Элизабет Гаскелл
Под покровом ночи
Elizabeth
GASKELLю
1810–1865
Перевод с английского Наталии Роговской
© Н. Ф. Роговская, перевод, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022 Издательство АЗБУКА®
Глава первая
Лет сорок тому назад в одном графстве жил весьма почтенный юрист по вопросам земли и недвижимости – мистер Уилкинс.
Графство было невелико: в главном городе, Хэмли, насчитывалось около четырех тысяч жителей, и, таким образом, положение самого видного юриста Хэмли – не бог весть какая репутация, если не прибавить к этому, что мистер Уилкинс единолично оказывал юридические услуги всем окрестным землевладельцам в радиусе двадцати миль. Соответствующей клиентурой оброс еще его дед; отец упрочил и углубил полезные связи: его дальновидные советы и безукоризненная честность, не говоря о совершенном знании своего дела, возвели его в ранг доверенного лица и надежного друга многих родовитых семейств. Он запросто наведывался в усадьбы (о чем ни один законник «из простых» до него не смел и мечтать) и бывал зван к обеду – правда, всегда один, без жены. Иногда он как бы случайно подъезжал верхом к месту сбора на псовую охоту, экипированный не хуже любого сквайра, и после долгих уговоров (сперва для виду отнекиваясь, мол, «дела не ждут» и «нужно спешить в контору») соглашался принять участие в травле; пару раз он так увлекся, что, вопреки своему обыкновению, забыл про осторожность – первым подоспел к убитой дичи и вернулся домой с трофеем. Но в целом Уилкинс знал свое место и чтил правила, принятые в тогдашней аристократической среде. Из этого ни в коем случае не следует, что он пресмыкался перед вышестоящими, отнюдь: он слишком уважал себя. Если требовалось, он без колебаний рекомендовал крайне неприятный для клиента выход из затруднительной ситуации: транжире предписывал безжалостное сокращение расходов, кичливому отцу семейства советовал умерить гордыню и не препятствовать счастливому браку детей; иногда он даже вступался за несправедливо притесняемого арендатора, что по тем временам было неслыханно и могло рассорить его с влиятельной персоной. В любых обстоятельствах он сохранял выдержку, такт, мудрость и доброжелательство – и потому нередко достигал своей цели.
У этого Уилкинса был единственный сын, Эдвард, – тайная радость и гордость отцовского сердца. И хотя на свой собственный счет Уилкинс никогда не строил амбициозных планов, ему тяжело далось признание того факта, что его юридическая практика слишком прибыльна и доход от нее слишком весом, чтобы передать ее в чужие руки, а именно этого требовали от него честолюбивые мечты дать сыну университетское образование, которое открыло бы перед юношей карьеру судебного адвоката. Решение в пользу практической целесообразности было принято, когда Эдвард учился в Итоне. Юный Уилкинс привык к тому, что карманных денег у него поболее, чем у любого из его школьных товарищей, и свое образование рассчитывал продолжить в оксфордском колледже Крайст-Чёрч вместе с отпрысками сквайров, которым его отец оказывал юридические услуги. Узнав, что судьба его переменилась, юноша испытал жестокое разочарование: легко ли вернуться в Хэмли и довольствоваться ролью помощника отца, смириться с написанным ему на роду подчиненным положением, то есть вечно обслуживать тех, кто еще недавно уступал ему и в спорте, и в учебе!
Отец старался смягчить удар всеми способами, какие доступны за деньги. Лошади у Эдварда были чуть ли не лучше, чем у его отца; его любовь к литературе всемерно поощрялась – отец позволил ему создать обширную библиотеку, для которой к просторному дому мистера Уилкинса близ Хэмли пристроили отдельное помещение самых элегантных пропорций. А по завершении им годичного курса юриспруденции в Лондоне отец отправил его в большое путешествие по Европе, фактически не ограничив в расходах, если судить по многочисленным посылкам, доставляемым в Хэмли с разных концов Европейского континента.
И вот он вернулся домой – вернулся в провинциальный Хэмли в качестве делового партнера отца. Таким сыном всякий может гордиться, и мистера Уилкинса распирало от гордости за своего красивого, прекрасно воспитанного, благородного в истинном смысле слова мальчика. Ибо Эдвард не принадлежал к числу молодых баловней судьбы, кого чрезмерная родительская щедрость способна только испортить; если его характер и пострадал, это никак не проявлялось (по крайней мере, тогда). Он не имел склонности к низким порокам и, пожалуй, был слишком хорош для общества, с которым ему предстояло столкнуться, даже если бы это общество ограничилось лишь верхушкой клиентуры его отца. Он разбирался в литературе и делал успехи в живописи. Но главное, как любил повторять его отец, – у мальчика сердце было на месте: невозможно представить большей сыновней почтительности, чем та, какую неизменно выказывал ему Эдвард. (Матушка Эдварда давно покоилась в могиле.)
Не знаю, что побудило Эдварда посещать ассамблеи в Хэмли – собственные честолюбивые устремления или покорность воле отца, свято верившего, что его сын достоин самого лучшего. Рискну предположить второе: Эдвард, с его безупречным вкусом, не стал бы навязываться обществу – любому обществу. А по единодушному мнению жителей графства, никакое общество на свете не могло с бóльшим основанием считать себя избранным, чем то, которое каждый месяц при полной луне собиралось в Хэмли, в зале ассамблеи – уродливом наросте на здании главной городской гостиницы, возникшем вследствие пожертвований по подписке, распространенной среди благородных семейств графства. Простым горожанам в сие заповедное место вход был заказан; образованные люди, жившие своим трудом, никогда не переступали его порога; ни один пехотный офицер не видел своими глазами ни тамошней бальной залы, ни комнаты для игры в карты. В прежние времена отцы-основатели местного благородного собрания пожелали бы убедиться в чистоте крови и безупречности титула всякого нового члена, прежде чем позволить ему отвесить поклон «королеве вечера»; но отцы-основатели один за другим удалялись со сцены, а с ними вместе ушли менуэты и контрдансы. Нынче в моде была кадриль, и кое-кто из магнатов графства даже попытался приобщить почтенную публику к вальсу под впечатлением от увиденного в Лондоне, куда этот танец завезли представители союзных держав[1]. Тогда-то и состоялся дебют Эдварда Уилкинса на достославном паркете ассамблеи. За границей молодой человек посещал множество блестящих балов, тем не менее маленький бальный зал, пристроенный к георгианской[2] гостинице в его родном городке, внушал ему робость и благоговение, каких он не испытывал в роскошных салонах Парижа и Рима. Он сам смеялся над своим безрассудным страхом, однако не в силах был побороть его.
Иногда Эдвард обедал в доме одного мелкопоместного дворянина, многим обязанного его отцу; к тому же у джентльмена было восемь дочек, одна страшнее другой, так что он не стал строить из себя неприступного аристократа в ответ на вполне откровенную просьбу Уилкинса-старшего ввести Эдварда в высший свет Хэмли, воспользовавшись ближайшей ассамблеей. Однако многие сквайры, судя по их недовольному виду и грозным взорам, в штыки приняли нежданное появление сына какого-то там крючкотвора в своем священном чертоге, и, возможно, ассамблея доставила бы молодому Уилкинсу больше огорчений, чем радости, если бы не счастливый случай. Раз в сезон ассамблею в Хэмли удостаивал своим присутствием лорд-лейтенант графства, как правило в сопровождении большой свиты. В тот вечер, о котором идет речь, он обещал привезти в Хэмли великосветскую даму – герцогиню, ни больше ни меньше! – с дочерьми. Но время шло, а важных гостей все не было. Наконец почтенное общество всколыхнулось, встрепенулось, и в распахнутые двери вплыла великолепная компания. Танцы прервались, граф препроводил герцогиню к банкетке, какие-то их знакомые из числа присутствующих потянулись к ним напомнить о себе, и только после этого прерванная кадриль завершилась – довольно формально и скомканно. Затем объявили контрданс, к которому никто из компании лорд-лейтенанта не проявил интереса. Последовали какие-то переговоры с распорядителем, быстрый осмотр танцоров, команда музыкантам – и оркестр заиграл вальс. Дочери герцогини сорвались с места навстречу музыке, их готовы были поддержать некоторые молодые леди из местных, но увы! – обнаружилась досадная нехватка кавалеров, знакомых с новомодным танцем. И тут один из распорядителей бала вспомнил об Уилкинсе-младшем, недавно вернувшемся с континента. Эдвард был прирожденный танцор и вальсировал просто волшебно. Следующий тур он танцевал уже с дочерью герцогини, ибо ее высокородная мать, далекая от мелких козней и чванства провинциальных дворян, не видела ни малейшей причины лишать свою прелестную леди Софию элегантного партнера, независимо от его знатности, и потому попросила распорядителя поскорее представить ей молодого человека. С того вечера Эдвард стал любимцем юных дам на ассамблеях в Хэмли. Их матери отнеслись к нему благосклонно, однако твердолобые сквайры по-прежнему косились на него, а их молодые наследники (те, что в Итоне уступали ему по всем статьям) за спиной называли его выскочкой.
Глава вторая
Ситуация складывалась неприятная. Мистер Уилкинс дал сыну такое образование и привил такие вкусы, которые требовали соответствующего общественного положения, но его-то как раз и недоставало. Что пользы, что радости Эдварду от общения с местным доктором или пивоваром? Викарий стар и глух, а его помощник, молодой недотепа, пугается собственного голоса… Если же говорить о матримониальных перспективах – хотя мысль о женитьбе занимала Эдварда не больше, чем его пожилого отца, – он с трудом мог представить какую-либо из имевшихся в Хэмли девиц на выданье в изысканной обстановке своего дома, который таил в себе столько очарования и ассоциаций для человека культуры, но был мало пригоден для невежественной, дурно воспитанной простушки. Притом Эдвард в полной мере сознавал (чего нельзя сказать о его отце), что любая из юных особ, привечавших его в качестве партнера по танцам, сочла бы себя скандализированной, сделай он ей предложение руки и сердца – он, презренный поверенный, сын и внук поверенного! Вероятно, в те годы молодой человек терпел унижения и обиды, что впоследствии не могло не отразиться на его характере. Да и тогда эти уколы не проходили даром. Его добрый нрав не позволял выказывать недовольство там, где другие не сдержались бы. Зато он испытывал тайное удовлетворение от возможностей, которые открывали перед ним отцовские деньги. Не моргнув глазом он покупал себе понравившегося дорогого скакуна, в то время как вечно стесненный в средствах наследник гордого титула неделями осаждал продавца, пытаясь сбить цену. Собак, сколько бы они ни стоили, он приобретал только у лучших заводчиков Англии, и ружья у него были новейшего образца. Все вышеперечисленное составляло предмет жгучей каждодневной зависти окрестных сквайров и их сынков. Им не было дела до художественных сокровищ, которыми, по слухам, год за годом пополнялся дом мистера Уилкинса. Но его лошадям и гончим они страшно завидовали, и Уилкинс-младший о том знал и втайне ликовал.
В конце концов Эдвард все-таки связал себя узами брака, который всех устроил, насколько брак вообще может всех устроить. Он страстно влюбился в мисс Ламотт и, когда она согласилась стать его женой, был на седьмом небе от счастья. Ну а его отец был счастлив, что счастлив сын. К тому же память услужливо напомнила ему, что матушка мисс Ламотт – младшая сестра сэра Фрэнка Холстера, которая, хотя и вышла замуж против воли семьи за человека невысокого звания, навсегда вписана в анналы баронетства как законная младшая дочь сэра Марка Холстера по имени Летиция, родившаяся в 1772 году, сочетавшаяся браком с А. Ламоттом в 1799-м и почившая в 1810 году. После ее смерти осталось двое детей, мальчик и девочка. Заботы о них взял на себя их дядя, сэр Фрэнк, поскольку их отец поставил себя вне закона – уж лучше бы он умер! – и его имя запрещено было упоминать. Марк Ламотт пошел по военной части, а юная Летиция жила в дядюшкиной семье фактически на положении бедной родственницы. Ее полнейшая зависимость была обусловлена обстоятельствами, которых никто не подчеркивал, но и не скрывал, и эта зависимость ранила душу чувствительной девушки – она болезненно воспринимала любые знаки пренебрежения, особенно на фоне постоянных разговоров о бесчестии ее отца. Несмотря на то что финансовые дела сэра Фрэнка, о чем мистер Уилкинс знал не понаслышке, были сильно расстроены, благородный джентльмен со смешанными чувствами принял сватовство Эдварда, сулившее его бесприданной племяннице жизнь в достатке, чтобы не сказать в роскоши, и брак с красивым и более чем приличным молодым человеком. Дав согласие, он не преминул угостить мистера Уилкинса парой едких и обидных замечаний, это было вполне в его характере, злом и заносчивом. Но в действительности такой расклад его устраивал, хотя порой он ни с того ни с сего начинал задирать мужа своей племянницы, как бы невзначай прохаживаясь насчет его низкого происхождения и статуса, забывая, по-видимому, что муж его родной сестры, отец Летиции, рискни он вернуться на родину во Францию, немедленно угодил бы за решетку.
Подобные выходки раздражали Эдварда и возмущали Летицию. Она искренне любила мужа и гордилась им, отлично понимая, что он во всем на голову выше ее кузенов, молодых Холстеров, которые не гнушались пользоваться его лошадьми и пить его вино и в то же время насмехались над его профессией, усвоив эту гадкую привычку от своего папеньки-баронета. Летиция мечтала о том, чтобы Эдвард ограничил себя домашней жизнью, перестал знаться с местными сквайрами и обрел бы тихую радость наедине с ней – в их роскошной библиотеке, в их великолепной гостиной с беломраморными статуями и живописными шедеврами. Но вероятно, напрасно ожидать этого от любого мужчины и тем более от того, кто ощущает в себе призвание блистать в свете и кто общителен по самой своей природе. В том графстве и в то время общительность подразумевала участие в общем веселье. Эдвард был равнодушен к вину, но какое веселье без возлияний! И мало-помалу он приучился пить и мог поздравить себя с тем, что стал истинным ценителем вина. Его отец, по счастью, до этого не дожил и умер со спокойным сердцем: его дело процветало, люди победнее любили его, богатые уважали, сын и невестка не скупились на проявления нежной привязанности и заботы и совесть его была чиста перед Богом.
Жить ради мужа и детей – это все, чего хотела Летиция. Но Эдвард нуждался в обществе – и чем дальше, тем больше. Его жена не могла понять, как ему не надоест принимать приглашения от людей, для которых он был всего лишь «атторней[3] Уилкинс, славный малый»: именно так они рекомендовали его заезжим гостям, а те тоже не могли оценить ни его вкус, ни его разнообразные таланты, ни его импульсивную, артистическую натуру – ничего из того, что Летиция почитала его исключительными достоинствами. Однако она упускала из виду одно обстоятельство: принимая подобные приглашения, Эдвард время от времени знакомился с людьми не только высокого общественного ранга, но и незаурядного ума; и когда под влиянием выпитого он избавлялся наконец от чувства неполноценности, вызванного условностями среды, то являл себя блестящим собеседником, которому с восхищением внимали даже гости из Лондона – важные сановники, завсегдатаи светских салонов и привилегированных клубов или знаменитые писатели, проездом посетившие усадьбу местного сквайра. Понимай Летиция это обстоятельство, она из гордости за мужа сама благословила бы его на такое времяпрепровождение; но и тогда ей следовало бы предостеречь его от пагубного соблазна сорить деньгами. Постепенно он начал тратить больше дозволенного, и отнюдь не на интеллектуальные, а на чувственные удовольствия. Его вина и яства были не по карману и не по нёбу провинциальному сквайру – но не Эдварду. Его званые обеды – для избранных гостей, с удивительными, изысканными блюдами, приготовленными поваром-итальянцем, – могли привести в восторг любую лондонскую знаменитость. Он распорядился, чтобы Летиция покупала себе на платья самые дорогие ткани и тончайшее кружево. Драгоценности не для нас, говорил он (с уничижением, которое паче гордости), поглядывая на бриллианты местных матрон и позолоченные украшения девиц. Однако тех сумм, что он спускал на женино кружево, с лихвой хватило бы на несколько золотых гарнитуров, пусть и не высшего качества. Летиция прекрасно вписывалась в светское окружение. И хотя, как утверждали злые языки, ее отец был всего-навсего французский авантюрист, она несомненно обладала природной грацией, деликатностью чувств и обворожительными манерами. Летиция была рождена для света и все же испытывала к нему глубокую неприязнь. И однажды она покинула его – покинула навсегда. С утра в тот день она не жаловалась на здоровье, и Эдвард спокойно отправился в свою контору в Хэмли. В полдень за ним примчались испуганные гонцы. Когда он, задыхаясь от волнения и отказываясь что-либо понимать, вбежал в дом, она уже не могла вымолвить ни слова. Прощальный взгляд ее дивных любящих черных глаз сказал ему, что она узнала его и что душа ее рванулась навстречу ему так же пылко, как рвалась все эти годы, через которые она пронесла неугасимое пламя своей любви. Он тоже не проронил ни слова, мгновенно лишившись дара речи, и упал перед ней на колени. Она умирала, она умерла, а он все стоял на коленях, словно окаменел. Отчаявшись вывести его из оцепенения, растерянные слуги подвели к нему его старшую дочь Элеонору. Никто не подумал о чувствах девочки, до этой минуты сидевшей взаперти в своей детской и не ведавшей о том, что в доме случилась беда. Она еще не знала, что такое смерть, и застывший на коленях отец с неподвижными сухими глазами не вызвал у нее особого удивления или интереса. Намного больше ее поразило, что мама, распростертая на кровати без кровинки в лице, не повернула к ней головы и не улыбнулась своей любимой девочке.
– Мама! Мама! – звала она в безотчетном ужасе.
Но мама не шелохнулась, а отец уткнулся лицом в постель, чтобы не закричать от боли, которая, словно острый нож, пронзила ему сердце. Девочка вырвалась из рук прислуги и подбежала к кровати. Не обращая внимания на мертвенный холод и каменную неподвижность матери, она принялась целовать ее в губы, разглаживать ее блестящие, черные как вороново крыло волосы и взахлеб бормотать ласковые слова, которые мать и дитя говорили друг другу наедине, когда никто их не слышал. Смотреть на это было невыносимо: казалось, ребенок, разрывавшийся между страхом и любовью, уже на грани помешательства. Эдвард встал с колен, осторожно взял дочку на руки и отнес ее – безмолвную, обмякшую, почти бездыханную (так опустошил ее непосильный для детского сердечка шквал чувств) – в свой кабинет, небольшую комнату, соединявшуюся через оранжерею с великолепной библиотекой, где в прежние счастливые – и невозвратные! – времена они с женой любили сиживать вечерами за чашкой кофе, а после иногда шли прогуляться – через застекленную дверь в сад и дальше, по тропинке меж кустов, в поля и луга… Никогда, никогда больше не ступят там ее милые ноги! Как отец и дитя провели эти часы в своем уединении, никому не дано знать. Поздно вечером он распорядился принести в кабинет ужин Элеоноры. Слуга, доставивший поднос, увидел, что девочка лежит на руках у отца точно мертвая, но еще прежде чем за ним закрылась дверь, хозяин начал кормить шестилетнюю дочку с ложки, терпеливо и ласково, словно шестимесячную.
Глава третья
С того дня между отцом и дочерью установилась прочная и очень нежная связь. Но если любовь к отцу уживалась в душе Элеоноры с привязанностью к маленькой сестре, то он, вообще равнодушный к младенцам, лишь умозрительно осознавал свое отцовство по отношению к младшей дочке, тогда как старшая безраздельно завладела его сердцем. Если хозяин ужинал дома, Элеонору, несмотря на поздний час, сажали напротив, на то самое место, которое прежде занимала ее мать, хотя девочка не принимала участия в трапезе, поскольку к тому времени уже получила все, что ей полагалось, у себя в детской (где меню было намного скромнее и проще). Эта картина вызывала смех и слезы: маленькая девочка держалась с уморительной серьезностью и рассуждала как взрослая, изо всех сил стараясь соответствовать возложенной на нее важной миссии компаньонки отца; нередко, пролепетав начало какой-то сентенции, она впадала в сон и роняла головку на грудь. «Маленькая, да старенькая», – отзывались о ней няньки и предрекали, что такие долго не живут. Но их пророчество не сбылось, и все вышло совсем иначе. Крепенькая, жизнерадостная крошка, младшая сестра Элеоноры, оказалась подвержена падучей болезни и сгорела за один день: вот только что ребенок был здоров и весел, как вдруг занемог да и умер! Горе Элеоноры было тихим, скрытным и оттого особенно пугающим. Дождавшись ночи, когда никто, как ей казалось, не слышит ее, она навзрыд звала умершее дитя: «Сестрица моя маленькая, вернись ко мне, вернись!» – и так ночь за ночью. В доме все тряслись от страха за нее, и было отчего: как хрупкой, привязчивой девочке пережить две подряд страшные потери? Ее отец отложил все дела, забыл про все удовольствия, лишь бы вырвать свою любимицу из когтей кручины. Родная мать не смогла бы сделать для нее больше; самая добрая сиделка и вполовину не заботилась бы о ней так, как заботился мистер Уилкинс.
Если бы не он, Элеонора просто умерла бы от горя. Но благодаря отцу она оправилась, хотя и не скоро – слишком глубока была ее тоска: девочка надолго закрылась для новых привязанностей, словно в ней поселился суеверный страх, как бы своей любовью не накликать внезапную смерть и вновь не погрузиться в отчаяние. Вся ее нерастраченная любовь, постоянно наталкиваясь на плотину страха, скапливалась в одной крошечной запруде и в конце концов вышла из берегов и бурным потоком излилась на отца. Он был сполна вознагражден за свою самоотверженную заботу о дочери и с восторгом – возможно, эгоистичным – принимал бесчисленные очаровательные доказательства, которые она изобретала с единственной целью: убедить его – словно у него был повод сомневаться! – что в ее сердце он всегда был, есть и будет на первом месте. Каждый вечер (как доложила ему нянька), примерно за полчаса до его предполагаемого возвращения домой – он мог явиться и позже, но никак не раньше, – мисс Элеонора аккуратно собирала в коробку «пожитки» своей куклы и укладывала игрушечную подругу в постельку, после чего садилась на стул и вся обращалась в слух в ожидании его шагов. Как-то раз нянька громко удивилась, что мисс Элеонора загодя узнала о приближении отца: сама нянька, как ни старалась, не расслышала ни звука. Для ее подопечной ничего удивительного в этом не было.
– Конечно не расслышала, это же не твой папá!
Утром, поцеловав Элеонору, отец уходил из дому, а девочка сразу бежала к окну, всегда к одному и тому же, откуда удобно было наблюдать, как он идет по тропе, то скрываясь за высокой живой изгородью, то вновь появляясь в просветах между деревьями. Дождавшись, когда он на мгновение возникнет под ветвями большого бука, прежде чем окончательно исчезнуть из виду, она с печальным вздохом отворачивалась от окна и тихо говорила сама себе в ответ на свои невысказанные страхи:
– Вечером он вернется!
Мистер Уилкинс тешил себя мыслью, что все радости ее детской жизни целиком зависят от него. Он немного ревновал к любому, кто по собственному почину, без его ведома и участия, приносил девочке лакомство или подарок.
Потом пришла пора учиться: простых житейских наставлений, которыми снабжала Элеонору добрая старая няня, стало недостаточно. Отец решительно не желал возлагать на себя миссию учителя: он предвидел, что эта роль иногда потребует от него строгости, применения властного авторитета, из-за чего ребенок может невольно изменить свое отношение и станет боготворить его чуточку меньше. Поэтому Уилкинс обратился к леди Холстер с просьбой выбрать одну из ее многочисленных протеже в качестве гувернантки для его дочери. Леди Холстер, которая держала что-то вроде любительской конторы, собиравшей сведения о всех жителях графства, была только рада оказать подобную услугу и попыталась уточнить, каким требованиям должна отвечать кандидатка. Но разъяснения мистера Уилкинса мало что прояснили:
– Вы сами знаете, какое образование пристало юной леди, и, несомненно, сумеете без моей подсказки выбрать гувернантку для Элеоноры. Единственное, о чем я прошу, – чтобы эта особа не вознамерилась женить меня на себе, не запрещала Элеоноре готовить мне чай и вообще не мешала дочке поступать, как ей заблагорассудится: она у меня умница, и нет никакого смысла пытаться сделать ее лучше. Пусть научит ее тому, что полагается знать юной леди, и этого будет довольно.