– И мне рассказывали, – это мать от печи. – От бабки своей слышала, а той ее бабка сказывала, с которой все и случилось. К ним в избу курица черная забежала, и никак ее вытурить не могли. Дверь настежь, гоняют, а она крыльями машет, квохчет и носится как угорелая. Наконец, кто-то ее ухватом задел, – тоже деньгами рассыпалась. И тоже собрать не смогли – вот только что на полу лежали, и нет их. Слово нужно знать, хитрости какие… Без них – никак.
Глянули отец с матерью друг на дружку, улыбнулись, и позабыли о сказанном. Кто всегда при деле, тому не до кладов. Алешка же запомнил. Коли зверь али там птица черного цвета, может, то не зверь и не птица вовсе.
Что уж там Алешка Кузьме посулил, как уговорил – неизвестно. А только случилось, подстерегли они пса здоровенного, что на соседней улице жил, когда тот возле ворот в теньке разлегся. Потому – никаких других черных зверей не подвернулось. Алешка по сторонам смотрит, кабы кто их не увидал, Кузьма же со всей дури по псу этому самому палкой лупанул. Чем дело кончилось – известно. Сняли обоих с забора, почти без портов, – так, одни ошметки остались, и хворостиной каждому ума вложили. Только оба уже настолько умные, что место, через которое ум посредством хворостины прибавляется, на мозоль похоже стало…
Ну, это, положим, за дело влетело. А вот второй раз – понапрасну. Кузьма мало того, что про камень необычный рассказал, так еще и провести к нему обещался. На пару с Алешкой. Вместе нашли, вместе и ответ держать. Только никаких тебе примет не отыскалось. Вроде, все сходится, ан тропинки той – как не бывало. За то и вдругорядь наказаны были, чтоб лжи не научались.
Кузьма, на молоке обжегшись, на воду дует, не то Алешка. Он, как свободная минутка выдастся, все в лес бегал, – не может такого быть, чтобы камень тот им почудился. Глаза закроет – вот же он, синий-пресиний, и искры поверху…
Сколько бегал, другой бы давно уже бросил, а он – нет. Пока, наконец, не улыбнулась ему удача. Только Алешка за ворота городские выбрался, Сыча впереди себя углядел. За ним и пристроился. Зачем – не знает, потому как про то, что бортник – лесовик, сам придумал. Крался, крался, а как сорока рядышком заверещала, сразу и потерял. Слышал, сучья впереди потрескивают, – ан ничего не стало. Хотел было птицу глупую палкой, да где там! Она еще прежде, чем он палку поднял, за сто верст упорхнула…
Сорока упорхнула, зато тропка обозначилась. И как это только он ее прежде найти не сумел? Вот ведь они, все приметы прежние…
Добрался Алешка до камня, перебрался на него, рассматривает. Щепочку от палки своей отломал, в воду окунает, по знакам водит, чтоб ясней видны были. Зря тогда Кузьма над ним надсмеялся. Никакие это не трещины, а самые настоящие знаки, только непонятные. И что интересно, как вода в них попадает, они цветом светлее становятся, больше на небо похожим. Черточки какие-то, кружочки… Стрелочки… А в той стороне, куда они указывают, будто просвет между деревьями.
Потыкал Алешка палкой воду, траву, безопасно ли. Перебрался к просвету, а там тропа – не тропа, а вроде как дорожка обозначилась, только не по земле, а между деревьями. Так, что только по ней идти можно, чтоб не в заросли. Совсем недалеко от камня ушел, и оказался перед дубом.
Ну и великан!.. Это ж сколько человеков надобно, чтоб его обхватить? Кряжистый, весь в морщинах глубоких, будто старец, корни из земли змеями торчат, в самого Алешку толщиной, какими-то лозинами обвит… Не посреди поляны – он своими ветвями да сучьями будто прочие деревья от себя отодвинул, место высвобождая. С той стороны, что попышнее, лучи солнечные стрелами сквозь листву пробиваются. Где там наверху заканчивается – не видать. Камень синий – диво дивное, а этот дедушка, пожалуй, еще чудеснее. На таком дереве сколько хочешь разбойников укрыться может. Теперь Алешка уже не сомневался, что стоит ему повнимательнее поискать, как клад тут же и обнаружится.
Стал обходить лесного великана, и с противоположной его стороны заметил дупло. Нельзя сказать, чтобы очень большое, но ему пролезть – в самый раз. Тем более, лозина так ствол обвивает, что подняться по ней – раз плюнуть.
Поднялся Алешка, пошуровал в дупле палкой – нет ли кого – и заглянул. Нет внутри ничего интересного. Так, выемка, а на дне ее листва пожухлая и шелуха. Ни гнезда осиного, ни змей, ни, тем более, разбойников. Может, кто и прячется здесь на зиму, а сейчас – пусто. Собрался было обратно слезать, как вдруг подумалось – ну как под листвой что схоронено? Лет-то дереву сколько? Это сейчас в нем пусто, а раньше?.. Не может такого быть, чтоб этакое дупло не при деле оставалось.
Залез Алешка внутрь, на руках повис, а ноги до листвы не достают. Значит, нужно домой за веревкой идти. Только подумал, соскользнули пальцы, и плюхнулся Алешка вниз, в листву. Пыль поднялась, забила все, глаза слезятся, нос забился, – ни вздохнуть, ни глянуть. А как прочихался да глаза протер, понял, куда угодил. По стенкам не забраться, до верху не допрыгнуть, и как выбираться – неизвестно. Перепугался Алешка, до полусмерти. Кто его здесь отыщет, коли и камень-то найти не сумели? Глянул вокруг себя раз-другой, да как запрыгает, как завопит!.. Лупит своей палкой по дереву изнутри, и верещит, что твоя сорока…
Охрип, оравши. Совсем с ума от страха спятил. Как вдруг слышит – вроде шум снаружи. Ближе, ближе, а там голос раздался, кто это там такое, спрашивает. Алешка же и ответить не может. Только палкой стучать.
Затихло снаружи. Потом зашумело, и в дупле, снаружи, голова показалась. Лохматая, с бородой и усами. Вот тебе и на!.. Из огня, да в полымя. Никак, хозяин заявился… Только у Алешки сил совсем не осталось, ни прятаться, ни даже еще больше испугаться.
– Никак, малец?.. – то ли спрашивает, то ли удивляется, голова.
Не верит своему счастью Алешка. Это ж надо – бортник!.. Сыч, за которым он доглядать в лес отправился. И оказалось, что силы все-таки остались – снова разреветься.
– Ну, ну… Сейчас я тебя вытащу, – сверху доносится. – Погоди…
Снаружи послышался шум, а затем в дупло, к Алешке, спустилась толстая палка, с привязанной к ней посередине веревкой. Он начал пристраиваться на нее, когда задел что-то мягкое в листве. Соскочив, он принялся быстро раскидывать ее в стороны и обнаружил что-то небольшое, совсем не тяжелое, завернутое в мешковину. Недолго думая, запихнув найденное под рубаху, уселся на палку и подергал веревку.
Выволок его Сыч.
– Как же ты это туда угодил? – спрашивает, а сам веревку сматывает.
Молчит Алешка. В себя прийти не может. Начал было руками показывать, тут у него из-под рубахи добыча и выпала.
– За этим, что ли, полез? – бортник спрашивает. – Чего там у тебя такое?
В другой раз Алешка буркнул бы: мол, для того и завернуто, чтоб не показывать, ан Сыч уже наклонился, поднял мешковину и развернул.
Увидел Алешка, из-за чего в ловушку угодил, и стало ему обидно. Добро бы, что-то путное, в хозяйстве пригодное, а это… Дощечки темные, в одной стороне насквозь просверленные. Сквозь веревочка продета, чтоб не рассыпались. И все.
Только Сыч крутит их в руках, поглаживает, и в глазах – удивление.
– Где это ты такое раздобыл? – спрашивает.
Махнул Алешка на дерево, а у самого мысль забилась – может, зря он так о деревяшках? Ну, что никчемные они? Вдруг очень даже кчемные? Не заберет ли их в таком разе Сыч себе?
– Не бойся, не заберу, – бортник улыбается. – А знаешь ли, что это за дощечки такие? Сам погляди. – И обратно Алешке находку отдал.
Тот глядит – не простые это дощечки. На них значки какие-то имеются. Черточки, кружочки, стрелочки… Как на камне синем…
– Ты их береги, – Сыч говорит, – потому как на них вся мудрость земная записана.
– Записана? – пропищал Алешка сорванным голосом.
– Вот, смотри. – Бортник снова взял таблички, и, ведя по верхней пальцем, произнес: – «В книге сей предлежат различная нам оучительства, иже бо во инных книгах что обрящем сокровенно в сей же книге положено откровенно».
Чудно Алешке. Уж не обманывает ли его Сыч? Или и впрямь лесовиком оказался? А может, того хуже, колдуном?
– Тут в двух словах не расскажешь, – бортник, между тем, продолжает. – Дорогу обратно сам найдешь?.. – Алешка кивнул. – Ты вот что. Ежели любопытствуешь, никому книгу свою не показывай, в надежное место припрячь, а ввечеру ко мне приходи, коли надумаешь. Я тебе все и разъясню. А сейчас – недосуг мне. Дела остались.
Повернулся, и зашагал себе от дуба в чащу. Алешка же домой припустил. Как Сыч наказывал, так и поступил. Никому ничего не сказал, даже Кузьме.
Только к бортнику вечером не пошел. Выждал пару дней, да и дощечки получше рассмотрел. Большую часть с веревочки снял и в другом месте припрятал, так, на всякий случай. Ну как Сыч передумал? В том смысле – себе забрать?
– Пришел, все-таки, – спрятал в усах и бороде добродушную улыбку бортник. – Не испужался?..
– А чего мне, бояться-то? – расхрабрился Алешка.
– Добро…
Заметил Сыч, что дощечек сильно поубавилось, однако ничего не сказал. Рассказывать принялся Алешке, про черты да про резы, коими покрыты они, как вместе они слова обозначают, какие мы вслух произносим. А каждая по отдельности – звуки. Это умные люди давным-давно придумали, чтоб кто что знает – не забылось. К старости, память обычно слабнет, а тут, глянул на дощечку, и все вспомнил. Меня, Сыч сказывал, этой премудрости отец научил, а его – его отец. Коли надумаешь, и я тебя научить могу.
Подумал Алешка, прикинул, что к чему, да и согласился. Не сразу, конечно. А только тогда, когда прикинул, что на дощечках все-таки про сокровище сокрытое сказано. И так лихо у него учение пошло, года не минуло, как сей премудрости выучился. И начертанное разбирать, и самому чертить-резать. Только на дощечках тех ничего интересного не оказалось. В смысле – про сокровище. Про человеков есть, про зверей всяких, про земли заморские, про звезды, даже про то, отчего дождь бывает, – а про сокровище – ни словечка. Правду сказать, он не все прочитал. Но и того, что осилил – с лихвой хватило. Зачем это кому-то помнить понадобилось? Что в том проку, люди где-то с песьими головами живут? Или то диво, что песьих хвостов нету? Набрехали, небось, половину… А то и все сразу.
* * *Так и рос Алешка, от весны к весне, от лета к лету. Годами мужал, а ветра в голове так и не избыл. Как и избыть-то, коли таким пригожим вырос – девки от него на игрищах глаз оторвать не могут. Ему то нравится, вот и выхаживает гоголем. В работе не особо мастак, – получше него работнички найдутся, – зато в забавах да на язык, тут ему, пожалуй, равных не сыщется. Как через костер под новый год прыгать, птицей порхает, или там песню затянет – соловьи смолкают. И драться наблатыкался. Только не кулаками, хитростью берет. Потому – как отмочит чего на гулянье, так парни его проучить собираются. Подстерегут, навалятся гурьбой, – в одиночку ухватить и думать нечего, – а он все одно выворачивается. Иной только руку размахнет, чтоб, значит, от всего сердца, глядь, – Алешка из него уже всю пыль выбил, что спереди, что сзади. Вьется вокруг оводом, улучит момент – ужалит, и снова вьется.
А что дури много, далеко ходить не надо. Ну, кому еще придет в голову девок с-под моста пугать? Течет себе неподалеку от города речушка. Имени у нее не то, чтобы совсем нету, только каждый ее по-своему зовет. Кстати сказать, небольшая-то она небольшая, а налимы в полпуда водятся. Так вот через ту речушку мосток перекинут. Свалили три или четыре лесины, перила приделали – вот тебе и мосток. Конечно, лесины стесали, чтоб поверхность поровнее была. Девки через него по ягоды ходят. Вот и удумал Алешка их попугать малость. Там, с той стороны, что от города дальше, промеж лесин прореха имеется, такая, – рука проходит. Вот молодец и пристроился под мостком. Травы речной на себя нацепил, чтоб не узнали. Сидит, ждет. Сидеть, правду сказать, неудобно, того и гляди свалишься, а под берегом яма. В ней, сказывали, даже не налим живет – налимище. Ан сколько не ловили – в четверть пуда попадались, а чтобы больше – того не было. Наконец, слышит, идут девки. Смеются чему-то, переговариваются. Взошли на мосток, Алешка изловчился, да как схватит какую-то за ногу! Та завизжала, а он из-под лесин как гукнет! Девки свету белого не взвидели, так перепугались. К городским воротам летят, быстрее ветра, верещат на всю округу. Алешка же, – он и так еле-еле держался, – в воду полетел. Течения почти нету, подкручивает слегка, ан и ухватиться не за что. До места, где вылезти можно, всего ничего, только чувствует Алешка: ухватил его кто-то за порты, и вниз потихоньку тянет. Ногами дрыгает, а там что-то скользкое. То ли налимище, то ли – того хуже – водяник, в наказание за баловство. Не по себе молодцу стало, думал подшутить, ан и сам в беду угодил. На помощь не позвать, – коли узнают о его проделке, лучше утопнуть, – а самому не выбраться. Счастье, портки лопнули. Видали, как рыбка мелкая, когда ее хищник гоняет, из воды выпрыгивает? Вот так и Алешка выскочил. От речки дунул, почище девок. В лесу огонь разводил, обсыхал, чтоб следы замести…
Обошлось, да не научило… Может, потому и не научило, что никакой не водяник оказался? Алешка, несколько дней спустя, наведался, к мосточку-то. Ниже его и увидел коряжину, а на ней – кусок портов своих. Зацепился за нее, когда в воду свалился. Стал ногами дрыгать, – от дна оторвал…
Да хоть бы и водяник оказался… Тоже с ним же приключилось. Знамо дело, зимой девки обычай имеют, суженого выгадывать. Соберутся на девичник, что-то там промеж себя пошушукаются, а как полночь настанет, поодиночке к бане бегают. Дверку тихонько приоткроют, просунут осторожненько кто плечико обнаженное, кто спинку, а иная – так… вот… И ждут. Коли суженый богатый будет – мохнатой лапой баенник погладит. Коли бедный – рукой холодной. Ну а ежели хлестнет чем, ждать девке еще год.
Вот Алешка от большого ума в баню и забрался, пока никто не видел. Прихватил хворостину и затаился. Вот сейчас придут девки, он им нагадает. Слышит, наконец, идет одна. Остановилась возле двери, мешкает. Боязно ей. Потом заскрипело, чуть полоска серая в темноте появилась… Ухватил Алешка хворостину поудобнее, а дверь возьми, да и захлопнись. Девка снаружи завизжала, опрометью прочь помчалась. В бане же светец вспыхнул. Даже не один, а два. Удивился Алешка, обернулся, и видит: на нижнем полке будто сидит кто-то. Будто еж, только мохнатый, и размером – что твой волк. Головой помотал, глаза протер – старикашка вырисовался. Усастый, бородастый, глаза горят, руки – крюки, ноги и того пуще, одет во что-то, мехом наружу. Зыркает неприветливо, по полку рядом с собою шарит. Ткнулся Алешка в дверь – куда там! Ее снаружи будто камнями завалили. Вот попал – так попал! Он ведь в баню мало ночью, еще и не спросившись приперся. Что сказать, что делать – не знает.
– Ты б дверь-то отпер, – пробормотал наконец. – Какое хочешь слово дам, что более – ни ногой… Чего ни спросишь – завтра же все принесу…
– Да мне многого не надо, – тот отвечает. – Мне вон хлеба с солью пожаловали, того и хватит.
Видит Алешка, нашарил баенник возле себя краюху ржаную, крупной солью посыпанную, и в рот тянет. Эх, кабы ту краюху ухватить да самому отъесть!.. Не посмеет, должно быть, баенник того проучить, с кем хлеба-соли отведал. Только вот как до нее добраться?
– Дверь-то чего запер? – Алешка спрашивает, будто не знает. – Чего тебе от меня надобно?
– А ничего не надобно, – старичок отвечает. – Вот поем, да и обдеру.
– Так ведь я тебе зла никакого не причинил… Ну, зашел случаем…
– Случаем – не случаем, а все одно обдеру. Для порядку.
А сам уже всю краюху сжевал. Крошки обобрал на ладонь, в рот метнул, да как кинется на Алешку! Тому и не осталось ничего, кроме как увертываться, ну, либо, ободрану быть. С баенником совладать – это кем же быть надобно. У него силища, сто человек не пересилят. Вот и крутится, и орет, как медведь ревет. Только то и спасает, что баенник больно уж неповоротлив да недогадлив. Ухватит Алешку за волосы, чтоб дерануть разок – и кончено дело, ан тот крутнется вокруг себя, и нет ничего в лапах у баенника. Станет молодец в углу, кинется к нему старичок, лапы растопырив, да этими-то самыми лапами в стены и упрется, а Алешка пригнется, и нырнет под растопыренными лапами. Или за балку потолочную ухватится, и поверху сиганет. Видит, что ничего у баенника не получается, совсем ум потерял. То пнет его, то ведро деревянное ему на голову нацепил, то доску от полка оторвал, вместо себя подсунул… Только не человеку с баенником тягаться. Сколько ни вертелся Алешка, сколько ни прыгал, ан уставать начал. Тут-то баенник его и схомутал. Ухватил поперек, как бревно, – и к печке. Там между нею и стеной промежуток малый имеется, в два кулака. Туда и прет. Тут уж Алешка видит, – совсем конец ему приходит, – да как завопит во всю глотку!..
На его счастье, в предбаннике так шарахнуло – уши заложило. Дверь наружу вынесло, народ вваливается. Баенника будто не бывало, Алешка на полу лежит, еле жив…
Выходили. Девка, что гадать приходила, шум подняла. Остальные тоже перепугались, потом все ж таки пошли взглянуть, что да как. Услыхали кутерьму несусветную, по домам бросились, народ собирать. Только это Алешке не помогло бы, кабы не дружинник молодой, ему погодок, Еким свет Иванович. Он с собой разрыв-траву носил, Всеведы-знахарки подарок. Против нее ни один запор не устоит, будь хоть заколдованный, хоть трижды заговоренный. Случаем на улице оказался, где девки бегали. Той травой дверь и одолели.
Как Алешка в себя пришел, стали его спрашивать, как его в баню в час неурочный занесло? Отбрехался. Мол, шел мимо, углядел вроде как зарево, думал – пожар. Дверь открыта была, сунулся, тут-то баенник его и прихватил… Язык у Алешки знатно подвешен, да и сочинять ему не привыкать, потому – чуть не в герои себя определил…
В общем, баенника задобрили, дверь обратно приставили, поговорили-посудачили, да и забыли. Ежели б в диковинку случай такой, а то у одного со сватом вот давеча приключилось, у другого – с братом… Обошлось, – на том спасибо.
Алешка же, как оклемался да на ноги крепко встал, первым делом Екима разыскал. Искать, правду сказать, долго не пришлось. Потому как в Ростове свой князь имеется. Не столь богатый и славный, сколько киевский, зато свой. И ему, как любому князю, дружина положена. Только что князь, что дружина его – не особо выделяются. Не зная, да не спросив, спутать можно. Искусство же воинское, оно большей частью по наследству передается. Это еще с тех времен пошло, когда гости заморские почасту наведывались. Кое-кто не стал возвращаться домой, – здесь оставался. Чего и не остаться-то? Земля, вода, лес, воля, народ приветливый, девки красные… Вот и оставались, и учили детей своих, а те – своих. Хоть и нечасто оружие в руки брать приходится, а случалось. Ну, других тоже обучали, конечно, в ком способность имелась. Еким же из первых был, из тех, то есть, кто род свой от пришлецов ведет. Они с Алешкой, что два лаптя – с виду похожи, ан один все же левый, а другой – правый. У одного ветер в голове гуляет, другой рассудительный не по летам. Один – кипяток, другой – ледник. Может, от того и стали друзьями-товарищами, что в другом то есть, чего в себе не хватает.
Еким, хоть и немногословен, а все ж таки и не нем. Алешка из него много чего повытянул. В славных делах дружина участвовала. Звали ее с собой в походы князья киевские, начиная с того самого, что щит свой над воротами Царя-города прибил. Тогда с ним воевода ходил, Потаня. Нашего-то князя о ту пору хвороба одолела. И без него справились. Так себя в рати показали, что тот самый князь киевский, когда с побежденными греками договор подписывал, специально оговорил, чтобы они часть дани в Ростов отсылали.
Еким, он так рассказывает, будто сам воевода. Про военную хитрость, – ту самую, когда князь киевский ладьи на колеса поставить велел, – про то, где каких воев расставить, соответственно вооружению, как осаду вести… Алешка же иначе себе все представляет. Будто он – грек. Стоит на крепостной стене, смотрит в поле, со всех сторон город окружающее, и вдруг видит: по пышному разнотравью, словно лебеди, под белыми парусами, ладьи плывут, аки по суху… Колес не видать, поневоле подумаешь, что волхвы северные колдовством корабли движут…
– Так они что же, до сих пор нам дань шлют? – любопытствовал Алешка.
– Перестали, – вздохнул Еким. – Им договор нарушить – что на забор плюнуть. Не будешь же к ним каждый год походом ходить… Пуще того. Они там у себя живой огонь придумали. Так что когда князь киевской, – другой уже, – с кораблями к стенам приступил, они его этим самым огнем и пожгли.
– Что же это за диво такое – живой огонь?
– Кто ж его знает? Летит по воздуху, будто змея огненная, и ничем-то эту самую змею сбить невозможно. Ни копьем, ни стрелой. Она же, коли обовьет кого или чего, дотла спалит.
Алешка на это ничего не сказал, только хмыкнул. Оказывается, не один он при случае приврать может…
Враки, не враки, что Еким рассказывал, а только взбрело на ум его товарищу делу ратному обучиться. От того, должно быть, – приметил, как девки на молодого дружинника засматриваются. Его, конечно, тоже стороной не обходили, только у соседа завсегда и корова толще, и репа крупнее. Про то же, что с соседом даже мед покупать нельзя – хоть и из одной корчаги наливают, а у того непременно слаще окажется, – разве самый недогадливый не ведает.
Еким поначалу удивился, чего это Алешке в голову втемяшилось. По нему – так лучше мирной жизни ничего в целом свете нет. Но тот наплел с три короба, будто нехорошо получится, коли завтра ворог какой нагрянет. Уж как бы ему тогда хотелось с товарищем плечом к плечу встать, а как же он встанет, ежели ничего уметь не будет? Без умения же… Сам же Еким и рассказывал, будто в старую пору те самые гости заморские, умеючи, вдесятером запросто десяток десятков гнали. Уломал, в конце концов. Взялся тот его тому обучать, чего сам умеет.
Самому та польза, чтоб навык не растерять. Алешка же никак в толк не возьмет, не шутейному делу товарищ его учит. Для него что меч, что булава, что топор – сродни забаве. Он все хитрости измышляет, как бы ему учителя своего одолеть. Оно, конечно, в бою хитрость великое дело, ан уменья истинного ей не превозмочь. Достается Алешке, почем зря, не жалеет его Еким. Увидать без рубахи да порток – живого места на нем нету. До самых пят побитый. Только пусть уж лучше теперь, нежели в сече, коли придется. Там враг не деревянным оружием, да не тупым обихаживать станет…
Так и жил какое-то время Алешка. С утра, чем свет, по хозяйству, родителям в помощь. Как стемнеет – с Екимом возятся, али на игрища. Домой вернется, не успеет глаз сомкнуть, ан уж подыматься пора. Григорий с Пелагеей уж и невесту ему присматривать стали, только не лежит у Алешки сердце ни к женитьбе, ни к жизни спокойной. Иное призвание в себе чует. Подвигов жаждет, славы. Откуда и взялось? А тут еще слухи с того берега озера доходить стали – беда надвигается. Объявилась сила неведомая, лютая, не щадит ни воина, ни пахаря. Волхвы говорят, ищет кого-то. И пока не отыщет, не будет людям покоя, а будет погибель…
3. Наперед-то выбегает лютый ски́мен-зверь…
Насколько хватает глаз, от могучей реки, неспешно несущей свои воды к далекому морю, до дальней дали, где небо сходится с землей, степь раскинулась. Сама – как море. Волнуется зеленью пышной, то тут, то там каменьями драгоценными вспыхивая, цветами степными, яркими. Прильнет к земле под ладонями ветра – инда строгого, инда ласкового, – выпрямится, непокорная. Коли на кургане стать, так будто на острове окажешься; будто прихлынут волны изумрудные к подножию его, прихлынут – и снова отступят. Ветер же, озорничая, иной раз так разнотравье взволнует, что кажется, – змей огромадный то ли в даль бесконечную, то ли, наоборот, к кургану из дали устремился. Обжигает ветер запахом горьким, только ежели чуть приобыкнуть, слаще сладости горечь та становится. Век бы тут стоять, любоваться миру…
Только темнеть стало небо синее. Чернотою синь его наливается. Мрак полночный от краев земли грядет. Мчат по небу в неистовом беге тучи-всадники, самые нетерпеливые; слышен вдали гул орды приступающей. Не выдерживает небо ее тяжести, рвется, и тогда показывается на мгновение длинная золотая изогнутая линия, – свет солнечный, от земли и ее обитателей тьмой похищенный.
Разом склонилась зелень пышная, ибо взъярился ветр бурей могучей. Приспело время богатырю разгуляться на просторе, похвастаться силушкой великой. Это уж потом, как похмелье удали разухабистой схлынет, удивится да устыдится того, чего понатворил, а пока – где прошел, там и дорога…
По такому ненастью ни один зверь степной из норы не высунется. Ни к чему это, пока буря с небом мощью тешатся. Лучше обождать. Всегда так было.
Ан не теперь. Зашевелилась земля, поднялись над ее поверхностью стеблями толстыми, короткими, головы змеиные. Сколько их тут – и не сосчитать. И черные, и серые, и зеленые – каких только нету… Замерли недвижно, покачиваются, снуют языками, будто прислушиваются. Ни буря, ни сплошной поток, с неба обрушившийся, ни молнии – ничто их не страшит.