– Индейское зелье! – Она сделала глоток. – Да не дрейфь, почти как твой имбирный эль.
Тетушка слила в ту же в банку старую заварку из чайника и водрузила ее обратно на полку.
– Но я же не таким его встретила, – продолжала она. – По молодости-то он идейный был, на ком-стройку поехал вовсе непьющим, а там ему быстро внушение сделали, что, дескать, с таким именем в Союзе ловить нечего. Ну как можно было тогда сына Адольфом назвать? Ай, ладно. Расскажи лучше, как это вас угораздило? Так на узловой и застряли?
– Ну, – мама подмигнула мальцу, – такое случается даже с лучшими из нас!
Начав по новой историю про электрички и снежную бурю, она покопалась в сумке и вручила ему печенье в ярко-синей обертке. У мальца вспыхнули глаза: в рекламе такое не влезало в рот ковбою, а слоган гласил: «Придется улыбнуться до ушей, чтоб съесть “вагон вилс”». Чтобы проверить это, предполагалось есть печенье целиком, но тогда бы от него быстро ничего не осталось.
Толстый рыжий кот вальяжно спустился с печи; путаясь в подвернутых джинсах, малец бросился за ним прямиком в комнату. В ее глубине светился, сбиваясь помехами, пузатый телевизор, и, тут же забыв про кота, малец завороженно побрел к нему. Вскарабкавшись на кресло-качалку, он достал из кармана вязаной жилетки потрепанного плюшевого койота из «Веселых мелодий».
На экране двое мужчин переговаривались гнусавыми голосами, верхом на паре гнедых неторопливо скача вдоль ручья по дну ущелья.
– …Каждый раз смотрю на эти места как впервые, и каждый раз говорю себе одно и то же – только идиот сюда возвращается, – задумчиво протянул первый и махнул рукой кому-то впереди.
– О чем теперь думаешь? – пошевелил усами его спутник.
– О Боливии.
– Что еще за Боливия?..
Синий фантик с изображением несущейся во весь опор лошади, запряженной в дилижанс, упал на пол.
Анна Линская
Родилась в 1992 году в Москве. Сейчас занимается маркетингом, ведет подкаст о технологиях. Преподает базовый писательский курс в Creative Writing School. Студентка магистратуры НИУ ВШЭ «Литературное мастерство».
Одни авторы словно бы пишут маслом, густо и сочно, Анна Линская пишет акварелью, виртуозно владея искусством недоговоря, намека, тихой, словно сквозь пелену, улыбки читателю.
Однако вот этой легкой поступью Анна Линская заходит в самые потаенные подземелья подсознания и в итоге так же спокойно и невесомо касается самых важных вопросов. Они и оказываются в центре ее нежного и горького рассказа «Лучшие годы»: одиночество, смерть и любовь, ее возможности и ограничения.
Майя КучерскаяЛучшие годы
Роды видео. Это мой последний запрос в гугле. Я гуглю нашу жизнь. Я гуглю: роды. Включаю запись в середине и тут же выключаю. Я гуглю: с какого возраста брать детей в поход. Я гуглю: горящие туры на новый год цена. Я гуглю: самый долгий брак. Я гуглю: смерть в один день реальные истории. Я гуглю: жизнь после смерти доказательства.
* * *Весной мы оказались в одном лагере рядом с озером Почувадло. Она смеялась, когда слышала это слово: как повидло на хлеб намазывать. Мне дали младшую группу, злую, бойкую, полную крикливых мальчишек. Все было еще серым. По утрам стоял туман, морось оседала на одежде, подвально пахло сыростью. Дети носили свитера и ветровки, а ночью накрывались старыми тяжелыми одеялами. Когда редкое солнце выглядывало сквозь прорехи в небе, все замирали, поднимали зеленоватые, зимние лица к небу и жмурились.
Не знаю, что именно она делала в лагере. Может, учила хилых девочек плести макраме. Вот ее взгляд, случайно брошенный на меня, – он сейчас у меня в голове, могу вытащить и положить на стол. Вот ее взгляд.
У каждой девочки по тонкой косичке на спине, сидят лицом к стене, на которой скотчем прилеплены толстые разноцветные нитки, будто хотят себе хвостики сплести, – чем серее девочка, тем разноцветнее нитки. Она и сама только-только выросла из такой девочки. Выросла взглядом – через мутное стекло посмотрела на меня, как солнце с бесцветного неба.
Этого не было, конечно. Это я придумал уже потом.
По-настоящему мы встретились через два года у общих друзей – оказались на одном диване. Мне исполнилось двадцать, мои худые ноги были самым постыдным явлением в природе, я пытался отрастить бороду, много пил, мало спал и боялся оставаться в одиночестве.
Вокруг дивана все дрожало и двигалось, как в любительской съемке. Разноцветные лучи выхватывали стоп-кадрами красные щеки, неестественные позы, задранные ноги, стрелки на колготках, блестящие губы. Воздух отяжелел и стал соленым от пота, хохота и пролитого пива.
После дивана мы оказались на лестничной клетке, потом в ее подъезде. Холодный длинный ключ все время падал на грязную плитку пола, я пытался сдержать смех, и вместо него из меня вылезал какой-то странный писк, она зажимала мне рот рукой, приговаривая «соседи, тише, соседи», но сама смеялась звонко, заливисто, как умеют смеяться дети лет до десяти – так, что все уходит из них и остается сплошной смех, легкий, как воздушный шар. Я сполз на пол и ухватил ее за лодыжку, на всякий случай, чтобы не улетела.
История, которую Лийка рассказала после того, как я к ней переехал. Есть такой мир, в котором пишут не книги, а слова. Несколько лет трудятся, чтобы написать одно, переписывают, согласные меняют, гласные вычеркивают. Слово получается настоящим. Вот сейчас осень – это когда пахнет мокрыми листьями. Попробуй опиши, как это. А они такое слово придумают, что ты сразу же все почувствуешь, как услышишь его. Мгновенно.
Еще немного – и тридцать. Говорят, это были мои лучшие годы. Вес я так не набрал, зато отрастил бороду.
Асфальт накалялся, в метро женщины ездили в белых сарафанах и их толстые руки слизнями вылезали наружу, оставляя влажные следы. Мужчины поправляли галстуки, деды на лавочках у прудов, расставив ноги, с хрустом разворачивали газеты.
Моя внимательность тем летом переросла в болезненную манию. Я подмечал каждую мелочь. Я видел тонкую полоску липкого брусничного соуса, медленно сползающую по ладони мужчины за соседним столом, отросшие черные волоски между бровями коллеги, лопнувший сосуд, красной ниткой прошедший через Лийкин глаз, дернувшуюся бровь над этим глазом, движение челюстей под зеленоватой кожей, опять глаз, глаза, которые смотрят на меня и через меня в белую больничную стену.
Квартиру мы продали очень быстро. Деньги были уже через две недели после того, как она мне рассказала. На съемной не было кондиционера, а все подоконники Лийка заставила горшками с пыльными зелеными растениями. Кто-то сказал, что они помогают дышать. Я лежал на ковре и старался не шевелиться. Работать – есть – в больницу – спать – работать – есть – в больницу. Было время как раз для больницы, но я лежал на ковре и старался не шевелиться.
В таком положении тело отключалось, голая спина переставала чесаться от ковра, а на боках высыхал пот. Не отключалась голова, но для этого у меня были маленькие белые таблетки. Таблетки погружали под воду. Сердце начинало биться медленно и гулко, на каждую мысль уходило столько времени, сколько без таблеток уходило бы на целый десяток. Я не знаю, что хуже: то, что она заболела, или то, что я в это время. Еще мысли переставали цепляться друг за друга. То, что я в это время потел за. Следствие теряло причину. Оставался голый тезис. Голый тезис о том, что она заболела, что надо работать, есть, ехать в больницу, спать, работать, есть и ехать в больницу.
То, что в это время я пошел за другой женщиной.
А до этого я пришел в ее дом. Еще раньше я не поехал в больницу. Мне всегда нравилось имя Марина, соленое имя. Марина была, конечно, в зеленом. Сидела она на зеленом же диване, я смотрел на ее грудь. Я говорил ей, что не вижу остального, что оно сливается с диваном, говорил совершенно серьезно, пока она смеялась – грубо, громко, открывая розовый рот с потемневшим от красного вина языком.
– На что это похоже? – Я попытался привлечь Лийкино внимание. Хотелось пощелкать пальцами перед ее лицом.
Классе в седьмом мать записала меня на дополнительные занятия по психологии, которые вела крупная женщина с красной помадой, остававшейся на зубах. Нас было человек шесть, все девочки и я. Мы проходили тесты и делали странные упражнения. Как-то раз разбились на пары и сели на старые школьные стулья друг напротив друга. Один должен был смотреть поочередно на своего партнера и сквозь него, на и сквозь, второй – догадаться, когда смотрят на него, а когда сквозь. Я внимательно смотрел в глаза одноклассницы, вцепившись пальцами в стул. Вот сейчас она меня не видит. Сейчас не видит. Ну же. Сейчас не видит. Посмотри на меня. Сейчас не видит.
– Что? – Лия посмотрела на меня.
Я заметил, что рядом с лопнувшим вчера сосудом пролезла еще одна красная черточка.
– Ну это. – Я махнул рукой куда-то в сторону больничного коридора.
– А, – она задумалась, – это похоже на похмелье.
Всего-то, похмелье.
Когда одноклассница на меня посмотрела, я вздрогнул, заволновался и, стыдно вспоминать, чуть не заплакал, тринадцатилетний пацан. Что-то было в этом такое, меня увидели.
История, которую Лийка рассказала мне перед выпиской. Есть у меня один знакомый, который всю жизнь слышал внутри себя голос. Голос знал, как нужно поступать. Это началось, когда он был еще ребенком. Его маленькая подружка (нет, не я) спросила, идти ли купаться на провальное озеро. Голос сказал – идти, мой знакомый повторил, а маленькая его подружка пошла и не вернулась. Это, слава богу, было самое страшное, больше советы голоса к такому не приводили. Мой знакомый не всегда был согласен с тем, что слышал, но ничего ведь не поделаешь, у каждого своя судьба, да и с голосом не поспоришь. Ему даже иногда становилось мерзко-мерзко внутри, но ведь голос. Голос одобрял интрижки друзей, какую-то мелкую ложь, иногда советовал обождать с тратами, иногда – спустить все и не жалеть. Обычные бытовые истории. А потом, годам к пятидесяти, мой знакомый вдруг понял, что не было никакого голоса. Точнее, был, но его собственный.
Последний раз мы занимались сексом полгода назад. Был вечер субботы. Мы, как обычно, не могли договориться, какой фильм смотреть. Я сказал, что если она займется со мной сексом, я всегда буду соглашаться на ее кино. Она несколько раз переспросила, всегда ли. На ней были дырявые пижамные штаны, она не побрила ноги, мне было все равно. После мы смотрели что-то про трех сестер в викторианской Англии. Это было в декабре. Потом наступил январь, февраль, март, апрель и май.
У всех есть большая миссия. Моя – не оставаться одному. Лийкина – делать так, чтобы всем вокруг было хорошо. Она могла пять раз переспросить меня, действительно ли я хочу пойти с ней в парк. На пятый раз мне, конечно, уже не хотелось никуда. Мы никогда не ссорились. Я с трудом выдавил из нее признание в том, что она больше не хочет секса. Мы договорились на компромиссное раз в месяц, но прошло уже полгода.
В последнее время у меня появилась аллергия на шум. Стоило только Лийке хрустнуть салатом, и мне сразу казалось, что она сидит на моей груди и чавкает куда-то в самое ухо. Лийка обижалась. Я погуглил, в интернете это называют мизофонией.
Месяц назад в верхнюю квартиру въехала новая соседка, и я слышал, как она шаркает. Еще хуже, чем Лийкина еда. Я даже поднимался к ней наверх: обои с огромными разноцветными цветами, стеллаж из темного дерева в коридоре, пахнет старостью, низенькая женщина с большим носом.
Я хотел переехать от этого шума. Лийка не хотела. В ней вообще будто что-то сломалось. Предел ее решений сузился до ближайших выходных. Она не могла сказать мне, поедет ли со мной в отпуск. Не могла решить, менять ли нам стиральную машинку. Вчера расплакалась, потому что не смогла выбрать одежду на работу.
Старушка опять зашаркала. Я представил ее тапки, красные с черными завитушками по бокам и тяжелой негнущейся подошвой. Она приподнимает ногу над полом, большой носок собирается гармошкой на ноге. Кожа на ноге тоже как носок, неровная и в пятнах. Толстый пыльный каблук проезжается по полу. Толстый пыльный каблук проезжается по полу. Толстый пыльный каблук.
Я добежал до туалета, схватил швабру, вернулся в комнату и несколько раз стукнул черенком в потолок. На меня осыпалась штукатурка. Шарканье стихло. Кажется, старушка в квартире замерла так же, как и я со шваброй. Я ждал, пока она сделает следующий шаг. И она сделала. А я сильно ударил шваброй в то место, куда она ступила, и быстро пошел к Лийке на кухню.
– Давай переедем.
Она отложила телефон и улыбнулась мне.
– Почему ты улыбаешься? – спросил я.
– Я улыбаюсь тебе. – Она выделила голосом последнее слово, как будто это что-то объясняло.
– Когда мы переедем?
– Я не знаю. – Она все еще улыбалась.
– Я перееду один.
Это было страшно, но не так, как я себе представлял. Все внутри меня ухнуло вниз, задрожало в предвкушении. Я прислонился к стене. Нужно было сказать, что все это шутка. Что я, конечно, не хочу никуда один. Но я молчал. Я хотел.
– Слушай, – сказала она, снова улыбнулась, но криво, как будто нехотя. – Помнишь, я ходила к врачу вчера? Они кое-что нашли.
История, которую Лийка рассказала, когда мы познакомились. Жила-была маленькая птичка, воробушек, черноглазый, сизокрылый, юркий мальчишка-воробушек. Жил он, конечно, в Москве, успел даже раз свить гнездо, но, как дурак, в скворечнике. Туда заглянули человеческие дети – и пиши пропало. Воробушек вроде не сильно расстроился, даже забыл об этом к следующему сезону. Как-то раз он прыгал по земле в поисках крошек, и что-то сзади топнуло. Он полетел, вперед, вперед, вправо, влево, вперед – куда мог, туда и летел, несколько раз бился о стекла и оказался в метро. Под ним грохотали поезда и ходило много людей. Страшно. Воробушек летал во все стороны, но все время натыкался на стены. Летал, кричал, летал, кричал, но не было выхода, только стены. Тогда он заполз в какую-то темную выемку, нахохлился и умер там. От одиночества, конечно.
Я старался меньше времени проводить дома. После тридцати я понял, что так пугало меня в пустой квартире. Оказалось, я не выношу своего общества. Лийка боялась измены. Мое «я люблю тебя» было признанием в ее незаменимости, моей постоянной, ежеминутной нужде в ней. Измена же значила противоположное, измена говорила: я больше тебя не вижу. Она была в вечной погоне за теми, кто должен был заметить ее и полюбить. Чем больше, тем лучше, всех в кучу и меня сверху.
На улице заканчивался ноябрь, черный месяц, тут и там проедаемый тусклыми желтыми фонарями. Все, что могло, уже высохло и приготовилось к снегу. Но и зиму обещали как ноябрь, сухую и ветреную. Я включал весь свет, когда приходил домой, но это не очень помогало. Ноябрь все равно просачивался через мои свежепоставленные дорогущие окна, через тяжелые занавески в комнату, он полз к кровати, к моему теплу.
Я открыл глаза и увидел Лийку. Она сидела на полу, как и раньше. Из квартиры в квартиру за нами всегда кочевал ее ворсистый бежевый ковер. Я и сюда его перенес. Иногда в нем все еще попадались ее волосы.
Тем летом Лийка похудела килограмм на десять и снова стала похожа на себя восемнадцатилетнюю, маленькую девочку с большими глазами. Я прочитал в «Википедии», что ее имя образовано от аккадского слова «литту», в переводе – «корова». В детстве я каждое лето жил у бабки в деревне. Когда я проезжал на велосипеде мимо пастбища, коровы медленно поднимали головы и смотрели мне вслед. Мне всегда казалось, что этими своими огромными глазами они смотрят куда-то в параллельную реальность, сквозь меня, прямо в космос.
– Лийка? – Я приподнялся, но она жестом остановила меня.
– Не вылезай, тут холодно, – сказала она.
Она улыбнулась. А потом засмеялась, звонко, легко. Смеялось все ее тело, как раньше.
– Смотри, как я теперь умею, – сказала она.
Лия встала, подошла к кровати, наклонилась ко мне и произнесла какое-то слово. Звук дошел до меня как из-под воды.
– Что?
Я откинул одеяло и вскочил с кровати. Ее не было. Всю комнату заполнил запах мокрых осенних листьев.
Я остался один.
Николай Железняк
Живет в Москве. Работает руководителем литературно-драматургической части театра А. Джигарханяна.
Островок в океане
Долгие годы – так ей казалось из-за бесконечной полярной ночи – от него не приходили письма, хотя обслуживаемая ею в отсутствие мужа метеостанция делила помещение с почтой…
Муж был ссыльным, вмененная ему статья содержала подпункт о призывах к свержению существующего строя. После возвращения из следственного изолятора здоровье его было плохим. Одна нога почти не слушалась. Да и боли в позвоночнике не проходили. На допросах муж никого не оговорил и по своему делу пошел в ссылку один. Ночами он часто просыпался, пил крепкий чай, стараясь не греметь чайником и жестяной кружкой, о чем-то вспоминал или думал, склонив голову, для ее успокоения разворачивая на обструганных досках стола журнал ежедневных наблюдений. Ее он берег и ночных дум никогда не рассказывал. Да она и не расспрашивала, зная, что он не ответит, лишь отшутится. Лучше всех приборов, выставленных на высоких сваях позади домика всем ветрам, из коих преобладал лютый северный, он знал о надвигающихся переменах погоды. Организм стал восприимчив к перепадам давления. За два дня у него начинались боли в поврежденных суставах. Он не мог спать, был не в силах найти удобное положение, в котором сможет забыться. Оттого и сидел над тусклым, мерцающим на кончике фитилька огоньком коптилки и рисовал простым карандашом на оберточной бумаге.
Экзотических зверей в тропических лесах, на берегах рек, в зарослях диковинных растений поутру с восторгом рассматривала их дочь, расспрашивая о неведомых землях. Ведь за слюдяным от морозной наледи окном лежал лишь снег, кружили снежные вихри, торчали торосы, неизменно неистово облизываемые свинцовыми волнами угрюмого серого безбрежья океана под белесым небом, если наступало время короткого полярного дня. Еще он радовал дочь бумажными самолетиками со звездами на острых крыльях. С таких же маленьких, как птицы, самолетов с небес иногда падали мешки с почтой, что являлась связующим звеном с Большой землей. Тогда муж обязательно ходил на поиски груза с совсем юной почтальоншей. Но обычно корреспонденцию доставлял военный катер. Кроме их семьи – она, муж, пятилетняя дочь, – в домике, на половине почты, еще проживала девушка-почтальон. А вот если обойти поочередно три каменные гряды, двигаясь неизменным курсом на норд-норд-ост, то можно выйти к зенитной батарее, где служили матросы. Им и носила письма девушка-почтальон. С ней прогуляться она часто отпускала дочь, утепленную, как капуста, в многослойные одежды, когда из замотанного шерстяным шарфом лица выглядывали лишь остренькие карие глазки, на ресницах которых образовывался иней. Смена отряда моряков на новую многомесячную вахту также приходила катером, а до той поры светлым пятном в ночи для служивых ребят служили принесенные девчушками убористо исписанные белые листки бумаги из далеких, покинутых городов и сел, где жили и выживали близкие в тяжелое время лихой войны, неся бремя тягот. Больше на заполярном острове никого не было. Только белые медведи иногда захаживали – то ли в поисках пищи, то ли приключений, ведомые любопытством.
А потом и ее мужа призвали в армию.
Младший братик был совсем мал и не мог участвовать в играх с сестренкой, но та любила его укачивать в сделанной мужем из разбитой деревянной бочки колыбели, тихо напевая песенку, разученную с граммофонной пластинки. Несмотря на присутствие других людей на безымянном острове, их было только двое в этом белом безмолвии: девочка и мама…
Война добралась в своей неуемной жадности до калек. Его отправили на Северный флот, корреспондентом в газету, и вот теперь она ждала писем, которые собиралась читать дочери. И еще ждала писем от сестры, которая забрала на материк ее сынишку. Младший братик был совсем мал и не мог участвовать в играх с сестренкой, но та любила его укачивать в сделанной мужем из разбитой деревянной бочки колыбели, тихо напевая песенку, разученную с граммофонной пластинки. Несмотря на присутствие других людей на безымянном острове, их было только двое в этом белом безмолвии: девочка и мама…
Наконец, предновогодним днем, ничем не отличимым от ночи, письмо пришло.
Извещение на казенной серой бумаге с лиловым штампом и неразборчивой подписью, которую она тут же размыла капающими слезами. Муж пропал без вести. Оставляя возможность думать, что он просто не найден среди разрушений после очередного налета вражеской авиации, что он ранен и вскоре будет помещен в госпиталь и от него вновь начнут приходить бодрые письма с неизменным маленьким рисунком на полях для дочери. Можно было бы даже согласиться с тем, что мужа опять арестовали и он в тюрьме или даже в лагере. Веря, что он жив.
Сегодня с боем курантов из громкоговорителя должен был наступить праздник – Новый год. У их семьи был патефон. Единственное развлечение на затерянном в океане кусочке суши. Если не считать возможность для матросов встретиться и пообщаться с женщинами, заглянув по пути на метеостанцию и почту во время патрульного обхода острова, совершаемого по предписанию начальства. Они заходили пить чай, принося гостинцы. Сделанная мужем из консервной банки коптилка освещала улыбающиеся лица, в доме вновь звучал смех, разговоры и неутомимые слова мечты о счастливых временах после победы.
Отметить Новый год уговорились давно.
На крыльце послышались звуки гулко отбиваемого с валенок снега, шум и голоса на половине почты. Она быстро вытерла слезы и, не желая портить ни в чем не повинным ребятам чаемый праздник, принялась хлопотать. Успела быстро развести хранимый в сундуке спирт для протирки деталей метеорологических приборов, как ввалилась гурьба мужчин в форме и окружила разрумянившуюся девушку-почтальона. Матросы принесли свои пайки. Все свободные от несения службы собрались на их половине домика. Дочку поочередно качали и подбрасывали в воздух, бережно спуская на пол и передавая следующему, желающему прикоснуться к ребенку, доставив радость от взмывания вверх под потолок, которого можно коснуться вытянутой ручкой. Две первые пары, выбранные жребием, с ожиданием остальными матросами законной очереди, собрались танцевать. Она опустила лицо, будто бы рассматривая носки специально обутых туфель, чтобы не так заметны были красные, припухшие веки, замерла напротив радостного молодого морячка, приготовившись вальсировать. Пробили двенадцать куранты, донеся до заброшенных на затерянный в океане остров людей голос столицы. Мичман с глубокими морщинами на щеках зажег приберегаемую для особых случаев керосиновую лампу и начал аккуратно заводить ручку патефона, как вдруг в недрах устройства с протяжным, вибрирующим звоном лопнула пружина.
Ужас, смятение, даже горе ожидающих коротких радостных минут людей невозможно описать. Все замерли, не понимая, как им жить дальше. Время вмиг остановилось.
И тут ее малютка взяла сколоченный для нее отцом из планок ящиков стульчик, вынесла на середину избы, встала на него и тоненьким и чистым голоском запела одну за другой песни, не раз слышанные ранее на их двух пластинках, которые сама любила ставить на круг, надевая на стальную ось. И под ее высокий голосок матросы по очереди танцевали с девчушкой-почтальоном и мамой. Вальс и танго, вальс и танго.
А она все время кружения в танце думала о загаданном желании – увидеть мужа живым…
Прошел год, закончилась война, и она с дочерью вернулась на материк в свой город. Квартира, где они некогда жили семьей, давно была занята другими людьми, еще с ареста мужа. И они стали жить вдвоем с дочкой в предоставленной комнатке в общежитии рядом с заводом, куда она пошла работать.
Сынишка заболел крупозным воспалением легких. Вчера пришло известие от сестры, и теперь они шли на почтамт, чтобы дать ответ. Приехать не было никакой возможности. Нужно было собирать малышку в школу, да и с работы ее никто бы не отпустил. Оставалось лишь надеяться, что нужно еще потерпеть – и они все же будут жить все вместе, втроем.
Солнечный летний день хотел согреть лучами тепла. Дочка, не ведая ни о чем, весело катила впереди маленькую детскую коляску с заботливо уложенной спать куклой. Это был ее малыш – мальчик. И тут навстречу с гиканьем пронеслись на велосипедах два сорванца и, сделав резкий вираж, свернули в подворотню. Дочка задержалась, отстав. Не смея зайти во двор высотного дома, прильнула к прутьям решетки ворот, позвав мальчишек просящим голоском: