В речи перед защитой диссертации 15 ноября 1946 г. на тему «Рабле в истории реализма» (мы несколько опережаем изложе ние биографии Бахтина ради связности в описании эволюции его «идеи») Бахтин произнес и обосновал фразу, которая внесла бы умственное смятение в собравшуюся аудиторию, будь та всерьез подготовленной к восприятию предложенного ей сочинения. Бахтин сказал: «Героем моей монографии является не Рабле». Но на ученых мужей, собравшихся в беломраморном зале Института мировой литературы, ни она, ни вся речь Бахтина (надо думать, что и диссертация в целом) никакого особого впечатления не произвели. Были зачитаны заранее написанные отзывы, в которых бахтинская книга трактовалась как привычный для этого сонного собрания академический труд по вполне советской тематике – «история реализма». В результате этого псевдодиспута и после некоторых мытарств диссертанта ему присудили кандидатскую степень. Лишь спустя десятилетия книга была опубликована, вызвала первую волну бахтинского бума на Западе, благодаря чему в постмодернистский культурный обиход вошли словечки «карнавал», «амбивалентность», «материально-телесный низ» и так далее.
Но понята ли и сейчас книга о Рабле? Понята ли она в соответствии с замыслом Бахтина, в контексте всего его творчества, вместе с той сверхзадачей, к которой привязывал ее Бахтин? Вряд ли. Дело в том, что основные работы, в которых Бахтин раскрыл свой проект – замысел «первой философии», оказались доступными для бахтиноведения только в 80-е годы; речь же перед защитой, о которой мы уже начали говорить, напечатана лишь в 1993 г.[33]В Бахтине продолжают видеть литературоведа, в крайнем случае – культуролога; на освоение же его замысла «первой философии» нужно время, особенно если учесть многообразие ее экзотических на сегодняшний день источников.
Между тем книга Бахтина о Рабле прямым образом восходит к бахтинскому учению о «бытии-событии», является, в сущности, одним из «разделов» этого учения. В речи перед защитой Бахтин заявляет об этом прямо. При исследовании в 30-е годы романного жанра, говорит он, ему приходилось в основном думать об эстетической специфике романных форм. Это «такие формы, главная цель которых заключается в том, чтобы как-то уловить бытие в его становлении, неготовности, незавершенности, притом принципиальной неготовности, принципиальной незавершенности и незавершимости»[34]. Вспомним здесь об исканиях Бахтина начала 20-х годов – о поиске им такой формы, которая удерживает в себе жизнь, и об обретении ее в романе Достоевского. Имея в уме ту же цель, с той же самой сверхзадачей Бахтин приблизился и к роману Рабле. И здесь он обнаружил, что, как сказано им в том же вступительном слове – у Рабле, как и у Достоевского, «мир незаконченного, незавершенного бытия <…> очень последовательно раскрыт»[35]. Опять-таки художественная форма занимает Бахтина лишь постольку-поскольку она не умерщвляет, но являет собою бытие. Главный предмет Бахтина – бытие, основной интерес его снова обращен к юношескому замыслу «первой философии».
Что же это за форма, удерживающая жизнь, которой пользуется Рабле? Эта форма – карнавал, который в свою очередь – «только наиболее дошедший до нас кусочек грандиозного, очень сложного и интересного мира – народно-праздничной культуры»[36]. Роман Рабле в концепции Бахтина предстает в качестве как бы живого фрагмента этого карнавального мира, явившегося на страницы книги во всей его непосредственности, как бы помимо творческого сознания автора и его вполне конкретного писательского замысла. Рабле выступает при этом как пассивный медиум карнавальной стихии: «последнее слово самого Рабле – это <…> народное слово»[37]. Рабле же как автор не имеет ни своего лица, ни голоса; в этом он – коренной антипод личностно-экзистенциального «автора» книги о Достоевском. Соответственно в книге о Рабле отсутствует коррелят «автора» – «герой»: его место занимает «смеющийся народный хор на площади». Ясно, что и отношения между этим безликим «автором» и коллективным «героем» не имеют личностного характера: налицо одержание «автора» духом народной толпы. Личность в этой философии оказывается растворенной в стихии возбужденной человеческой массы, имя которой – карнавал. Нет ли здесь, действительно, торжества ницшеанской витальности, как утверждает в упомянутой выше работе Б. Гройс? Во всяком случае, если на предшествующей стадии бахтинской философской «идеи» с «бытием» связывался «диалог», то в 30-е годы в трудах Бахтина происходит постепенное вырождение «диалога» (что мы видели уже в связи с теорией романного слова) и, наконец, трансформация «диалога» в «карнавал».
Итак, книга Бахтина о романе Рабле на самом деле есть книга о карнавале, ставшем в 30-е годы для русского мыслителя явлением самого подлинного человеческого бытия. Карнавал – это неофициальное, демократическое дополнение к господствующей культуре, осуществляющее релятивизацию официальных ценностей через их комическое снижение («веселая относительность»). На первый план в карнавале выступает неизбывная, по Бахтину, правда жизни, соотнесенная с телесным человеческим и мировым началом. Иерархическая ценностная система претерпевает обращение: в карнавальном мироощущении онтологические «верх» и «низ» меняются местами. Карнавальная стихия не имеет своего собственного внутреннего содержания. Она привязана к «высокой» культуре в том смысле, что живет за счет пародирования ее духовных основ, стремясь к их упразднению. В пределе своей тенденции средневековый и возрожденческий карнавал предстает «веселой преисподней»; Бахтин весьма точно характеризует настоящее духовное существо карнавала, являющегося антиподом христианской культуры. Именно по причине ориентации на этот последний момент, несмотря на всю крайнюю рискованность бахтинской книги, она в конце концов была принята советским официозом от науки. В главном Бахтин действительно не расходился со своим временем.
В самом деле: отношение Бахтина к карнавалу в высшей степени положительное. Карнавал для него – универсальный культурный феномен. Корни карнавала уходят в глубь веков (в римские сатурналии и далее), и именно из карнавальной традиции, по Бахтину, рождается столь значимый для него романный жанр. «Карнавальность» в глазах Бахтина есть также и похвальнейшее человеческое качество: когда Хлебникова он характеризует как «глубоко карнавального человека»[38], это звучит в его устах крайне одобрительно. «Карнавальность» означает пребывание выше всяческих условностей, свидетельствует об игнорировании общепризнанных норм и ценностей. Бахтинское восхищение карнавалом вызывает в памяти «Апофеоз беспочвенности» Льва Шестова. Опьянение бытием в изображении Бахтина заставляет вспомнить про восходящее к идеям Ницше русское дионисийство 10-х годов. Бахтин гениально показывает, в сущности, духовную смерть человеческой личности в карнавальной толпе. И эта смерть, предшествующая вечной гибели души в реальном аду, почему-то нисколько не смущает Бахтина! Не будем забывать про то, что в универсуме, о котором Бахтин рассуждал в 20-е годы, не нашлось бытийственного места Богу; также и участники «диалога» в концепции Бахтина не помышляют о том, что ведут его в присутствии Бога. Потому «карнавал» Бахтина на самом деле логически следует за его «диалогом». Однако перелом, совершившийся в 30-е годы в развитии бахтинской «идеи», все же действует шокирующе, и до сих пор, сталкиваясь с ним, бахтиноведы чувствуют некоторое недоумение.
8Работа Бахтина над книгой о Рабле была начата еще в Кустанае. В 1936 г. срок его ссылки кончается. Благодаря рекомендации П. Медведева он получает приглашение на преподавательскую работу в Педагогический институт города Саранска (Мордовия). Однако обстановка усилившихся репрессий, затронувших институт, не позволила Бахтину долго находиться при нем. В 1937 г. Бахтин поселяется в подмосковном городе Савёлове и живет там вплоть до окончания войны в 1945 г. Средства для жизни дает ему преподавание немецкого языка в местной средней школе. С другой стороны, в конце 30-х годов потаенная до тех пор научная деятельность Бахтина обретает общественные формы. Так, в Институте мировой литературы он читает несколько лекций, посвященных романному жанру. Основные произведения по данной проблематике, начатые в ссылке, завершены были именно в Савёлове.
В 1945 г. Бахтин получает возможность вернуться в Саранск. Он возобновляет преподавание в местном пединституте, где читает ряд курсов русской и зарубежной литературы, а также литературной теории. Педагогическая деятельность полностью заполняет жизнь Бахтина, и на протяжении 50-х годов он пишет единственную работу, названную им «Проблема речевых жанров». В 1946 г., как уже говорилось, в ИМЛИ происходит защита Бахтиным диссертации; стенограмма защиты ныне опубликована. Любопытно, что при весьма слабом понимании идей Бахтина некоторые участники этого события все же почувствовали мыслительный масштаб предложенной работы. Было сделано предложение присудить Бахтину ученую степень доктора филологии, которое, однако, не прошло. Даже и кандидатское звание Бахтин получил только в 1952 г.! Опубликована же была книга о Рабле лишь в либеральном 1965-м.
В 50-е и особенно в 60-е годы имя Бахтина постепенно обретает известность. О Бахтине вспоминает его бывший противник из лагеря формалистов – В.Б. Шкловский. Главное же, его «открывает» новое научное поколение. В то время, на волне хрущевской «оттепели», набирал силу молодой коллектив отдела теории литературы ИМЛИ. И одним из его сотрудников, В.В. Кожиновым, в архиве Института была обнаружена диссертация Бахтина. Ее никому не ведомый автор совершил переворот в умах этих прочитавших бахтинский труд молодых людей. Было выяснено, что Бахтин жив и обитает в Саранске. И с 1961 г. начинаются регулярные контакты молодых литературоведов (В. Кожинов, В. Турбин, С. Бочаров, Г. Гачев) с Бахтиным. Больших усилий стоило им осуществить переиздание в 1963 г. книги Бахтина о Достоевском; и именно им обязан выход в свет книги о Рабле. Энтузиастам бахтинского творчества надо было не только обойти идеологические и бюрократические барьеры, но также победить косность самого Бахтина, по отсутствию честолюбия вовсе не стремившегося публиковать свои труды. Ухудшившееся к концу 60-х годов здоровье Бахтина и его жены побудило его московских почитателей начать хлопоты по переселению их в столицу, что удалось далеко не сразу. В 1969 г. благодаря ходатайству дочери главы КГБ Ю. Андропова, бывшей тогда ученицей Турбина, чета Бахтиных была принята на лечение в Кремлевскую больницу. Но пребывание их там было недолгим. На 1970–1972 гг. приходятся скитания не имеющего своего крова мыслителя по казенным приютам (в 1970–1971 гг. это дом для престарелых в Гривно близ Подольска, а в 1971–1972 – дом творчества писателей в Переделкине). В 1971 г. Бахтина настигает страшный удар – смерть жены, сильно изменивший его даже и внешне.
В 1972 г. Бахтин получает московскую прописку и поселяется в одном из известных писательских домов на Красноармейской улице (при этом Бахтин так и не вступил в Союз писателей, несмотря на советы окружающих). У него много новых замыслов: книга о Гоголе, разработка темы «Достоевский и сентиментализм», «очерки по философской антропологии», – однако осуществленными оказались лишь фрагменты к этим трудам. В кажущейся бесконечной советской ночи фигура Бахтина представляется его знакомым в качестве духовного светоча. Общения с Бахтиным, в котором видели носителя высокой мудрости и нравственности, его учительного слова ищут в ту эпоху многие московские интеллигенты. Скончался Бахтин 7 марта 1975 г.; непосредственной причиной смерти была эмфизема легких. Похоронен мыслитель рядом с женой на Введенском (Немецком) кладбище в Москве.
Наследие последнего периода творчества Бахтина (60—70-е годы) – это многочисленные записи фрагментарного характера. В основном они имеют умозрительно-философскую природу, – бахтинская мысль словно возвращается в 20-е годы, замыкая пройденный за полвека круг. В поздних записях подводится итог творческого пути Бахтина. То, что им сделано, видится Бахтину заложением основ гуманитарного знания. Очевидно, что бахтинская «методология гуманитарных наук» принадлежит тому руслу европейской философии, которое имеет свой исток в идее «наук о духе» В. Дильтея, вбирает в себя достижения «речевого мышления» диалогистов и экзистенциализма Хайдеггера. Эту линию в философии подытожил и осмыслил Х.-Г. Гадамер, обозначив ее именем герменевтики. Бахтина, автора фрагментов 60—70-х годов, можно было бы назвать русским герме-невтиком. Интерес к познанию собственно человеческого начала – вечного и «незавершимого» человеческого духа – присущ Бахтину как продолжателю линии русского кантианства, ориентированного в основном на «проблему чужого Я». Европейская гуманитарная проблематика на русской философской почве зародилась в «школе» А. Введенского и реализовалась в теории диалога, «металингвистике» Бахтина. Поздний же Бахтин посвящает себя герменевтике и в узком смысле: обдумывая пестрое содержание бахтинских заметок 60—70-х годов, приходишь к выводу, что на первый план в них выступает проблема интерпретации. Решает ее Бахтин в духе своего диалогизма; заметим, что его герменевтическая концепция не отличается изощренностью западных герменевтических построений, – она весьма проста.
В одной из работ конца 60-х годов Бахтин формулирует свои герменевтические представления в виде концепции «диалога культур» («Ответ на вопрос редакции “ Нового мира”»). Эта небольшая статья— философское завещание Бахтина, итог развития его философской «идеи». Бахтин использует здесь образ культур-личностей, восходящий к О. Шпенглеру; у Бахтина они «общаются» между собой в «большом времени» единой истории мировой культуры. Интерпретация произведений чужой, ушедшей культуры в свете «Ответа…» Бахтина – не что иное, как осуществление этого самого «диалога». «Проблема чужого Я», владевшая умом петербургского профессора Введенского, в трудах его ученика, таким образом, была разрешена в концепции диалога и в конце концов вышла на глобальные построения. Образ «диалога культур» прочно утвердился ныне в общественном сознании, приобретя едва ли не статус мифа.
* * *Французский мыслитель А. Бергсон высказал однажды примечательную мысль по поводу философского творчества. Какой бы сложной ни казалась нам система, созданная крупным философом, размышляя над ней, мы постепенно доходим до одной-единственной точки, до некоей «первичной интуиции», из которой рождается и самое грандиозное философское построение. В основе всякого философского воззрения лежит нечто бесконечно простое: «сущность философии есть дух простоты», и «философ, достойный этого имени, за всю свою жизнь сказал только одну вещь»[39]. Это утверждение Бергсона точно описывает ситуацию Бахтина. Бахтин – мономан одной интуиции, интуиции диалога. Она словно врождена его сознанию и проходит через все без исключения его труды. Философская «идея» Бахтина своим ядром, жизненным центром имеет эту интуицию. И логика бахтинской «идеи» следует развитию понятия диалога на протяжении творческой жизни Бахтина. Это понятие зарождается на «преддиалогической» стадии трактатов начала 20-х годов, достигает своей зрелости в книге о Достоевском и постепенно, на протяжении 30-х, вырождается, приходя в конце концов к образу дионисийского «карнавала». Интуиция диалога питает бахтинскую философию языка; она легко распознается в теории романа, равно как и в герменевтике последних десятилетий. Диалог – основа бахтинского «гуманитарного» метода, бахтинской «науки о духе». Диалог – ключевая и единственная парадигма всего творчества Бахтина, нерв его экзистенциализма. То, что дал Бахтин русской философии XX века – это идея диалога.
И как носитель этой идеи, Бахтин в конце второго тысячелетия христианской истории выступает в качестве авторитетного посредника между Россией и Западом. Современный русский человек, вдумчивый читатель Бахтина, получает редкую возможность вступить в мир западной философской культуры через врата бахтинской философии. Мысль Бахтина живет в перекличках с целым сонмом блестящих мыслителей Запада, с которыми в годы советчины русский человек не имел возможности встретиться; он знакомится с ними теперь, пытаясь адекватно понять труды Бахтина. Бахтин как мыслитель не свалился с неба, но воспитался в атмосфере западной философии и напитался ее богатыми интуициями; эти интуиции, эту живейшую жизнь западного духа русский читатель усваивает через бахтинские работы. Бахтин, ревностный противник метафизики, колеблет в сознании русского читателя традиционную для русского менталитета платоническую картину мира, заставляет переживать дух динамически. Тем самым он способствует великой цели преодоления русскими – на философском уровне – своей национальной ограниченности, способствует обогащению их опыта. – Но и обратно: на Западе Бахтина видят кем-то вроде миссионера русской культуры и русской мысли! Да, конечно: в труды Бахтина вошли и русский покаянный пафос, и совестливость Достоевского, и, увы, издержки советского коллективизма вместе даже с элементами богоборчества. Западным бахтиноведам, правда, свойственно преувеличивать «русский» характер философии Бахтина: курьезными, скажем, выглядят предположения о ее православности. Но всякого рода ошибки с обеих сторон – вещь неизбежная. Важно то, что Бахтин ныне выполняет свою промыслительную миссию – организует диалог между Россией и Западом.
Н.К. Бонецкая
От «философии поступка» к герменевтике
Предисловие к I тому
В настоящий том избранных трудов М. Бахтина вошли те его сочинения, в связи с которыми говорят о Бахтине-философе в собственном смысле. Это основные его трактаты 1920-х годов и работы последнего периода творчества (60—70-е годы). «Философская идея» Бахтина обнаруживается в них в наиболее чистом виде, не будучи осложнена анализом конкретных художественных текстов; с другой стороны, книга включает в себя практически все теоретико-философские труды мыслителя, так что ее читатель может составить весьма полное представление о бахтинской философии.
Место Бахтина-философа в истории русской мысли XX века уникально. Младшего современника философов Серебряного века (Н. Бердяева, П. Флоренского, С. Булгакова и др.), Бахтина вряд ли правомерно относить к той же традиции: его нисколько не занимали религиозные искания будь то софиологов или экзистенциалистов, и более того, с самого начала Бахтин-философ решительно разрывает с традиционным русским метафизическим взглядом на вещи. Принадлежа, таким образом, к постсимволистской линии русской культуры (быть может, вместе с Б. Пастернаком представляя «марбургскую» ее ветвь), Бахтин, разумеется, не принял всерьез и советской метафизики, хотя и не встал к советской ментальности в резкую оппозицию (вспомним про воинствующий антиклерикализм книги 30-х годов о Рабле). Как мыслитель, Бахтин подхватил и самобытно развил едва наметившуюся на рубеже XIX–XX веков линию русского кантианства. Следуя завету своего учителя по Петербургскому университету Александра Ивановича Введенского, ведущего русского кантианца, Бахтин предпринял попытку разработать систему нравственной онтологии. Система эта должна была строиться под углом зрения проблемы «чужого Я» – главного предмета интересов Введенского. Стоит заметить, что такие выдающиеся «ученики» Введенского, как Н.О. Лосский и С.Л. Франк, также отдавшие дань разработке данной проблемы, позже в своем развитии влились в русло традиционной русской метафизики со-фиологического толка, – позиция Бахтина же осталась совершенно особой.
Философский путь Бахтина пролегал параллельно пути западноевропейской (прежде всего, немецкой, отчасти французской) философии XX века. Замыслив создание «первой философии» (в смысле Аристотеля) – учения беспредпосылочного и синкретически-всеобъемлющего, Бахтин надеялся преодолеть в ней наметившийся в европейском философском сознании раскол между философией культурных ценностей (Г. Риккерт) и философией жизни (А. Бергсон). При этом мыслителем, давшим Бахтину наиболее плодотворный творческий импульс, оказался глава Марбургской школы Г. Коген, чьи интуиции «заданности» и «будущего» определили тонус бахтинской мысли. Учение Бахтина о нравственном «бытии-событии», – учение, которое одновременно является философией культуры, было развито им в частично сохранившемся трактате «К философии поступка». Именно в нем Бахтин представил и план своей будущей системы, включающей, кроме «философии поступка», эстетику, учение о праве и философию религии. Так были заложены основы и намечены контуры бахтинской философской «идеи», становление которой в последующем бахтинском творчестве отклонилось от изначально намеченного пути.
Что же произошло затем с замыслом Бахтина? Если жизнь бахтинской «идеи» задумывалась как некая пульсация в поле между двумя центрами – культурой и экзистенцией, то на деле в ней возобладал полюс культуры: категория «бытия» («жизни», «действительности») в философском развитии Бахтина все сильнее приближалась к понятию «жизни в культуре», языковой жизни. Внимание Бахтина постепенно переключалось на исследование конкретных эстетических ценностей (жанр романа). Это, видимо, «врожденное» качество бахтинской «идеи» проявилось уже в начале 20-х годов. Вслед за трактатом «К философии поступка» Бахтин пишет большое исследование «Автор и герой в эстетической деятельности», в котором рассуждает об эстетическом аспекте, с неизбежностью сопутствующем нравственному бытию. Категории, выдвинутые при этом Бахтиным – «вненаходимость», «избыток видения», «завершение» (вместе с центральными понятиями «автора» и «героя»), обозначают те его первичные бытийственные интуиции, которые составляют существо его «идеи» и присутствуют фактически во всех его трудах. Эстетика Бахтина, выраженная на языке западных эстетических сочинений начала XX века (А. Гильдебранд, И. Кон, Б. Христиансен), представлена в большой работе «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве» (1924). Особенность бахтинской эстетики – сохранение в ней «памяти» о ее онтологических корнях, о «философии поступка», от которой она отпочковалась (даже и работы Бахтина о романе – они же всегда работы и о бытии). Во-вторых же, бахтинская эстетика не теряет и своего характера нравственной философии: не «искусство для искусства», но искусство ответственное – лозунг Бахтина, заявленный им еще в юности (ср. заметку «Искусство и ответственность»).
В своем философском развитии Бахтин следовал логике своей «идеи» с ее немецкой по преимуществу основой. Сформулированная А.И. Введенским «проблема чуждого Я», столь важная для «идеи» Бахтина, была русской параллелью исканиям В. Дильтея в области «гуманитарного» знания, «наук о духе». И если из Дильтея вышла европейская традиция диалогической философии (М. Бубер и др.), то сходным оказался и путь Бахтина, создавшего во второй половине 20-х годов свой вариант диалогизма (книга о Достоевском). Как и западные диалогисты, придавшие онтологический статус такой реальности, как язык, также Бахтин уже в 20-е годы начал разработку учения о бытии в языке – «металингвистики». Диалог и язык – те опоры, на которых стоит философское сознание позднего Бахтина, фрагментарные записки которого, вместе с «философским завещанием» (каковым мы считаем бахтинский «Ответ на вопрос редакции “Нового мира”»), составляют вторую часть данного тома.
В поздних фрагментах мысль Бахтина приходит к полному самосознанию и определяет себя как «гуманитарную науку». Снова можно сказать, что здесь сохраняется «память» о «проблеме чужого Я», но на первый план выступает проблема понимания текста и чужой культуры. Очевидно, это проблема герменевтическая; и с изумлением, действительно, перед неисповедимостью судеб, идей можно констатировать, что в 60-е годы русская мысль в лице ссыльного мыслителя, преподавателя провинциального педвуза Михаила Бахтина пришла к вещам, очень близким к тем, которые обрела немецкая философия, прошедшая через Дильтея, Э. Гуссерля, диалогистов, М. Хайдеггера, остановившись наконец на Х.-Г. Гадамере, представившем синтез положений данного «гуманитарного» – «герменевтического» направления. Читатель настоящей книги имеет возможность оценить самобытность бахтинской герменевтики, учитывая стоящий за ней историко-философский фон. Если же говорить собственно о бахтинской «идее», то в 60-е годы она вернулась к ряду представлений, родившихся в 20-е годы, – но уже на новом уровне: за спиной у Бахтина к этому времени – проработка проблем диалога, «смеховой культуры», языка.
Комментарий к философским работам Бахтина имеет несколько задач. Во-первых, это неизбежный «реальный» комментарий. Во-вторых, нашей целью было увидеть данное конкретное произведение Бахтина в контексте всего его творчества; в частности, сюда входит уразумение специфики бахтинских философских понятий, категорий и терминов. В-третьих, мы предприняли попытку определить место творчества Бахтина (в частности, и каждого комментируемого труда) как в русской, так и в западноевропейской философии. Разумеется, мы сознаем всю ограниченность наших усилий; единственное наше оправдание в том, что эта попытка исследовательского комментария и осмысления всего философского бахтинского корпуса на сегодняшний день первая и беспрецедентная. С другой стороны, мы оставили за собой право пользоваться реальным комментарием в предшествующих русских изданиях трудов Бахтина[40].