет, лучше следуйте за мной, но издали.
Екатерина тотчас встала и направилась в комнату, где любимые борзые короля лежали на турецких коврах и бархатных подушках. На жердочках, прикрепленных к стене, сидели два или три отборных сокола и небольшая пустельга, которой Карл IX любил травить мелких птичек в садах Лувра и строящегося Тюильри.
По дороге королева-мать придала своему бледному лицу выражение тоскливой грусти, украсив его якобы последней, еще не высохшей слезой, а на самом деле первой и единственной.
Она бесшумно подошла к Карлу IX, раздававшему собакам остатки пирога, нарезанного ровными ломтями.
– Сын мой! – обратилась к нему Екатерина с дрожью в голосе, так хорошо наигранной, что король невольно вздрогнул.
– Мадам, что с вами? – спросил король, быстро обернувшись.
– Сын мой, я прошу вашего разрешения уехать в один из ваших замков, все равно какой, лишь бы он был подальше от Парижа.
– А по какой причине, мадам? – спросил Карл IX, пристально глядя на нее своим стеклянным взором, который в других случаях бывал проникновенным.
– По той причине, что с каждым днем меня все больше оскорбляют эти люди из новой церкви, и потому, что еще сегодня я слышала, как гугеноты грозили лично вам здесь, в самом Лувре, а я не хочу быть свидетельницей такого рода сцен.
– Но ведь кто-то хотел убить их адмирала, – ответил Карл IX голосом, в котором звучала искренняя убежденность. – Какой-то мерзавец уже лишил этих бедных людей их мужественного де Муи. Клянусь жизнью, матушка! В королевстве должно быть правосудие!
– О, не беспокойтесь, сын мой, – ответила Екатерина, – они не останутся без правосудия: если откажете в нем вы, то они сами совершат его по-своему: сегодня убьют Гиза, завтра меня, а потом и вас.
– Вот что! – ответил Карл IX, и в его голосе впервые послышалась нотка подозрения. – Вы так думаете?
– Ах, сын мой, – продолжала Екатерина, всецело отдаваясь бурному течению своих мыслей, – неужели вы не понимаете, что дело не в смерти Франсуа Гиза или адмирала, не в протестантской или католической религии, а в том, чтобы сына Генриха Второго заменить сыном Антуана Бурбона?
– Ну, ну, матушка, вы опять впадаете в свойственные вам преувеличения, – ответил Карл.
– Каково же ваше мнение, мой сын?
– Выжидать, матушка, выжидать! В этом – вся человеческая мудрость. Самый великий, самый сильный, самый ловкий тот, кто умеет ждать.
– Ждите, но я ждать не стану.
С этими словами Екатерина сделала реверанс, подошла к двери и хотела идти в свои покои, но Карл остановил ее, сказав:
– В конце концов, что я могу сделать?! Прежде всего я справедлив и хочу, чтобы все были мной довольны.
Екатерина вернулась и сказала Тавану, все это время ласкавшему королевскую пустельгу:
– Граф, подойдите к нам и выскажите королю ваше мнение о том, что надо делать.
– Ваше величество, разрешите? – спросил граф.
– Говори, Таван, говори.
– Ваше величество, как поступаете вы на охоте, если на вас бросается кабан?
– Черт возьми! Я его напускаю на себя и всаживаю ему в глотку свою рогатину.
– И только для того, чтобы он вас не ранил, – заметила Екатерина.
– И ради наслаждения, – ответил король с таким вздохом, который свидетельствовал об удальстве, легко переходившем в зверство. – Но убивать своих подданных мне не доставило бы наслаждения, а гугеноты такие же мои подданные, как и католики.
– Тогда, сир, – ответила Екатерина, – ваши подданные гугеноты поступят, как кабан, которому не всадили рогатины в горло: они вам вспорют ваш трон.
– Ба! Это, матушка, так думаете вы, – ответил король, показывая всем своим видом, что он не очень верит предсказаниям своей матери.
– Разве вы не видели сегодня де Муи и всех его приспешников?
– Конечно, видел, раз я пришел сюда от них. А разве он требовал чего-нибудь несправедливого? Он просил меня казнить убийцу его отца, злоумышлявшего и на жизнь адмирала. Разве мы не наказали Монтгомери за смерть вашего супруга, а моего отца, хотя его смерть – просто несчастный случай?
– Хорошо, сир, бросим этот разговор, – ответила задетая за живое королева-мать. – Сам господь бог хранит ваше величество, даруя вам силу, мудрость и уверенность; а я, бедная женщина, оставленная богом, конечно, за мои грехи, страшусь и покоряюсь.
И, сделав еще раз реверанс, она дала знак герцогу Гизу, вошедшему к королю во время разговора, чтобы он занял ее место и сделал последнюю попытку.
Карл IX проводил глазами свою мать, но не позвал ее назад; затем он начал ласкать собак, насвистывая охотничью песню.
Вдруг он прервал свое занятие и сказал:
– У моей матери настоящий королевский ум: у нее нет ни колебаний, ни сомнений. Не угодно ли взять да убить несколько дюжин гугенотов за то, что они явились просить о правосудии! В конце концов, разве это не их право?
– Несколько дюжин, – тихо повторил герцог Гиз.
– А-а, вы здесь, герцог! – сказал король, сделав вид, что только сейчас его увидел. – Да, несколько дюжин; невелика убыль! Вот если бы кто-нибудь пришел ко мне и сказал: «Сир, вы разом будете избавлены от всех врагов, и завтра не останется из них ни одного, который мог бы упрекнуть вас за смерть всех остальных», – ну, тогда другое дело!
– Сир… – начал герцог Гиз.
– Таван, оставьте Марго, посадите ее на жердочку, – прервал герцога король, – она носит имя моей сестры, королевы Наваррской, но это еще не причина, чтобы все ее ласкали.
Таван посадил пустельгу на жердочку и занялся борзой собакой.
– Сир, – снова заговорил герцог Гиз, – так если бы вашему величеству сказали: «Ваше величество, завтра вы будете избавлены от всех ваших врагов…»
– Предстательством какого же святого свершится это чудо?
– Сир, сегодня двадцать четвертое августа, праздник святого Варфоломея, следовательно, его предстательством все и совершится.
– Превосходный святой пошел на то, что с него заживо содрали кожу! – ответил король.
– Тем лучше! Чем больше его мучили, тем больше у него должно быть злобы против своих мучителей.
– И это вы, кузен мой, вы, вашей шпажонкой с золотым эфесом, перебьете сегодня за ночь десять тысяч гугенотов? Ха-ха-ха! Клянусь смертью, ну и забавник вы, месье де Гиз!
И король расхохотался, но хохот был неестественный и прокатился по комнате каким-то зловещим эхом.
– Сир, одно слово, только одно! – убеждал герцог, затрепетав от этого смеха, звучавшего нечеловечески. – Один ваш знак – и все уже готово. У меня есть швейцарцы, тысяча сто дворян, легкая конница и горожане; у вашего величества – личная охрана, друзья и католическая знать… Нас двадцать против одного.
– Так что ж, мой кузен, раз вы так сильны, какого же черта вы приходите жужжать мне об этом в уши? Пробуйте, пробуйте, но без меня.
И король отвернулся к своим собакам. Портьера приподнялась, из-за нее показалась голова Екатерины.
– Все хорошо, – шепнула она Гизу, – настаивайте, и он уступит.
И портьера снова опустилась, но король этого не заметил или сделал вид, что не заметил.
– Поистине, кузен мой Генрих, вы пристаете ко мне с ножом к горлу; но, черт возьми, я не поддамся! Разве я не король?
– Пока нет, сир; но вы будете им завтра, если захотите.
– Ах, вот как! Значит, убьют и короля Наваррского, и принца Конде… у меня в Лувре!.. Фу! – Затем король чуть слышно добавил: – За его стенами – другое дело.
– Сир! – воскликнул герцог Гиз. – Сегодня вечером они идут кутить вместе с вашим братом, герцогом Алансонским.
– Таван, – сказал король с прекрасно наигранным раздражением, – неужели вы не видите, что злите мою собаку! Идем, Актеон, идем!
И, не желая больше слушать, Карл ушел к себе, оставив Тавана и герцога Гиза почти в прежней неизвестности.
В это же время у Екатерины Медичи разыгрывалась другая сцена; посоветовав герцогу Гизу держаться твердо, Екатерина вернулась в свои покои, где застала всех лиц, обычно присутствующих при отходе ее ко сну. Она пришла от короля уже с другим выражением лица, не мрачным, как было при ее уходе, а веселым; очень любезно отпустила одного за другим своих придворных дам и кавалеров; и вскоре у нее осталась лишь королева Маргарита, которая, задумавшись, сидела у открытого окна, глядя на небо.
Уже два или три раза, оставаясь наедине с дочерью, королева-мать приоткрывала губы, чтобы заговорить, и каждый раз мрачная мысль останавливала в ее груди слова, готовые сорваться.
В это время портьера на двери приподнялась, и вошел Генрих Наваррский. Екатерина вздрогнула.
– Это вы, сын мой? Разве вы ужинаете в Лувре?
– Нет, мадам, герцог Алансонский, принц Конде и я идем шататься по городу. Я был почти уверен, что застану их здесь, любезничающих с вами.
Екатерина улыбнулась.
– Ну что ж, идите, идите… Какие счастливцы мужчины, что могут ходить куда угодно… Правда, дочь моя?
– Да, правда; как прекрасна и заманчива свобода, – ответила Маргарита.
– Вы хотите сказать, мадам, что я стесняю вашу свободу? – сказал Генрих, склоняясь перед женой.
– Нет, месье: я болею не за себя, а за положение женщины вообще.
– Сын мой, вы, может быть, увидитесь и с адмиралом? – спросила королева-мать.
– Может быть, да.
– Пойдите к нему, это послужит примером для других; а завтра вы мне расскажете, что с ним.
– Раз вы, мадам, одобряете этот поступок, я, разумеется, зайду к нему.
– Я ничего не одобряю… Кто там еще? Не пускайте, не пускайте!
Генрих уже пошел к двери, чтобы исполнить приказание Екатерины, но в это мгновение портьера приподнялась и показалась белокурая головка мадам де Сов.
– Мадам, это парфюмер Рене: ваше величество приказали ему прийти.
Екатерина бросила мгновенный взгляд на Генриха.
Услышав имя убийцы своей матери, юный король слегка покраснел, а затем почти сейчас же смертельно побледнел. Он сообразил, что лицо выдает его волнение, отошел к окну и прислонился к подоконнику.
Маленькая левретка залаяла, и в тот же миг вошли двое: тот, о ком доложили, и дама, не нуждавшаяся в докладе.
Первым вошел парфюмер Рене с вкрадчивой учтивостью флорентийских слуг; в руках он нес ящик с открытой крышкой, перегороженный на отделения, где стояли флаконы и коробки с пудрой.
За ним следовала старшая сестра Маргариты, герцогиня Лотарингская. Она вошла в потайную дверь, сообщавшуюся с кабинетом короля, дрожа всем телом, бледная как смерть. Герцогиня надеялась, что королева-мать, занявшись вместе с мадам де Сов осмотром того, что было в принесенном ящике, не заметит ее прихода, и села рядом с Маргаритой, около которой стоял король Наваррский, прикрыв лоб рукой, в позе человека, приходящего в себя от головокружения. Но Екатерина обернулась и сказала Маргарите:
– Дочь моя, вы можете идти к себе. А вы, мой сын, идите развлекаться в город.
Маргарита встала; Генрих тоже собрался уходить.
Герцогиня Лотарингская схватила Маргариту за руку.
– Сестра, – заговорила она торопливым шепотом, – от имени герцога Гиза, который хочет спасти вам жизнь за то, что вы спасли его, – не ходите к себе, останьтесь здесь!
– Вы что говорите, Клод? – спросила Екатерина, оборачиваясь к дочери.
– Ничего, мама.
– Вы что-то сказали Маргарите шепотом.
– Я только пожелала ей доброй ночи и передала сердечный привет от герцогини Невэрской.
– А где сейчас эта красавица герцогиня?
– У своего деверя, герцога Гиза.
Екатерина подозрительно глянула на обеих сестер и нахмурилась.
– Клод, подойди ко мне! – приказала она дочери.
Клод подошла, и Екатерина взяла ее за руку.
– Что вы ей сказали?.. Болтунья! – проворчала королева-мать, стиснув до боли руку дочери.
Генрих хотя не слышал слов, но хорошо заметил немую игру, происходившую между Екатериной, Клод и Маргаритой, и, обращаясь к своей жене, сказал:
– Мадам, окажите мне честь и разрешите поцеловать вам руку.
Маргарита протянула ему свою трепещущую руку.
– Что она сказала? – прошептал он, наклоняя голову к руке жены.
– Не выходить из Лувра. Заклинаю вас небом, не выходите и вы.
Эти слова сверкнули молнией, и, несмотря на мгновенность ее вспышки, Генрих увидел целый заговор.
– Еще не все, – сказала Маргарита, – вот вам письмо, которое привез один провансальский дворянин.
– Ла Моль?
– Да.
– Спасибо, – сказал Генрих, взяв письмо и спрятав его за колет.
И, отходя от своей растерянной жены, он хлопнул флорентийца по плечу.
– Ну как идет ваша торговля, мэтр Рене? – спросил Генрих.
– Неплохо, ваше величество, неплохо, – ответил отравитель с предательской улыбкой.
– Еще бы, когда состоишь поставщиком почти всех коронованных особ Франции и чужих земель, – сказал король Наваррский.
– Кроме короля Наваррского, – нагло ответил флорентиец.
– Святая пятница! Вы правы, мэтр Рене; а ведь бедная мать моя, ваша покупательница, умирая, рекомендовала вас, мэтр Рене, моему вниманию. Зайдите ко мне завтра или послезавтра и принесите ваши лучшие парфюмерные изделия.
– Это не вызовет косых взглядов, – с улыбкой заметила Екатерина, – говорят, что…
– У меня карман тощий, – смеясь, ответил Генрих. – Кто вам сказал об этом, матушка? Уж не Марго ли?
– Нет, сын мой, мадам де Сов.
В эту минуту герцогиня Лотарингская, несмотря на все свои усилия, все-таки не могла сдержать себя и разрыдалась. Генрих Наваррский даже не обернулся.
– Сестра, что с вами? – воскликнула Маргарита и бросилась к сестре.
– Пустяки, – сказала Екатерина, становясь между двумя молодыми женщинами, – пустяки; у нее бывают нервные припадки, и врач Мазилло советовал лечить ее благовониями. – И Екатерина еще сильнее, чем в первый раз, сжала руку старшей дочери; затем, обернувшись к младшей, сказала: – Марго, вы разве не слыхали, что я предложила вам идти к себе? Если этого недостаточно, то я повелеваю вам.
– Простите меня, мадам, – ответила бледная, трепещущая Маргарита, – желаю доброй ночи вашему величеству.
– Надеюсь, что ваше пожелание исполнится. До свидания, до свидания.
Маргарита старалась, но напрасно, уловить взгляд своего мужа, – он даже не повернулся в ее сторону, и Маргарита вышла, едва удерживаясь на ногах.
Наступило молчание. Екатерина устремила пронизывающий взор на герцогиню Лотарингскую, которая смотрела на мать, не говоря ни слова, и умоляюще сжимала свои руки.
Генрих стоял спиной к ним, но наблюдал всю сцену в зеркале, делая вид, что помадит усы помадой, преподнесенной ему услужливым Рене.
– А вы, Генрих, не раздумали идти в город? – спросила Екатерина.
– Ах да, правда! – воскликнул король Наваррский. – Честное слово, я совсем забыл, что меня ждут герцог Алансонский и принц Конде! А все из-за этих замечательных духов, они одурманили меня и отбили память. До свидания, мадам.
– До свидания! А завтра вы известите меня о здоровье адмирала, да?
– Не премину, мадам. Ну, Феба, что с тобой?
– Феба! – сердито крикнула Екатерина.
– Отзовите ее, мадам, а то она не хочет выпускать меня.
Королева-мать встала, взяла собаку за ошейник и держала, пока не вышел Генрих, а уходил он с таким веселым и спокойным выражением лица, как будто в глубине души не чувствовал нависшую над ним смертельную опасность.
Собачка, отпущенная Екатериной, бросилась вслед за ним, но дверь уже закрылась; тогда Феба просунула свою длинную мордочку под портьеру и жалобно завыла.
– Теперь, Карлотта, – сказала баронессе де Сов Екатерина, – сходите за Гизом и Таваном – они в моей молельне; вернитесь с ними и побудьте с герцогиней Лотарингской, у нее опять головокружение.