Эндри могла делать, что ей было угодно. Ходить, гулять, читать, работать – полнейшая свобода!
Через две недели приехала бабушка. Она выглядела очень удручённой. С нею был маленький старичок в очках, которого Эндри часто вндала в Войланде, – нотариус. Бабушка сначала переговорила с ней наедине.
– Согласна ты теперь сказать, кто это был? – спросила она. Не дождавшись ответа, продолжала: – Это был Бартель. Он во всем тотчас же сознался, как только я задала ему вопрос. По его словам, ты одна была во всем виновата. Правда это?
Эндри подтвердила.
– Если ты, бабушка, этого желаешь, – сказала она тихо, – я выйду за него замуж.
– А, ты согласна?! – воскликнула графиня. – Это была бы, конечно, для тебя блестящая партия. К сожалению, он уже давно женат, имеет жену и четверых детей у себя дома, в Тироле. Об этом, понятно, он в Войланде не проронил никому ни слова.
После этого она позвала нотариуса. Тот открыл своей чёрный портфель, вынул большие бумаги и прочёл их. Эндри едва вслушивалась, понимая только отдельные слова вне общей связи… Что она отказывается от своих наследственных притязаний на Войланд… Что она передаёт все свои права на ребёнка… Что графиня…
– Согласна ты на это? – спросила бабушка. Она передвинула ей через стол бумаги: – Вот, прочти ещё раз, если хочешь.
Эндри была на все согласна.
– Я должна это подписать? – спросила она.
Нотариус взял бумаги обратно.
– Нет, этого нельзя, барышня, – заявил он, – пока вы ещё несовершеннолетняя. Я похлопочу, чтобы вы по истечении шестнадцати лет от рождения были признаны совершеннолетней, – тогда только вы сможете подписать.
Он встал, а с ним и графиня.
– Бабушка! – прошептала Эндри.
Она видела, как поднялась рука бабушки, точно так желала её приласкать, как это делала часто, – по волосам, по лбу, по щеке…
Но графиня опустила свою руку, набросила на лицо вуаль и, не произнеся ни слова, вышла из комнаты.
* * *Прошли осень и зима. Один день был похож на другой. Этот тихий покой ничем не нарушался.
Впрочем, один раз пришло письмо от Яна. Только пара строчек, но любезных, тепло написанных, как от брата. Большое горе, что все так случилось. Теперь уже ничего не переделать. В настоящее время ничем помочь нельзя, но пусть она ему напишет, если когда-либо будет нуждаться в нем. И он прилагал свой постоянный адрес.
Через неделю после Пасхи явился нотариус из Клёве. Он привёз документ о признании её совершеннолетней и предложил ей подписать бумаги. Не передумала ли она за это время? Он не смеет её уговаривать, и она должна понять, что этот отказ – тяжёлая вещь. Эндри это хорошо понимала. Но она подписала без колебаний. Ей казалось, что таким путём она искупит часть своей вины. Только теперь она могла свободнее глядеть вокруг себя.
Вскоре после того у неё родился ребёнок, девочка. Она родила так легко, точно женщина.
– И кошка не сделает этого лучше, – похвалила её вдова Строба ккер.
Эндри не видела своего ребёнка, она не могла даже приложить его к своей груди. Гриетт, старая хромоножка, уже на следующий день увезла его.
Теперь Эндри осталась у акушерки одна. Та показала все своё искусство, закутывала её, массировала, заставляла делать гимнастику.
– Теперь, – смеялась акушерка, – мы должны из матери снова сделать барышню. Никто не должен заметить, что вы когда-то имели ребёнка.
Акушерка была очень довольна своими успехами. Это молодое тело снова становилось гибким и девически свежим.
Май уже смеялся над гиацинтовыми полями. Эндри снова ожила. Её грудь расширилась. Прошла зима…
Но приехали две монахини в чёрном с письмом от графини. Они взяли её с собой в Лимбургскую область – в воспитательный монастырь для английских девиц. На Рейне и в Нидерландах более строгого не существовало.
Глава 5. Об английских барышнях и солнечных островах
Эндри никогда не узнала, было ли известно благочестивым сёстрам, что с ней случилось. Её об этом никогда не спрашивали. Обращались с ней так же, как с сотнями других детей.
Только она уже не была больше ребёнком.
Не потому, что она была старше всех. Там были девочки от шести до восемнадцати лет, двум-трём было даже больше. Но все они привыкли к этой жизни и ничего другого не знали, они были цветочками, взращёнными садовником в горшочках, выставленных в ряд. Она же была дико выросшим плевелом.
Когда она поступила, школьный год почти заканчивался. Поэтому её поместили не в общей спальне, а в комнату к одной из сестёр. Она должна была посещать обедни и другие службы, но в остальном в первые дни её оставляли в покое. Ей сшили пару таких же платьев, какие носили все воспитанницы в монастыре: темно-синие с белыми воротниками. Она получила большую флорентийскую соломенную шляпу с синей ленточкой, а также и другую – для зимы, из синего войлока с белой лентой того же флорентийского покроя. Затем ещё синюю накидку и три чёрных передника с воротничками, которые должна была надевать только за столом и во время прогулок. Все вещи, кроме носильного белья, были у неё отобраны.
Так прошло несколько дней, а затем дети разъехались на каникулы. Эндри должна была остаться. Её экзаменовали по всем предметам. Одна за другой монастырские дамы качали при этом сосредоточенно головой. Затем начальница установила план учения. Оно начиналось в пять часов утра. Её пока освободили от рукоделий, так как ей надо было заполнить много пробелов и у неё не оставалось свободного времени. Не получала она пока и должного религиозного образования, так как духовник уехал на каникулы.
Она делала все, что ей приказывали, работала с утра до ночи, жадно глотала эту дешёвую школьную премудрость. Ежедневно совершала длинную прогулку с одной из монастырских барышень, но и это время постоянно было занято ученьем. Ей было нелегко, но она втянулась и приучила себя к этой строгой дисциплине.
Столь горячо было её желание искупить свою вину.
В эту вину она верила твёрдо: вину перед бабушкой, вину – быть может, ещё большую – перед Яном. Это было как бы великое покаяние, и ради него она жила. О своём ребёнке она никогда не думала, ни одной минуты.
Все монахини говорили ей «ты» и называли её «Эндри». Она называла их сначала сёстрами, как привыкла величать монахинь, которых видела до тех пор. Ей объяснили, что в Ордене Английских Барышень «сёстрами» зовут только прислуживающих монахинь, а учащих – «барышнями». В Войланде было иначе! Там она была «молодой барышней» уже с шести лет, после того, как Ян и Питтье научили её ездить верхом на пони Кэбесе. Она была «барышней», и только она одна. Всем остальным она «тыкала» и называла их по именам. Здесь же все остальные были барышнями, а она – только Эндри. Она приняла и это. И это составляло часть её покаяния.
В сентябре каникулы кончились. Она работала в это время как только могла. И все же она так отстала, что её определили лишь в класс для четырнадцатилетних. Теперь она перешла в большую спальную залу, в маленькое загороженное место. Кровать была столь узка, что, переворачиваясь, Эндри боялась упасть на пол. За перегородкой стоял умывальный столик с маленькой, наполненной водой чашкой. В чашке же стоял и стакан с водой. Не было даже кувшина. Пятьдесят шесть девочек спали возле неё, каждая в своём загончике. С ними жили две монастырские сестры.
День распределялся так. В пять часов звонили. Тогда девочки должны были вставать. Им давалось полчаса на умывание, одевание и причёску, затем шла обедня. В шесть часов – завтрак. Уже в половине седьмого все со своими уроками сидели в учебной комнате. Спустя час начинались школьные занятия. В половине двенадцатого полагался обед. С двенадцати до часу – общая прогулка. Затем снова школьные занятия. В пять часов дети получали по яблоку с куском хлеба, Далее следовали два часа рукоделий. Для Эндри они заменялись часами добавочного ученья. Следовала молитва, и в семь часов – ужин. После ужина снова в учебную комнату – готовить уроки, а в десять часов – спать.
Все совершалось в строжайшем молчании. Только во время прогулки дозволялось разговаривать. За едой читались жития святых.
Недели две после начала учения происходило говенье. Из Маастрихта в качестве исповедника приезжал прелат. Трижды в день, ранним утром, в полдень и в сумерки, он говорил проповедь в монастырской церкви. В промежутки девочки ходили с молитвенниками и чётками, или где-нибудь сидели, или стояли на коленях. Молились, сосредотачивались в строжайшем молчании и исследовали свою душу, чтобы принести доброе покаяние. Следовало беседовать только с Богом и со своей душой, со святым сердцем Иисуса, с Девой Марией – страстотерпицей, с дорогими святыми как заступниками и посредниками. Об этом Эндри уже знала – все это было достаточно знакомо ещё по Войланду. Но она никогда над такими вопросами не задумывалась – разве это не полагалось только для прислуги? Ни Ян, ни бабушка об этом не думали. Даже старый Гендрик не хотел знать о таких вещах. Даже Нелля, два года учившаяся в монастыре Сердца Иисуса, высмеивала хромающую Гриетт, когда та принималась рассказывать о своих святых.
Здесь же все это провозглашалось великой, серьёзной и единственной истиной, важнейшим в человеческой жизни.
Эндри делала, как все. Пошла на исповедь по окончании трёх дней говенья. Написав на записке «в чем я должна каяться?», она передала её барышне Марцеллине, у которой обучалась французскому языку. Та прочла и написала: «Все твои грехи – со дня прибытия к нам».
Она старательно вспоминала и рассказала обо всем, что смогла найти. Набралось очень мало. Духовник был доволен ею, спросил только, не касалась ли она себя нецеломудренно. Она не знала, что это означает, и ответила отрицательно. Тогда он быстро отпустил ей грехи. Ему и без того было много работы со всею исповедью в эти дни.
В некоторых предметах Эндри делала поразительные успехи. Выяснилось, что она обладает необычайной способностью к языкам. Зато ей почти совершенно не давалась математика. Даже простейшего подсчёта на могла она сделать без ошибки.
Её не били. Никого из девочек не били. Даже самые маленькие почти не получали шлепков. Но зато назначались другие наказания, которые Эндри казались гораздо более неприятными. Их ставили в угол в классе или во время еды, высылали из класса, заставляли вне класса стоять на коленях в течение получаса.
Через каждые три недели полагалась ванна. В маленькой комнате стояло десять ванн, каждая за перегородкой. Девочек вводили в комнату. Каждая шла за свою перегородку, раздевалась и влезала в тепловатую воду, не снимая, однако, рубашки. Прислуживающая сестра ходила взад и вперёд среди перегородок. Считалось большим грехом видеть другую нагой. Нельзя было даже смотреть на свою наготу.
Она ко всему приноравливалась, делала все, что от неё хотели. Но медленно, очень медленно росло в ней чувство, что во всем этом нет никакого искупления. Другим девочкам приходится делать буквально то же самое, что и ей, а они ничем не провинились. Это было воспитание и ничего больше. Но если даже это воспитание и служит для неё наказанием и искуплением, то разве оно должно быть вечным, на всю её жизнь?
Все девочки получили к Рождеству подарки и письма от своих родителей. Она одна не получила ничего. И сама она не должна была, как другие, писать письма. Бабушка этого не желает – так объявила ей начальница. Она должна работать и молиться. Должна показать, что чему-то научилась. После, через два, может быть, через три года…
Эндри испугалась. Так долго? Она смутно чувствовала, что так оно никогда не будет. Но лишь в среду первой неделе великого поста ей это стало вполне ясно. Она проснулась ровно в пять часов по звонку. Как всегда, одним прыжком вскочила с кровати и стала умываться. Вдруг она услыхала из-за своей перегородки испуганный крик, затем сдерживаемое, но пронзительное рыдание, точно зов о помощи. Она высунула голову за перегородку и увидела, как по коридору бежит прислуживающая сестра. Но больная сердцем сестра Вальбурга была сама так перепугана внезапным криком, что почти упала в обморок. Она ухватилась за одну из перегородок, тяжело переводя дыхание. Помещавшаяся там девочка выдвинула ей стул, на который старая сестра и упала. Со всех сторон высунулись головы, в коридор сбежались полуодетые девочки, несмотря на строжайший запрет. Иные бежали, чтобы помочь сестре, другие устремились к перегородке, из-за которой раздался крик о помощи. Они раскрыли перегородку. Там перед смятой постелью стояла воспитанница Анна. Её рубашка и постельное бельё были залиты кровью.
Ничего ужасного не произошло. Просто в эту ночь ребёнок превратился в девушку. Анна этого не поняла, подумала, что у неё припадок тяжёлой болезни. Но кричала она не поэтому и не поэтому пришла в ужас, а из страха, из боязни наказания за то, что испачкала свою кровать.
С другой стороны прибежала сестра Клотильда. Энергичными жестами и резкими словами она прогнала девочек за их перегородки. Они оделись, как обыкновенно, в полном молчании, пошли к обедне, затем к завтраку. Не было только Анны. Но незадолго до восьми часов, перед началом школьных занятий, пришёл приказ всему классу построиться попарно. Из рабочего зала все вышли в сени. К ним присоединились два других класса. Затем по лестницам спустились в спальную комнату. Там у дверей на стене висела грязная простыня, а перед нею стояла преступница Анна. Сто двадцать девочек должны были продефилировать перед нею и смотреть на её позор.
Она имела, значит, основание опасаться наказания.
Никогда в жизни Эндри не забыла этого впечатления. А тогда в монастыре она страдала. Эта сцена ей снилась по ночам. Она не могла отделаться от отвратительной картины.
С этого дня в ней родилось сопротивление, пробудилось желание уйти отсюда во что бы то ни стало. Она все ещё работала, все ещё исполняла каждую из сотни своих мелочных обязанностей, но в свободное время она обдумывала лишь эту мысль.
Вскоре её постигло тяжёлое наказание. Умножение и деление, как и раньше, были для неё непреодолимыми трудностями. Как ни старалась, она ничего не могла с ними поделать. Она стояла перед доской и должна была помножить 398 на 62, а произведение разделить на 47. Как гримасничающие дураки, смотрели на неё цифры. У неё было лишь одно желание: стереть их и, таким образом, сжить со свету. Однако она сделала все, что было в её силах. Взяла мел, считала, считала… Полчаса продержала её учительница у доски. Восемь раз Эндри переделывала задачу: постоянно получался другой результат, но все равно неверный.
В этот день ей пришлось попоститься и есть только суп. Две ученицы принесли доску с арифметическими упражнениями для Эндри в столовую и поставили её там. Она же должна была уйти из-за стола и опуститься на колени перед доской.
Все девочки смотрели на неё. Вдруг Эндри вскочила, вынула свой носовой платок и стёрла цифры с доски. Затем быстрыми шагами она вышла из столовой. Ей кричали вдогонку – она не слушала. После обеда её позвали к матери Анастасии, начальнице. Та прочла ей внушительную проповедь. В виде наказания Эндри должна была с того же дня вместо вспомогательных уроков заняться рукоделием.
У Эндри были длинные и узкие руки, но жилистые и сильные, как у бабушки. Эти руки очень ловко правили поводьями, рассекали волны, массировали и кидали в воздух соколов. Но они были непригодны для шитья и штопанья, для вышивания и вязанья. Получалась одна безнадёжная неудача, перед которой даже её арифметические выкладки казались чудом искусства. И все же она должна была по два часа ежедневно просиживать за этими работами, потеть над тайнами вышивания крестиком, обмётывания петель и вязальной иглы. Учительница рукоделия, барышня Клементина, выказала трогательное терпение. Усаживаясь возле неё, она показывала все снова: как надо держать пальцы, как вести иглу, как должен правильно сидеть напёрсток. В конце концов она сама пошла к начальнице просить, чтобы та освободила Эндри от рукоделия.
Мать Анастасия согласилась – вместо рукоделий Эндри должна была отбывать дальнейшее наказание в прачечной. Там царила сильная сестра Женевьева. Она знала лишь одно: набрасываться и подбавлять. Поэтому прачечная считалась тягчайшим наказанием: мало кто из этих недозревших, дурно питавшихся детей мог справиться с такой напряжённой работой. У Эндри же был большой запас силы. Её мускулы радовались возможности показать, на что они способны. Сестре Женевьеве такая помощница была удобна, и она обращалась с ней очень доброжелательно. И сама Эндри была тоже очень довольна. Уже в первый вечер сестра дала понять Эндри, чтобы она не слишком выказывала своё удовольствие. Она лишь до тех пор сможет пользоваться прачечным раем, покуда начальница будет думать, что это для неё – ад. Эндри приняла к сведению этот намёк. Когда какая-либо из монастырских барышень расспрашивала её, она жаловалась на тяжёлую работу в прачечной.
Было, впрочем, ещё кое-что, что тянуло Эндри в пар и сырость прачечной. Все работы в большой монастырской школе исполнялись прислуживающими сёстрами. Начальница гордилась, что даже для огородных и для столярных работ она имела в своём распоряжении сестёр из ордена. Даже жестяные работы и электрические проводки делались собственными силами. Барышня Рашильда с тремя сёстрами мастерила все так же основательно, как и лучший ремесленник. Таким образом, кроме священника, в доме не было ни одного мужчины. Из женщин, не принадлежавших монастырю, здесь работали только прачки. Кроме сестры Женевьевы, ни одна не выдерживала в прачечной. Конечно, и при стирке Эндри не должна была говорить ни о чем, не связанном с работой, но сестра Женевьева не понимала этого слишком буквально. Она сама говорила без устали и была одержима одним честолюбивым желанием – подать своё бельё наверх в ослепительно белом виде. О дисциплине и воспитании пусть заботятся другие. Поэтому Эндри завела дружбу с прачками, особенно с узкогрудой, тяжело дышащей госпожей Вермейлен, которая все время вздыхала. Муж у неё умер, после него осталось одиннадцать детей и ни копейки денег.
К Страстной Пятнице начальница, как и во все годы, пригласила знаменитого постороннего проповедника. Это был капуцин патер Гиацинт. Монастырская церковь была переполнена. Тесно друг к другу на скамьях сидели девочки. Все монастырские барышни и сестры собрались на проповедь. На кафедру взошёл жирный, облачённый в коричневую рясу монах и погладил руками свою длинную рыжую бороду. Затем выпалил голосом, заставившим задребёзжать окна и зазвучать стены.
– Пожар! – зазвенел он. – Пожар! Пожар! Горит! Горит! Горит!
Он сделал паузу. Затем снова загремел:
– Где горит? Где?
Снова остановился, чтобы ещё поднять напряжённое ожидание. Затем голосом нежным, мягким и ласковым, влажным, как голые лесные гусеницы, произнёс:
– В сердце Святого Алоизия, целомудренной лилии из Гонзега!
Даже для этих благочестивых душ такое вступление было чрезмерным. На скамьях послышалось хихиканье, девочки закрыли лицо руками и платками, даже на бледном строгом лице барышни Марцеллины Эндри заметила лёгкую улыбку. С неодобрением обернулась начальница, бросая предостерегающие взгляды на своё стадо.
Но бравый патер Гиацинт ничего этого не заметил. Он спокойно проповедовал дальше на своей кафедре, шептал и громил по вдохновению Святого Духа.
* * *Эндри написала письмо своему кузену Яну. Она писала, что находится в монастыре, что все делает, но больше выдержать не сможет: она погибнет, если должна будет оставаться тут дольше. Бабушке она не имеет права писать, поэтому обращается к нему. Если бы она только могла выбраться отсюда, то уж дальше бы она устроилась. Быть может, она найдёт место сокольничьей, – не знает ли он, где требуется такая? Она выучилась хорошо стирать и гладить и могла бы, если нужно, пойти в прачки. Не может ли он выслать ей денег, – пусть адресует их на имя госпожи Вермейлен, – адрес написан сзади на конверте. Она – её друг, эта госпожа Вермейлен тоже прачка.
Она отдала письмо – листок из учебной тетрадки – своей новой приятельнице и написала адрес Яна. У неё не было ни гроша. Марку и конверт должна была купить госпожа Вермейлен.
Но появилось новое затруднение. Начальница взяла её из прачечной и велела снова брать добавочные уроки. Вероятно, Эндри слишком много жаловалась. Она обдумывала, что бы такое выкинуть, дабы снова попасть в царство сестры Женевьевы. Но не нашла ничего подходящего – в виде наказания она получала только стояние в углу, на коленях или оставалась без обеда.
Лишь после Троицы на прогулке она снова увидела госпожу Вермейлен. Та стояла на другой стороне улицы, дожидалась под воротами и пошла девочкам навстречу. Когда она увидела Эндри, то вынула какую-то бумагу, остановилась и стала её читать. Эндри поняла: это был ответ от Яна. Если бы только она могла перебежать через улицу! Богом посланным ангелом показалась ей прачка!
Ещё во время прогулки ей пришла в голову мысль, как все устроить. Ночью и все утро шёл дождь. Она, где только было возможно, шлёпала по густейшей грязи. По возвращении в монастырь она попросила разрешения переменить ботинки. И в ответ в виде наказания получила приказ стать во время ужина в угол с грязными ботинками в руках. Она охотно повиновалась. Когда вечером пошли в спальню, Эндри обтёрла ботинки чистой простынёй. Прислуживающая сестра заметила это на следующее утро и доложила тотчас начальнице. Последняя наложила примерное наказание. Эндри должна была стоять с замаранной простынёй на этот раз в коридоре, в то время как четыре класса дефилировали мимо неё. Затем она должна была сама отнести простыню в прачечную и там снова приняться за старую службу.
Сестра Женевьева рассмеялась, когда грешница снова заявилась к ней. Она приказала ей самой выстирать простыню, причём произнесла длинную благожелательную речь. Ясно, что Эндри к учению неспособна, сказала она, но прачка из неё уже вышла хорошая, этого нельзя отрицать. Почему же она не хочет поступить к Английским Барышням в качестве прислуживающей сестры? Тогда она могла бы постоянно с нею стирать, целый день и в течение всего года!
Эндри согласилась, взяла свою простыню и встала за работу, дрожа от возбуждения. Скоро приковыляла госпожа Вермейлен. Она сунула ей телеграмму и шесть билетов, – шесть белых стогульденовых билетов. Эндри подарила ей три из них, а остальные вместе с телеграммой спрятала на груди. Ей стоило немалых трудов протиснуть бумажки через воротник. Они ничего не не говорили, но у обеих стояли с глазах слезы. В корыте, глубоко под грязными рубашками и юбками, в мыльной воде, они пожали друг другу руки.
В кровати Эндри прочла телеграмму. Она была послана с Капри – где бы это могло быть? Текст гласил, что Ян переводит госпоже Вермейлен шестьсот голландских гульденов. Ниже стояли слова: «Письмо следует».
Но она не могла дожидаться этого письма. Если только у неё найдут деньги, их тотчас отнимут. Нет, нет, сегодня должна быть последняя ночь, которую она проводит у Английских Барышень.
Она не заснула ни на минуту. Крепко держала в руке свои деньги, дрожала, боялась, что вот откроется занавес и какая-нибудь сестра подойдёт к её постели.
Пять часов утра – звонок! Как медленно ползут предобеденные часы! Обедня и завтрак, школьные работы и класс! Затем: естественная история, арифметика, география, последний – французский. Обед – и, наконец-то! – прогулка. Накидку на платье, шляпу на голову – вот они и выходят на улицу.
Она хорошо обдумала, что собиралась делать. Боялась только, что не сможет осуществить – так билось её сердце. Это, в конце концов, ей помогло: она была бледна, как смерть, её трепал озноб, когда она сказала сопровождавшей девочек монастырской барышне, что чувствует себя больной. Барышня Клементина взяла её руку и испугалась, подозвала двух учениц и приказала им тотчас же доставить Эндри в монастырь. Затем она отправилась со своими ягнятами дальше.
Эндри шла с девочками очень медленно, опираясь на их руки. Это не было комедией – она чувствовала себя близкой к обмороку. Неужели придётся отказаться от своего плана? Теперь – в последнюю минуту?
У одной трамвайной остановки она остановилась, тяжело дыша. Прошёл вагон, ещё один. Наконец пришёл желанный: «Вокзал» – была на нем надпись. Она обождала, пока вагон двинулся, затем перебежала через платформу, впрыгнула и повисла на лестнице, почтальон втащил её на площадку. Она обернулась, но уже больше не видела девочек. Вагон круто повернул за угол.
Кондуктор дал ей билет. С трудом она вытащила из-за пазухи свои деньги. Люди посмеивались, почтальон спрашивал, не помочь ли ей? Снова затруднения: кондуктор не мог разменять ей стогульденовый билет, но почтальон оказался очень любезным, заплатил за неё, сказав, что он постоянно носит в монастырь письма и завтра получит свою мелочь – пусть она передаст сестре, принимающей почту. Куда она спешит? – спросил он её. Она отвечала, что на вокзал за бабушкой.
Она бросилась в вокзальный зал. Тут только она сообразила, что не знает, куда ей надо. Мимо прошёл швейцар, он позвонил колокольчиком и широко и протяжно выкликал: