и не в том дело, что во всем, что касается позднего Льва Толстого, нет духовности – напротив, духовности там хоть отбавляй! – но это именно духовность, вызывающая дараматическое возбуждение, восхищение, потрясение, а также неизбежное и неустранимое эстетическое смакование по поводу возбуждения, восхищения и потрясения, коих общий знаменатель есть то не совсем здоровое любопытство, которое, правда, не в силах погасить поистине гомеровскую по масштабу толстовскую духовность, но которое все-таки бросает на нее весьма компрометирующую тень, —
взять хотя бы отречение Толстого от искусства, в том числе и собственного: когда Франц Кафка перед смертью завещал своему другу Максу Броду сжечь все свои сочинения, я ему верю: как-никак предсмертная воля, святая святых, Макс Брод мог бы это сделать, и никто его бы за это не осудил, —
и исчезли бы в небытие рукописи: быть может, единственные, которые по своему художественному весу не уступают толстовским, —
однако, рукописи, как известно, не горят, —
а вот мог бы, например, несмотря на булгаковский постулат, Лев Толстой до конца и всей душой своей желать, чтобы написанное им по какому-нибудь волшебству раз и навсегда исчезло бы из этого мира? думаю, что нет, —
здесь-то и притаилась, как мне кажется, та самая Кощеева игла «непрямоты и неискренности», которую замечательно подметил в Толстом Владимир Соловьев.
Да, я верю Кафке и не верю Толстому по части горящих рукописей, ибо разные у них по жизни роли, а только исходя из художественной специфики предназначенной человеку роли можно адекватно понять его поступки, —
и Льву Толстому важно было сыграть роль величайшего писателя плюс (!) к тому приблизительно равного Будде и Иисусу нравственного учителя, —
причем учитель шел по пятам писателя, как бы постепенно его поедая и питаясь его плотью и кровью: гениальная по сути конфигурация, потому что естественная участь любого художника рано или поздно исписаться, то есть сказать все, что суждено ему было главного сказать миру, —
исписались и Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, и Достоевский, и все, все, все без единого исключения: великий художник просто должен исписаться и только графоман пишет вечно, —
исписался и Лев Толстой, но исписываясь он превращался не в мирного старца, мудрого философа и доброго семьянина, а в страстного проповедника, который выиграл и на вегетарианстве, и на благотворительной деятельности, и на разрушении православия, и на распространении индуизма в России, и на подтачивании собственных основ, —
но едва ли не больше всего он выиграл на безоговорочном отрицании художественного творчества вообще и собственного литературного наследия в частности, —
и надо ли говорить, что учительская роль заложена была ему в колыбель точно так же, как и писательская? поначалу в виде беспощадного анализа и самоанализа – тайные и чрезвычайно плодотворные пружины его творчества – а потом в гораздо менее приглядном облике проповедей и поучений.
И потому всякий раз, когда я всматриваюсь в маленькие колючие глаза этого величайшего прозаика мира, когда ввинчиваюсь пытливой мыслью в бесконечно знакомые, хрестоматийные и дорогие мне серые буравчики, что могли проникать как в любую микроскопическую пору бытия, так и рассматривать мир как бы с орбиты космического корабля, и когда я мысленно спрашиваю эти все-таки по большому счету судящие глаза, как же можно судить людей и за что, оставаясь при этом мудрецом и мыслителем, —
итак, я задаю себе в такие минуты один и тот же тройной вопрос: во-первых, можно ли по этим глазам судить о личности Льва Толстого? во-вторых, если да, то нужно ли для этого знать всю его биографию и все его творчество? и в-третьих, не может ли быть так, что тайна личности великого человека остается навсегда нераскрытой, сколько бы до нее ни докапываться? —
и вот что мне кажется: пока мы не убедимся, что нам никогда не будет дано решить окончательно, отрицал ли поздний Толстой искусство вполне искренно или еще и потому, что он так или иначе все сказал и заодно таким путем входил в ранг духовных вождей человечества, —
то есть, опять-таки, согласился бы он, если бы это было возможно каким-нибудь сказочным путем, сделать свое творчество задним числом несуществующим в сознании людей (как это завещал перед смертью Кафка) или все же бессмертный червь честолюбия и тщеславия тайно радовался и гомеровским достижениям в литературе, и нравственно-философским писаниям, достойным нового попутчика Будды, Сократа, Иисуса и Конфуция, —
итак, до тех пор пока мы не упремся в эту самую загадочную, пожалуй, антиномию Льва Толстого, мы не поймем последнего, а упершись в нее, уже точно не поймем его, —
хотя, быть может, только теперь и поймем до конца, —
но в чем же это наше новое понимание должно выражаться? для начала в категорическом прекращении дальнейших поисков разгадки толстовской тайны: никакие его дневники, никакие проницательные замечания о нем людей, близко его знавших, и тем более никакие глубокомысленнейшие филологические исследования о нем не позволят нам узнать его глубже и доскональней, —
зато все эти источники обязательно умножат наши знания об этом удивительнейшем человеке и, не решив изначальной антиномии и не устранив субстанциальной загадочности его личности, обогатят ее наверняка новыми и неожиданными нюансами, —
и вот самые проницательные глаза в мире, сверлящие нас со всех без исключения его портретов, призваны как будто разоблачить любую так охотно сотворяемую людьми тайну и развенчать всякую ими же так страстно лелеемую мистику, но загадку собственной души они разгадать не в состоянии, потому что сами являются ее производной величиной.
ХХII. Постскриптум о кафковской улыбке
Только с возрастом начинаешь понимать, что добро было для Льва Толстого тем самым «Архимедовым рычагом», с помощью которого он попытался религиозно, нравственно, но также и художественно перевернуть мир: такую великую роль он себе задумал и такая великая роль ему практически удалась, —
все дело, таким образом, в том, чтобы исходить из роли, а не из личности, —
а чисто по-человечески это можно и не заметить, но чисто по-человечески и понять Льва Толстого решительно невозможно, —
вот тогда-то и начинаешь смотреть на нашего величайшего прозаика, даже несмотря на всю его безотрадную публицистику и еще более безотрадную под конец семейную жизнь, примерно так, как, должно быть, смотрел по-своему равный Толстому Франц Кафка на своих приятелей, когда, всеми силами подавляя тонкую улыбку на губах и лучистый смех в глазах, он читал им на какой-нибудь вечеринке свой «Процесс», который нам почему-то до сих пор кажется одним из самых мрачных шедевров мировой литературы.
XXIII. Диптих о соблазне
1. Любопытное указание свышеКогда Гермес, исполняя волю богов, сообщает Одиссею, что тот просто обязан жить с волшебницей Цирцеей как женщиной, иначе это будет расценено богами как смертельное оскорбление их соплеменницы, то в этой благой для любого мужчины вести сказалась, быть может, глубочайшая природа вещей, —
в самом деле, и до сих пор нам кажется, что совсем не одно и то же, соблазняет ли мужчина женщину или женщина мужчину: первый случай столь же классический, сколь и тривиальный, и побеждающая соблазн женщина, как правило, даже выигрывает в глазах соблазняющего ее мужчины, а вот во втором случае все обстоит гораздо сложнее и, если речь идет не о дешевом флирте или тщеславном торжестве потерявшей честь женщины над какой-нибудь своей соперницей или приятельницей, то мужчина (разумеется, связанный брачными узами), не поддающийся женскому соблазну, чувствует себя не так комфортно, как женщина на его месте, —
правда, женщина должна быть им всерьез увлечена, и он тоже должен испытывать к ней тайное влечение, —
и вот при таком именно стечении обстоятельств мужчина часто обречен до конца дней своих жить с внутренней и невидимой для других душевной раной, —
и никакая благодарность супруги (реальная или потенциальная), никакой удовлетворенное чувство долга, никакая спокойная совесть и никакое людское признание не в состоянии полностью залечить его рану, —
самое же парадоксальное то, что, уступи он в свое время соблазну и войди в сделку с совестью, он заполучил бы, конечно, тоже душевную рану, и быть может даже более глубокую и кровопролитную, но она, как ни странно, заросла бы скорее, чем та, которую он приобрел, сохранив чистую совесть и верность жене и себе, —
Гомер не сообщает нам, признался ли Одиссей своей Пенелопе, глядя ей в глаза, насчет своих любовных приключений, —
а не узнав об этом «из первых рук», что же нам делать? и как вести себя в сходных ситуациях нам, грешным потомкам самого великого в мире путешественника?
2. Собор и модное зданиеКогда встречаются мужчина и женщина, между которыми может состояться прелюбодеяние, то есть интимная любовь, имеющая, как правило, причину в какой-нибудь неотразимой телесной детали – именно детали, а не общем физическом облике – и в основе своей, как правило, исключающая истинную душевную гармонию – оттого-то и связывает упорно народная молва прелюбодеяние с дьяволом, —
так вот, когда встречаются такие мужчина и женщина, зарождающееся между ними прелюбодеяние подобно зажиганию костра в холодную дождливую ночь: тут и хворост сырой, и ветер мешает, и спички тухнут едва вспыхнув, —
но не дай бог огню разгореться в полную силу, тогда его уже не потушить! и тогда Низшее надолго осилит Высшее, —
к счастью, однако, очень часто происходит так, что какая-нибудь мелочь уничтожает пожар в зародыше: например, будущий любовник повнимательней пригляделся к будущей любовнице и увидел в ней что-то такое, что на данном этапе, до прелюбодеяния, не должен был бы видеть, или она ему дала сигнал глазами, а он сделал вид, что не заметил его, или они просто короткое время смотрели друг на друга, без того чтобы это взаимное лицезрение опьяняло их, или еще что-нибудь в этом роде, —
короче говоря, чем искусственней и недолговечней Целое, тем безукоризненно-мелочней должны соединяться в нем до поры до времени его детали, —
и наоборот, когда Целое зиждется на великих принципах, составляющие его части могут быть поврежденными или даже вовсе выпадать, —
иными словами, когда мужчина соблазняет женщину, все в его действиях должно быть именно безукоризненно, и ни одна ошибка женщиной не прощается, а вот когда мужчина и женщина живут в многолетнем и счастливом браке, трудно в их поведении отыскать хотя бы крошечный механизм, отличающийся как раз безукоризненностью, —
и в особенности того постоянного, устойчивого, культоподобного и на разные лады вибрирующего эротического интереса в глазах совершающих прелюбодеяние никогда не увидишь во взглядах мужчин и женщин, пребывающих в состоянии длительной семейной гармонии:
попробовал бы Вронский, думая о своем, посмотреть сквозь Анну, не видя ее, ему бы это никогда не простилось, а вот Левин с Кити мог бы такое себе позволить без того, чтобы их любовь хотя бы на йоту умалилась, —
так великий собор ничего не теряет, если часть его даже полностью разрушена, тогда как, напротив, какое-нибудь модное здание начинает невыносимо смотреться, когда повреждена всего лишь облицовка стены.
XXIV. Скрытая амбивалентность плачущих глаз
Пока Дон Гуан с Каменным Гостем летят в Преисподнюю, с ними обоими должны происходить различные, но неизбежные и глубочайшие преображения, свойственные любому умирающему в соответствии с его земной участью, —
однако если Командор, увлеченный местью, с каждым пройденным в бездну вечного Мрака метром начинает все больше сожалеть о затеянном мероприятии, ибо его положение в посмертном мире ухудшается ежеминутно и, быть может, нельзя уже вернуться из опрокинутого туннеля даже туда, где он был до посещения своего смертельного врага, то Дон Гуан, это воплощение греховной Витальности с большой буквы, эта манифестация Жизни, не желающей ни на йоту поступиться главным ее наслаждением, и это искреннее по-детски Торжество абсолютной бессовестности, —
да, этот получеловек, полудемон, чей член столь же прям, остер и неотразим, как его шпага, по мере сбрасывания внешних и преходящих признаков и возвращения к собственной несотворенной сути, лишь усиливается и растет на глазах, приобретая в астральном смысле чудовищный и превосходящий во всех отношениях надгробный памятник павшему Командору, —
он попутно также, надо полагать, напитывается дьявольскими энергиями, так что, если бы им случилось сразиться во второй раз, их поединок напоминал бы неравное единоборство Терминатора из жидкого металла (Дон Гуан) с Терминатором старой и очеловеченной конструкции (Командор), —
и только молитвы, память и любящее внимание доны Анны могли бы еще спасти ее несчастного мужа, остановив или по крайней мере замедлив его падение, —
ведь он, судя по всему, находится пока в пределах Чистилища, где молитвы живых в состоянии реально повлиять на судьбы умерших, —
но она, эта его прекрасная вдова, двойной пантомимой замерев в явном всем плаче по погибшему мужу и тайном для всех волнении по несостоявшемуся любовнику, бездействует, тем самым заранее и при жизни обеспечив себе угловое место в том заветном Треугольнике, два прочих угла которого, сплющившись, как в четвертом измерении, бок о бок продолжают свое страшное падение.
XXV. Встреча с цыганкой
Однажды в далеком детстве, когда мы с мамой шли по улице, с нами вдруг заговорила пожилая цыганка, —
я не помню ее слов, но хорошо помню взгляд ее пронзительных черных глаз: так на меня ни до, ни после никто никогда не смотрел, —
и я знал, что слова, сопровождавшие такой взгляд, должны были быть очень важны, —
и точно: цыганка сказала, что я умру своей смертью, —
и я, конечно, не забыл этих слов: они помогают мне переносить, в частности, полеты, которые я терпеть не могу по причине моей врожденной клаустрофобии, —
в словах цыганки есть, безусловно, определенное успокоение: как-никак мне по жизни не грозит кирпич, внезапно падающий с крыши на голову, а также подобные ему неприятные неожиданности, —
хотя, с другой стороны, смерть в кровати тоже не самая лучшая: а если это больничная кровать? или койка в доме для престарелых? да и какая болезнь пригвоздит меня к ней? —
одним словом, все дело в подробностях: черт, как говорится, сидит в детали, —
но детали этой – решающей, последней детали – я не знаю, —
и как мне почему-то кажется, не знала ее и та цыганка, —
и в этом незнании заключается, конечно, великое благо для всех людей, потому что иначе они психологически начинают ничем не отличаться от приговоренных к смертной казни: только очень мужественные или очень просветленные люди могут выдержать точное знание часа собственной смерти, —
поистине, это знание напоминает острие римского меча или японского кинжала (их прообразы: легионер, бросающийся на меч и самурай, делающий харакири), которое все глубже в нас вонзается по мере того, как приближается последняя минута – и спасения никакого.
А между тем точное знание собственного смертного часа совсем не обязательно таит в себе ужас, —
оно ужасно только потому, что нам неизвестно, что будет потом, —
экстрасенс ведь сообщает нам дату и обстоятельства нашей смерти, но он ничего не говорит, что будет за нею, потому как что-нибудь за нею да будет, —
и если бы мы точно знали, что нас ждет за последней чертой, мы бы не испытывали, наверное, никакого страха, —
тут все дело, следует повторить, в деталях: каковы возможные основные пути посмертного бытия? их всего-то три: основных и возможных, —
первый – астральная жизнь, второй – реинкарнация и третий – полное ничто, —
и все три пути по-хорошему должны быть описаны предсказателем будущего более-менее убедительно и подробно, а иначе пусть лучше он не берется за свое рискованное ремесло, —
однако, как сказано, подобные прозрения в то, что ждет человека после смерти, экстрасенсам обычно недоступны, —
экстрасенсы видят события только земной жизни, —
и видят по причине волновой – наряду с квантовой – природы времени, умея настроиться на ее «правильную волну».
Разумеется, путешествия во времена доступны лишь немногим и избранным, но обращает на себя внимание, насколько экскурсы в прошлое спокойны и эпичны по духу, тогда как предсказания будущего чреваты, напротив, острейшим драматизмом, субтильной скорбью и неизбывной тревогой, —
откуда скорбь и тревога? оттого, что, лишенные знания о дальнейшем вашем странствовании, которое тоже заложено в нас на бессознательном уровне, мы, получив предсказание, наталкиваемся на ставший вдруг несомненным и зримым собственный смертный час, точно древний римлянин на меч или самурай на кинжал, —
а ведь умирающий в последние минуты, вместо того чтобы входить в смерть, как гвоздь в гроб, испытывает, судя по всему, невероятное расширение и углубление сознания в измерениях и масштабах непредставимых для живого и живущего человека – экстрасенс же понятия не имеет о подобных изменениях, —
тем самым искажается перспектива видения будущего: опять-таки одно дело увидеть свой смертный час во всех подробностях, а другое дело увидеть еще плюс к тому следующие фазы бытия и сознания, в чем бы они ни заключались, —
всего лишь изменение перспективы, но оно имеет решающее значение, —
вот почему в любом предсказании смертного часа присутствует элемент ужаса, —
и чем подробней будет описан смертный час, тем сильнее ужас, —
в моем случае, к счастью, предсказание ограничилось сравнительно общей фразой и, насколько я помню, денег за него цыганка не взяла, —
значит, все будет так, как она сказала, —
непостижимым образом я отныне мог влюбляться только в светлоглазых женщин.
XXVI. Триптих о второй моей родине
1. Что русскому потеха, немцу смертьКак, наслаждаясь жизнью, нельзя все-таки забывать, что всегда и в любом месте с вами может случиться нечто такое, что с этим наслаждением, мягко говоря, совершенно несовместимо, —
и это принадлежит самой сущности жизни, —
так, живя в Германии и пользуясь ее во многих отношениях образцовой организацией хозяйственной, социальной, культурной и общественной жизни, тоже нельзя забывать, что, случись вам запарковать машину чуть дальше соответствующего дорожного знака, как уже через четверть часа явятся полицейские со складным метром, или вздумай вам, будучи смертельно усталым, коротко прикорнуть на парковой скамейке, как близ вас – и тоже точно по волшебству – тотчас вырастут знакомые блюстители порядка, —
и так далее и тому подобное, —
короче говоря, Дамоклов меч за малейшее нарушение порядка в этой замечательной стране всегда и везде висит над вами, —
и не то что бы это было так уж страшно: в конце концов немецкие полицейские очень вежливы и гуманны, да и вы сами, быть может, больше выиграете, чем проиграете, если научитесь уважать величайшую святыню германской нации, —
а кроме того: «в чужой монастырь со своим уставом не лезут», —
однако эта поистине метафизическая страсть немцев соблюдать порядок даже в таких мелочах, которые представителям других – и тоже всеми уважаемых европейских – наций даже в голову не придут, —
страсть, которую можно сравнить разве что с благородной одержимостью героев пушкинских «Маленьких трагедий», —
она, эта страсть является громадным родимым пятном, красующимся на лбу немецкой ментальности, —
и ни монументальные свершения в области культуры, ни опустошительная слава минувших войн, ни даже примерная забота нынешнего государства о благе граждан, а также ее званых и незваных гостей, —
поистине ничто не может заставить вас не замечать это родимое пятно, —
так что все прочее для чужестранца может выветриться со временем из памяти, а вот эта исконная немецкая черточка останется в его сознании, точно ее там нацарапали гвоздем, —
и для меня лично, например, особенно трогательно ее проявление, когда, общаясь в подъезде с каким-нибудь соседом-немцем на «дружеской ноге», замечаешь вдруг в его глазах странное и необъяснимое в контексте данного разговора беспокойство, —
и вот начинаешь поневоле докапываться до его причин: задаешь ему какие-то наводящие вопросы и тому подобное, —
и что же? через пару минут мой собеседник, не выдержав напряжения, поднимает с полу рекламную газету, которую кто-то выбросил из своего почтового ящика, —
и беспокойство его тотчас исчезает, лицо тут же просветляется, а глаза становятся опять спокойными, светлыми и искренними.
2. Судьба и покаяниеПоскольку характер и внешние обстоятельства связаны самым незаметным, самым тонким, но и самым глубоким, то есть музыкальным образом, постольку и любые поступки людей, в том числе даже вопиющие к небу, в известном смысле необратимы, а значит судьбоносны, —
стало быть, и для раскаяния – этой мнимой панацеи от всех нравственных заболеваний – место в универсуме не предусмотрено, —
разве что в качестве воображаемого и по жанру религиознопоэтического феномена: ведь раскаяться означает по сути отказаться либо от частицы своего прошлого, либо от частицы собственного характера, —
но ни то, ни другое, как прекрасно знает каждый по личному опыту, невозможно, —
равным образом всякий, кто более-менее знаком с современными немцами, подтвердит, что в глубине души они в грехах Второй Мировой войны нисколько не раскаялись, —
и не потому, что они порочней других наций, а потому, что требовать от них искреннего раскаяния все равно что ждать, чтобы они прыгнули выше головы, —
и они тысячу раз правы, друзья мои, ведь что происходит в душе в процессе раскаяния: когда мы в чем-то каемся, мы на словах отмежевываемся от предмета покаяния, а на деле только субтильней к нему привязываемся, потому что деяние и раскаяние в нем неотделимы друг от друга, как день и ночь, —
и чтобы испытать это очищаюшее и просветляющее душу блаженство покаяния, нужно прежде обязательно совершить преступление, —
и так всякий раз: новая порция покаянного блаженства питается новым грехом или живой памятью о грехе прошлом, —
и магическая цепь греха и покаяния, точно гигантская ядовитая змея, разворачивает свои страшные кольца все шире и шире, —
вот почему, кстати говоря, буддисты всех мастей категорически отвергают душевную пользу покаяния, —
и особенно перед смертью: ведь именно в последние часы жизни судьбоносная или попросту сюжетная (что одно и то же) связь греха и покаяния может обнаружить настолько неодолимую власть над ослабевшей от предсмертных страданий душой, что навяжет ей неблагоприятные кармические последствия, то есть все тот же сюжет преступления и наказания, но в ином жизненном варианте, —
не случайно поэтому, общаясь с немцами вот уже на протяжении полвека и имея дело также с теми, кто участвовал в последней войне между нашими народами – но скажет ли он всю правду о своей роли в ней? – я ни разу не встречал немца, в чьих глазах во время рассказа о тех памятных событиях промелькнула хотя бы тень чувства вины или раскаяния, —
и меня как русского человека такая позиция, как ни странно, вполне нравственно устраивала, —
в отличие опять-таки от еврея, —
вот вам попутно лишнее доказательство того, что единой и общеобязательной для всех истины попросту не существует.
3. Собака на сенеКак человек, родившийся в России, но уже добрую полсотню лет проживающий в южнонемецком Мюнхене и тем самым волею судьбы познавший по мере слабых сил своих как родного брата, так и чужих по племени немцев, —
как человек, далее, давно сидящий между двух стульев: покинул добровольно одних, а к другим примкнуть не может и не хочет и, что самое удивительное, нравится ему такая жизнь, —
и как человек, наконец, лишенный возможности построить что-то по настоящему серьезное на земле: для этого и дается людям отчизна, которой он давным-давно лишен, и к тому же нечего ему как будто и строить, зато есть бездна свободного времени для праздного – и потому наиважнейшего – размышленья, —
итак, как описанный выше человек, замечу: с распахнуто-расхлябанной душой обращен мой соплеменник на Запад, а немца готов он обнять пуще всех прочих, —
и дальше – жать его в медвежьих объятьях, жать и жать, плача от любви и постукивая от избытка энтузиазма ему кулаками в спину: так славянский восторг празднует встречу с представителем чужеродного германского племени, —