δ) Здесь взгляды Хомского проделали существенную эволюцию, в которой обычно выделяется несколько этапов: Стандартная теория (the Standard Theory), Расширенная стандартная теория (the Extended Standard Theory), Теория принципов и параметров (the Theory of Principles and Parameters) и Минималистская программа (the Minimalists Program). Каждая из этих теоретических моделей представляет собой конкретную реализацию базовых принципов, сформулированных выше.
Стандартная теория может быть представлена в виде схемы, изображенной на рис. 1.
Рис. 1. Структурная схема Стандартной теории (Chomsky 1998 (1977), p. 137).
Единицы лексикона, соединенные по определенным правилам, образуют высказывание на уровне глубинной структуры, получающее там семантическую интерпретацию, и затем, также по определенным правилам, трансформируются в высказывание на уровне поверхностной структуры, получая там уже фонологическую интерпретацию[19].
Одной из основных проблем, с которой столкнулась стандартная теория, стала проблема моделирования процесса семантической интерпретации на глубинном уровне. Попытку ее решения в рамках генеративной семантики следует обсудить подробнее.
Пожалуй, базовыми работами, задавшими проблемное поле генеративной семантики, стали «Общая теория лингвистических описаний» Катца и Постала (Katz, Postal 1964) и «Аспекты теории синтаксиса» Хомского (Chomsky 1965), а основой для конкретных исследований – утверждение, известное в дальнейшем как гипотеза Катца – Постала. Смысл его состоял в том, что значение предложения полностью детерминировано глубинной структурой и сохраняется в процессе трансформаций от глубинной структуры к поверхностной. При этом в механизме, формирующем конкретное высказывание на глубинном уровне, можно выделить словарь, содержащий атомарные лексические единицы (lexical items), и конечный набор порождающих правил (projection rules). Значение предложения представляет собой функцию значений входящих в него элементарных лексических единиц[20]. При этом каждая лексическая единица в словаре должна быть представлена в своей нормальной форме, предполагающей сведение ее значения к значению элементарных компонент и отношений между ними[21] (Katz, Postal 1964, p. 14–15).
Дальнейшие исследования были направлены на конкретизацию, дополнение или пересмотр сформулированных выше положений[22], однако их пафос, составляющий сердцевину гернеративной семантики, остался неизменным[23]. Такая установка, превращающая язык в герметичную структуру, исключенную из любых процессов коммуникации, была изначально крайне уязвимой и обреченной на недолгую жизнь. Проект генеративной семантики исчерпал себя к началу 70‐х под воздействием как жесткой внешней критики, так и глубинных внутренних проблем.
Осознание этого факта выразилось у Хомского в создании Расширенной стандартной теории, в которой он связал семантическую интерпретацию уже с поверхностными структурами, предположив влияние других когнитивных систем, формирующих представление о мире (systems of belief about the nature of the world), на наделение предложения значением (Chomsky 1998 (1977), p. 142–148; Chomsky 1998a (1975), p. 105)[24].
Рис. 2. Структурная схема Расширенной стандартной теории (Chomsky 1998 (1977), p. 173).
Частным, но весьма показательным моментом является также и то, что Хомский в ряде работ этого периода отказывается от понятия deep structure, утверждая, что оно порождает множество фоновых обертонов как следствие неверных интерпретаций его идей, и заменяет его на initial phrase marker, т. е. некоторую начальную структуру, являющуюся объектом для последующих трансформаций (Chomsky 1998 (1977), p. 172–173; Chomsky 1998a (1975), p. 80–82).
Следующим этапом развития генеративной теории, предлагающим существенно иные инструменты описания, но не несущим принципиально новых методологических идей, стала теория принципов и параметров[25]. Оказавшись весьма продуктивной для решения конкретных синтаксических проблем, она, тем не менее, обладала уже весьма громоздкой структурой и была лишена легкости и изящества, характерных, например, для теории тяготения или теория относительности. Методологические пристрастия Хомского позволяют предположить, что именно этот фактор стал решающим стимулом для появления Минималистской программы.
В рамках данной программы язык состоит из лексикона и «вычислительной» системы СHL, «собирающей» из элементов лексикона пары (π, λ), которые относятся соответственно к фонологическому и логическому компонентам и интерпретируются в рамках сенсорного (articulatory-perceptual) и концептуального (conceptual-intentional) интерфейсов. При этом структура интерфейсов связана с особенностями структуры человека как биологического вида. Так, если бы люди могли общаться посредством телепатии, они не нуждались бы в фонологическом компоненте, по крайней мере, для целей коммуникации.
Система СHL осуществляет преобразования, последовательно используя две базовые операции: Merge (объединение двух независимых объектов Х и Y в единое целое) и Attract/Move (объединение объекта Х и объекта У, являющегося частью Х). Первая из них характерна и для других сопоставимых с языком систем, вторая составляет особенность человеческого языка. Осуществляемые СHL преобразования удовлетворяют принципам экономичности (таким, как отсутствие лишних шагов в преобразованиях, например) и ведут к единственному решению при заданных граничных условиях (Chomsky 1995, p. 219–221, 378).
1.2. Эмпирические и методологические основания теории генеративной грамматики
Обратимся теперь к системе обоснований Хомским сформулированных выше утверждений, к экспликации их доказательной базы. В ней есть две составляющие: мировоззренческие основания базовых методологических постулатов и обоснование конкретных лингвистических моделей, описаний, наблюдений. Мы начнем с первой составляющей, наиболее важной для нас в контексте данной работы. В целом аргументация Хомского распадается здесь на два блока: первый касается специфики порождения и понимания человеком и, прежде всего, ребенком раннего возраста разнообразных языковых выражений и конструкций, второй обращается к рационалистической традиции XVII–XVIII веков, выступающей для американского лингвиста как главный методологический авторитет.
Начнем с первого блока. Аргументация Хомского выглядит здесь следующим образом: отталкиваясь от принципа «остранения», предложенного Шкловским, он предлагает своему потенциальному собеседнику удивиться той легкости, с которой человек усваивает громадное число фонологических и синтаксических моделей, являющихся частью нашей языковой компетентности. Создание новых выражений кажется повсеместной практикой нормального человеческого поведения. Точное повторение высказывания представляет собой скорее исключение, чем правило, и проявляется лишь в ряде ритуальных формул (приветствие, прощание и т. д.)[26]. Особенно поражает способность к языку ребенка: количество предложений, которые он уже в раннем детстве оказывается в состоянии понимать, больше, чем число секунд, которые он прожил[27]. По Хомскому, полноценное осознание приведенных выше наблюдений делает абсурдной гипотезу эмпирического овладения языком по аналогии и ведет к однозначному выводу о наличии априорных структур, отвечающих за языковую компетенцию. При этом следует отметить, что он почти не ссылается на какие-либо психолингвистические эксперименты[28], и некоторые интуитивно очевидные для него факты кажутся, по крайней мере, неочевидными для других[29]. Место экспериментов занимают активно используемые сравнения, которые Хомский обрушивает на читателя (некоторые из них уже приводились выше): способность ребенка говорить аналогична его способности дышать или иметь две руки, различие языковых способностей у людей можно сопоставить с различием форм и характеристик сердца, способность ребенка к языку аналогична способности птиц к строительству гнезд или к производству характерных звуков и т. д.[30]. Не доказывая ничего по сути, они выступают как важное средство убеждения читателя.
В обращении Хомского к рационалистической традиции XVIIXVIII веков можно выделить три составляющие. Первая (и наиболее важная для нас) связана с проходящими сквозь все его работы и во многом определяющими их структуру и эволюцию взглядами о том, что представляет собой подлинно научная теория. Так, он отказывается считать подлинными науками описательные дисциплины, к которым относит, например, социологию или естественную историю. Эти дисциплины, по его мнению, включают в себя массу интересных наблюдений, определенное число генерализаций, но не предлагают универсальных объяснительных принципов. Американский лингвист демонстрирует различие между подлинными и неподлинными науками, предлагая два различных понимания слова «интересное» (interesting). Факты и наблюдения социологии и естественной истории интересны сами по себе, как интересна новелла, например; факты физики, часто не содержа в себе ничего любопытного для стороннего наблюдателя, интересны как возможность подтвердить или опровергнуть фундаментальные теоретические предсказания (Chomsky 1998 (1977), p. 56–59, ср. р. 78–79, 179). Физика Ньютона, сводящая громадное разнообразие не имеющих, на первый взгляд, между собой ничего общего явлений (таких, как падение яблока на землю и движение планет вокруг Солнца) к одной охватывающей их закономерности (закону всемирного тяготения) воспринимается Хомским как идеальный прототип подлинно научной теории. Способность к языку, по Хомскому, является столь же универсальным свойством человека, как способность притягиваться к другим телам – свойством природных объектов, и поэтому лингвистика, если она претендует на статус подлинной науки, должна опираться на простые и универсальные закономерности, аналогичные открытым Ньютоном[31].
Еще одним фундаментальным методологическим утверждением Хомского, которое, однако, лежит не в основании его взглядов на язык, а, скорее, представляет собой универсальное обобщение этих взглядов, является представление об ограниченности теоретических моделей, которые может создавать человек, и о предопределенности возможного спектра моделей его антропологическими особенностями. Американский лингвист опирается здесь на представление Декарта о врожденных человеку идеях и на предложенное Пирсом понятие абдукции (Chomsky 2006, p. 79–80). В целом за позицией Хомского стоит вырастающее из его понимания языка представление о конструируемых человеком моделях реальности как результате неограниченного использования ограниченного набора ресурсов[32].
С данной установкой связано и предложенное Хомским противопоставление проблем (problems) и мистерий (mysteries). Под проблемами он понимает возникающие в процессе познания вопросы, которые допускают корректные и верифицируемые ответы, подтверждающиеся всем ходом развития науки (по каким законам тела притягиваются друг к другу, например); под мистериями – вопросы, ответы на которые все еще темны, как и много лет назад, несмотря на кипы бумаги, переведенные для их разрешения (например, проблема существования и внутренней организации иных, отличных от человеческого, типов сознания). Мистерии характеризуют ограничения человеческого познания, и в этом смысле мистерии для людей отличаются от мистерий для крыс или для условных марсиан, например[33].
Вторая и третья составляющие в обращении Хомского к рационалистической традиции XVII–XVIII веков связаны соответственно с утверждениями о врожденном характере языка и уникальности присущей людям языковой способности[34] и с непосредственным грамматическим и логическим анализом, с попытками выявления глубинных грамматических структур, предпринятыми в различных трактатах XVII–XVIII веков[35].
Если же говорить об обосновании Хомским конкретных лингвистических наблюдений, то ключевой здесь оказывается процедура интроспекции, которую мы обсудим чуть ниже.
1.3. Критика методологических установок Хомского и его ответы оппонентам
Постоянно ведущаяся полемика с разнообразными оппонентами составляет важную черту научного портрета Хомского. В разные периоды его активными критиками были Дж. Сёрль, У. Куайн, Х. Патнэм, Дж. Лакофф и М. Джонсон[36]. Важными интеллектуальными событиями 70‐х стали диспуты Хомского, в частности, с Ж. Пиаже и М. Фуко[37]. Опуская критику Хомского в советский период, имеющую мало отношения к науке, среди отечественных авторов, критически анализирующих подход Хомского, можно назвать Я. Тестельца, А. Кравченко, Е. Кубрякову[38]. При этом исходный аргумент американского лингвиста сводился к тому, что его неправильно интерпретировали, что его теории придали существенно иной, иногда прямо противоположный ей смысл[39]. Это утверждение можно считать справедливым лишь отчасти. Во‐первых, как уже отмечалось, Хомский последовательно менял свою позицию, что приводило к проблемам в интерпретации. Во‐вторых, неопределенность введенных базовых категорий всегда оставляла ему возможность для маневра, и теория генеративной грамматики чем-то напоминает Протея, при необходимости резко изменяющего свой облик.
Опуская частности и неизбежные в полемике эмоциональные высказывания, основные методологические замечания к программе Хомского можно сформулировать следующим образом:
1. Несмотря на огромный массив сделанных в рамках генеративной грамматики частных наблюдений и выявленных закономерностей, носящих более или менее универсальный характер, научная программа Хомского в целом напоминает скорее идеологическую или квазирелигиозную систему, чем научную теорию. Необходимым условием научности теории является ее опровержимость, неопровержимая теория (все происходит согласно судьбе, например) не может считаться научной.
Здесь уместно вспомнить один фрагмент из работы К. Поппера «Предположения и опровержения», который достаточно точно, кажется, характеризует положение дел. Иллюстрируя необходимость проведения демаркационной черты между наукой и псевдонаукой, Поппер пишет о своих юношеских сомнениях в научном статусе марксистской теории истории, психоанализа и индивидуальной психологии А. Адлера. С его точки зрения, научная слабость этих теорий состояла в легкости, с которой они интерпретировали в свою пользу любой новый факт, в их поистине неограниченной объяснительной силе. Так, общая теория относительности Эйнштейна делала кажущиеся невероятными предсказания (например, предсказала красное смещение), и Эйнштейн предлагал крайне рискованные для созданной им теории эксперименты, которые, в случае отрицательного результата, наносили бы по ней сокрушительный удар. В противоположность этому любые факты в рамках указанных выше теорий с легкостью интерпретировались в их пользу, придавая основаниям этих теорий характер религиозных догматов[40]. В изложении оппонентов позиция Хомского близка позиции Маркса, Фрейда и Адлера: он болезненно относится к контрпримерам и предпочитает не замечать их или скрываться от них за неопределенностью и неверифицируемостью базовых категорий.
Характерную иллюстрацию приводят Лакофф и Джонсон. Хомский различает понятия «допустимый» (acceptable) и «грамматически корректный» (grammatical). Первое из них характеризует допустимость предложения с точки зрения обычного носителя языка, второе свидетельствует о том, что оно построено по моделям генеративной грамматики. Это дает ему возможность трактовать приводимые его оппонентами примеры, нарушающие универсальность открытых закономерностей, как допустимые, но не корректные грамматически (например, связанные с поверхностными эффектами, но не затрагивающие структуру Универсальной грамматики как системы). Таким образом, теория оказывается неопровержимой, но при этом теряет свой научный статус[41].
Нельзя сказать, что Хомский не реагирует на подобные обвинения генеративной грамматики в неверифицируемости. Он постоянно подчеркивает, что все базовые постулаты его теории – лишь эмпирические гипотезы, и он готов поменять их, если на то появятся серьезные основания. С другой стороны, он утверждает, ссылаясь на подробно описанные историками науки сюжеты, что никакая теория не должна объяснять все. Ее эмпирическая сила определяется масштабом и широтой обобщений, но при этом всегда остаются факты, на первый взгляд, противоречащие ей или не объяснимые в ее рамках. Они не отменяют теорию, но могут относиться к реальностям иного рода, интерпретируемым иными системами, или даже к мистериям, показывающим ограничения человеческого познания в целом. Так, обретение словом значения связано с работой поверхностных интерфейсов, которая характеризуется весьма сложным взаимодействием с другими когнитивными системами и на объяснение которой Хомский не претендует[42].
Пытаясь описать позицию Хомского «без гнева и пристрастия», следует признать, что она имеет двойственный характер. С одной стороны, американский лингвист прекрасно осознает отличия науки от псевдонауки и важность принципа фальсифицируемости для научной теории[43]. Более того, нельзя не признать, что его взгляды претерпевают существенную эволюцию (Минималистскую программу отделяет от Стандартной теории огромная дистанция), поэтому обращенные к нему обвинения в косности и догматизме не совсем уместны. Однако эта эволюция происходит по особым, сложно соотносящимся с внешней реальностью законам, определяющим вектором для которых кажется стремление создать лингвистическую теорию, аналогичную по фундаментальности и простоте базовых принципов теории тяготения Ньютона. Всякие сомнения в том, что такая задача в принципе выполнима, что законы организации языка столь же просты и универсальны, сколь универсален закон всемирного тяготения, безжалостно отбрасываются им, и он защищается от такого рода нападок своих коллег приемами, аналогичными описанным Лакоффом и Джонсоном. Факторы, размывающие базовые установки Хомского (социокультурная природа языка, язык как средство коммуникации и т. д.), воспринимаются как не имеющие отношения к делу, и здесь Хомский использует в полной мере свой дар полемиста, сокрушающего оппонентов неожиданными и яркими примерами (пусть даже они после тщательного рассмотрения оказываются сомнительными или просто некорректными). Более подробное обсуждение метода Хомского ведет нас к следующему пункту полемики – вопросу о критериях истинности сделанных в рамках генеративной грамматики утверждений.
2. Оппоненты американского лингвиста указывают на то, что ключевым критерием истинности в его методологии является его собственная лингвистическая интуиция, которую он никак не объективирует и не проверяет внешними средствами, т. е. критерий интроспекции. В этом Хомский проявляет себя как убежденный последователь Декарта. Он прямо говорит о том, что лингвистика работает с идеальным носителем языка, свободным от таких ограничений, как несовершенство памяти, переключение внимания и интереса, возможные языковые ошибки, и оставляет в стороне массу других «фоновых характеристик», которые присущи ученому-лингвисту: собственные методологические пристрастия, привязанность к создаваемым им теориям, включенность в конкретный профессиональный и социкультурный контекст и т. д. (Chomsky 1965, p. 3–4). Необходимость (и принципиальная возможность) отделения универсальной интуиции от искажающего идеальную картину фона в работах Хомского не обсуждается[44].
Избранные Хомским императивы при использовании критериев верификации и фальсификации теории можно проиллюстрировать на следующем примере. Обосновывая верифицирумость утверждения о врожденном характере языковой способности у человека, Хомский приводит характерную цитату из Декарта. Французский философ говорит, что необходимым условием восприятия ребенком треугольной фигуры, нарисованной на бумаге, является наличие в его сознании идеи истинного треугольника, с которой он и соотносит эту фигуру, когда смотрит на нее. По мнению Хомского, этот тезис можно проверить, фиксируя с помощью компьютера нейронные схемы, возбуждающиеся при считывании глазом информации с этих линий (Chomsky 2006, p. 73–74).
Нельзя сказать, что приведенное обоснование выглядит убедительно. Непонятно, с чем будет соотносить Хомский зафиксированные компьютером нейронные схемы, что будет выступать здесь в качестве образца, как эксплицировать это знание идеального треугольника, которым обладает его носитель – ведь истинный треугольник не дан нам в опыте. Здесь у Хомского происходит ключевое для его методологии смешение идеального языкового субъекта (или идеального картезианца) и реального человека, который ничего не знает об идеальных схемах, которым он должен удовлетворять. Американский лингвист ничего не говорит о том, как «вычистить» пласт эмпирической реальности у обычного человека, как превратить его в идеального «носителя языка», чьей интроспекции можно доверять. Создается впечатление, что он неявно считает этот переход самоочевидным и в непосредственной работе отождествляет себя с таким идеальным субъектом.
При этом неверно было бы утверждать, что Хомский не обсуждает других критериев верификации разрабатываемой им модели. Однако отсылки к ним носят случайный и во многом вынужденный характер. Если лингвистика трактуется как область психологии, можно говорить о двух типах экспериментальной проверки предлагаемых в ее рамках теорий.
Во‐первых, это психолингвистические эксперименты. Когнитивистами и когнитивными лингвистами собран богатый экспериментальный материал, описывающий формирование и эволюцию системы языковой компетенции и ее взаимодействие с другими системами человеческого организма. Американский лингвист, как уже отмечалось, крайне неохотно обращается к собранной здесь экспериментальной базе, и его интерпретация отдельных экспериментов носит идеологический характер (выбираются только те данные, которые наглядно подтверждают, по Хомскому, базовые положения генеративной грамматики). Мне неизвестны описания экспериментальных исследований, осуществленных непосредственно под руководством Хомского.
Во‐вторых, таким материалом являются лингвистические наблюдения над различными языками, дающие возможность проверить универсальность сделанных утверждений. Проблема здесь состоит в том, что правила генеративной грамматики не должны знать исключений, поэтому любые контрпримеры разрушают базовые теоретические конструкции, что ведет к необходимости избавляться от них (например, путем различения «допустимых» и «грамматически корректных» предложений). Статистика, свидетельствующая о большей или меньшей универсальности синтаксических моделей, не несет полезной информации для генеративной грамматики как идеального проекта, что фактически закрывает для нее возможность экспериментальной проверки, опирающейся на компаративные исследования[45].
Резюмируя, можно сказать, что базовым критерием истинности для Хомского является интроспекция, определяющая и другие фундаментальные особенности его научной программы, вокруг которых ведется полемика.
3. Одной из таких особенностей является утверждение о врожденности присущей человеку языковой способности. Критики Хомского обращают внимание на принципиальную неверифицируемость этого тезиса: непонятно, как терминологически описывать подобную «врожденность», какие конкретно биологические механизмы за ней стоят.
Хомский отстаивает свой тезис тремя способами. Основной из них – хорошо известное утверждение о «бедности стимула», т. е. уже описанная подробно выше отсылка к невероятной интенсивности освоения ребенком языка на крайне ограниченном фактическом материале, дополненная наблюдением о творческом характере нашей языковой компетенции. Замечу еще раз, что данное утверждение выглядит для Хомского самоочевидным. Многочисленные экспериментальные исследования процессов овладения ребенком языка в раннем детстве почти не используются им в качестве аргументации.
Второй способ – разнообразные метафоры, подчеркивающие физиологический базис языковой способности, представление о языке как ментальном органе человека. Так, полемизируя с интеракционистами, для которых главным фактором при освоении языка является взаимодействие с внешней природной и социокультурной средой, он находит в их позиции прямую аналогию абсурдному утверждению, что развитие эмбриона определяется его взаимодействием c внешним окружением (Chomsky 2000, p. 101).
Третий аргумент звучит весьма неожиданно и обращает нас к обсуждаемому в предыдущем пункте высказыванию Декарта. Хомский утверждает, что можно сделать компьютерную программу, которая выстраивала бы подробный путь от глубинных структур к заданным поверхностным структурам в соответствии с принципами генеративной грамматики, эксплицировав таким образом в каждом конкретном случае работу языкового модуля в человеке. Однако, даже если предположить наличие соответствующей компьютерной программы (возможность конкретной реализации данной идеи вызывает большие сомнения), восстановление указанной цепочки не будет означать описания процесса реального развития языка[46]. Здесь мы опять сталкиваемся с ситуацией подмены живого человека созданным в рамках определенной теории идеальным конструктом.