– Привёз что-то новое?
– Ничего, только свою готовность к услугам, – сказал Флеминг. – Тем временем ему будет достаточно оплатить должностью примаса, которую он присвоил.
– Я очень ему рад, – отозвался король, – но этого недостаточно, он имеет влияние, для себя и для меня, должен стараться увеличивать кружок наших сторонников в Польше.
– Сдаётся, что несколько у него в кармане! – сказал Флеминг.
– Естественно, не даром, – отпарировал Август, – я соглашаюсь на всякие условия, но нужно стараться о деньгах. Священники нам так скоро не обещают, тем временем должна обеспечивать Саксония… контрибуции… акциза… понимаешь…
– Акциза! Да! Идея хорошая, – сказал Флеминг.
– Нужно только найти человека, который бы её, будь что будет, не обращая ни на что внимания, ввёл в обращение, – добавил король. – В Саксонии мне нет надобности спрашивать дворянство, прикажу что хочу… Так со временем и в Польше мы должны устроить… Если будет недовольно саксонское дворянство, нужно его в правительстве заменить иностранцами. Эта наилучшая система. Иностранцам на моей службе нет необходимости ни на что смотреть. Страна их не интересует… не зависят от неё и ничего ей не должны, обеспечивает их всем…
За дверями кабинета послышались размашистые шаги, и король вдруг умолк, прикладывая к губам палец. Флеминг отошёл немного в глубь… дверь отворилась и выглядящий очень аристократично, пански и гордо мужчина средних лет на пороге низким поклоном приветствовал курфюрста и, оглядевшись, лёгким кивком приветствовал полковника.
Этот новоприбывший, которому Август любезно, но с некоторым принуждением улыбнулся, уже по внешности был похож на высокого сановника. Был это действительно не так давно привезённый сюда из Вены наместник, князь Эгон Фюрстенберг. Красивый мужчина, очень тщательно одетый, имел он загадочное выражение лица, больше старался показать уверенность в себе, чем главенствующую силу. Какое-то беспокойство выдавалось в движениях и выражении лица. Король поспешил его тут же спросить о каком-то текущем деле, касающемся города… а Флеминг, договорившись с господином взглядом, поклонился и выскользнул.
Прямо из замка полковник, не садясь в карету, которая его ждала, направился к Замковой улице. Дом, в который он вошёл, относился к строениям, соединённым с дворцом курфюрста; его занимал один из приближённых любимцев и придворных курфюрста… но стоящая коляска, грязная, наполовину разгруженная, позволяла догадываться о недавно прибывшем сюда госте.
На первом этаже Флеминг встретил слуг в польских одеждах… Миновав приёмную, полную челяди, в зале, которую отворил, он чуть ли не на пороге встретил уже идущего навстречу мужчину.
Тёмный костюм, по крою католических духовных лиц, так странно был перекроен и одет, что нельзя было с уверенностью сказать, к какому сословию принадлежал его обладатель: к светскому или духовному. Маленького роста, кругловатый, пухлый, с гладко выбритым и полным лицом, с чёрными живыми глазами, с выпуклыми губами и широко, тупо подстриженной бородой, из-под которой уже выглядывал подбородок, с постриженной головой, на которую довольно неумело был скорее наброшен, чем надет, парик, незнакомец приветствующий Флеминга безвкусным французским языком, казалось, очень ему рад.
Флеминг пытался ему улыбнуться… Поздоровавшись с некоторой спешкой, особенно со стороны пухлого господина, они отошли от двери к окну, шепчась и взаимно любезничая.
Прибывший, который постоянно неспокойно поправлял на себе одежду, живостью не уступал Флемингу.
– Значит, буду иметь удовольствие видеть его величество? – спросил он наконец.
– Как только отделается от текущих дел, епископ, – ответил Флеминг. – Не хотите, чтобы тут знали о вас?
– Излишне! Не годится, чтобы о том говорили, – живо воскликнул епископ.
Был это тот главный помощник нового короля в Польше, Денбский, епископ Куявский, о котором некоторое время назад вспоминал Флеминг.
– Я прибыл сюда только за тем, – продолжал тот поспешно, – чтобы договориться о коронации, удостовериться, что мы согласны, касательно людей и оборота нашего дела. Я не мог никому довериться и никого послать, хотел сам говорить с королём, выбежал поэтому из Кракова так, что не знают, где я… моё время ограничено, я должен возвращаться.
– Мы вас не задержим, – ответил полковник, – а король очень рад вам… Что слышно о Конти?
Денбский надул губы и поднял брови.
– Сомневаюсь, что он прибудет, а точно, что опоздает. Тем временем будем стараться заполучить его соратников. Курфюрст через австрийский двор и шурина должен обеспечить себе, что Собеские ему мешать не будут.
– Конти нам гораздо страшнее, – добавил полковник.
– Я не знаю, – вставил Денбский, – если бы Собеские были в согласии, были бы более опасными соперниками. Наличных денег имеют предостаточно и много старых приятелей.
– Но враждебных к нему ещё больше, – сказал Флеминг, – если Пребендовские меня не обманывают.
– Прежде всего, достаточно заполучить упёртого Великопольского, – начал Денбский, – потому что он запрёт замок перед нашим носом, не даст подойти к сокровищнице, в которой сложены коронационные регалии, а силу тут использовать не подобает.
– А ключи от сокровищницы? – спросил Флеминг.
За весь ответ епископ улыбнулся. Начали снова очень оживлённо шептаться. Разговор, должно быть, задел что-то щекотливое, потому что Флеминг горячо произнёс:
– Нужно хоть видимость законности во всём сохранить. К сожалению, во многих вещах мы будем вынуждены ограничиться ею. Шляхта недоверчивая, закричит, что мы угрожаем их свободам, а курфюрст очень усиленно желает избежать даже подозрения. В замок, в сокровищницу мы должны получить доступ, – говорил он далее, – хотя бы нам пришлось довольствоваться другой короной. Мне говорят, что, согласно старым формам и обычаям, для коронационной церемонии нужно захоронение умершего короля. Собеские нам останков не дадут! Что же мы сделаем?
– А! Мы об этом думали и советовались! – ответил Денбский. – Пустой гроб будет символизировать покойника… гораздо труднее будет нам открыть замок, а коронация не может проходить в другом месте, только в Вавеле.
Флеминг молча показал, как бы считает деньги, а епископ сделал многозначительную мину.
– Мы уже столько их потратили, что скупиться не можем, – сказал полковник.
На протяжении этого разговора немец давал знаки нетерпения, хотел живо исчерпать всё, что было для совещания с Денбским, но епископ, хоть одинаково живого темперамента, привык больше рассуждать о каждом предмете.
Флеминг как раз говорил о деньгах, когда медленным шагом из глубины покоев, занятых епископом, вышел старец, согнувшийся, с весьма значительными чертами, с полным мысли лицом, в чёрной одежде, перепоясанный таким же поясом, с плащиком на плечах.
Был это некогда любимец Яна III, знаменитый учёный о. Вота, из Общества иезуитов. В своём ордене он имел необычное значение и, несмотря на очень уже преклонный возраст, ордену и Риму в деле католицизма и возведения на трон саксонского курфюрста им пришлось пользоваться. Флеминг издалека с ним поздоровался, вежливей, чем можно было от него ожидать, а епископ, несмотря на то, что тот был простым монахом, поспешно уступил ему место, показывая великое уважение. О. Вота казался уже гостем на земле. Некогда энергичный и неутомимый в работе, сегодня холодный, выжитый, застывший, исполнял уже только долг, горячо занимаясь повседневными делами.
– Вы пришли очень вовремя, – начал Флеминг, приближаясь. – Речь была о деньгах, саксонскую казну мы уже значительно исчерпали; прежде чем акциза даст нам что-то снова, орден нам в Польше у себя кредит обеспечил. Мы безмерно в нём нуждаемся.
Вота слушал холодно.
– Что мы обещали и что отец генерал в Риме обеспечил барону фон Роз, мы это свято исполним. Но, наидостойнейший господин, – прибавил он, – эти деньги не наши, они принадлежат ордену, а скорее всему христианству, костёлу, нашей миссии.
Поэтому мы не можем дать их без некоторых гарантий и надёжности.
– Мы пожертвовали драгоценности, – отпарировал Флеминг, – это дело мы обсудили.
– Наши провинциалы будут иметь соответствующие приказы, заверьте в этом короля.
И, помолчав минуту, отец Вота говорил тише, не глядя на Флеминга:
– Элекция и коронация курфюрста лежит у нас всех на сердце. Мне нет нужды повторять, что в Польше мы всякими силами будем поддерживать короля. В свою очередь мы также ожидаем от вас, что сдержите обещания. До сих пор католическое богослужение в Лейпциге и Дрездене проходит тайно при закрытых дверях, мы должны требовать открыть часовни.
– Только не колоколов, потому что между тем вам дать их не можем, – вставил полковник. – Король особенно велел, чтобы католики получили всевозможные свободы, мы также должны глядеть на наших евангелистов, в которых кипят страсти. У нас фанатики… нужно читать, что пишут, слушать, что с кафедры разглашают.
– Первая минута во всём горячкой отличается, – шепнул отец Вота.
Флеминг искал уже только причину для окончания разговора и хотел выйти. Пошептались о чём-то с епископом и, попрощавшись с обеими духовными, сопровождаемый до двери Денбским, он исчез.
Отец Вота остался с ним наедине.
– Что же вы скажете об этом всём? – воскликнул епископ, обращаясь к нему. – Я посвятил себя делам церкви и принял участие в опасной игре. На этом действительно приобретёт церковь… свет… Апостольская столица.
Монах задумался.
– Не имею, – сказал он, – пророческого духа. Сказать правду, курфюрст не вызывает во мне никакого доверия. В обращение не верю. Жена точно вероисповедание не изменит. Сына нам обещали воспитать как католика, но мать-протестантка будет его первой учительницей веры, а потом… потом Бог делу своему поможет. В Саксонии, где ересь укоренилась сильней всего, с трудом её придётся искоренять.
– Пример монарха, – шепнул немного смешавшийся Денбский. – Молодой, горячей крови, этот господин поначалу рвения не покажет, но со временем… влияние, всё окружение, мы все…
Отец Вота усмехнулся.
– Дай Боже, – сказал он, – потому что жертвы, чтобы его заполучит, велики.
– Сына воспитаем мы, не мать, – сказал Денбский, – Рим о нём помнит. Мы должны его вырвать, вывезем его за границу. Ваш орден обеспечит учителей.
Монах слушал довольно равнодушно. Было видно, что не много верил во все эти обещания. Для Денбского речь шла о том, чтобы отцу Воте короля иначе обрисовать… начинал говорить всё горячей.
– Первый шаг сделан, он отказался от ереси… это главное, он в наших руках, теперь мы должны действовать.
– Он должен изменить жизнь, – шепнул Вота. – Плохой пример… а в Польше такой грех сердец ему не приобретёт.
– Отец мой, – начал Денбский, – взгляните, что творится на дворе Людовика, на глазах католического духовенства, с архихристианским королём. Этот Соломонов обычай оттуда, с Сены, пришёл на Эльбу. Для нас это наука, что во многих случаях нужно быть потакающим, дабы избежать худшего зла.
– Дай Боже, дай Боже, – шепнул Вота, – я только боюсь, как бы, вместо того чтобы брать пример с вас, ваши паны не захотели подражать ему.
Денбский покачал головой.
– Наши женщины стоят на страже домашних очагов, не бойтесь, отец…
Вота потихоньку мягко повторил своё: «Дай Боже, дай Боже!»
Разговор на мгновение прекратился, епископ, как если бы что-то вспомнил, приблизился к Воту и начал шептать:
– Ni fallor[2], отец мой, это господин, какой вам был нужен. Принимая нас в Тарновских горах, он раздавил в руке серебряный кубок… У него есть сила, и не только в руке, я думаю, она и в характере найдётся. Укротит распущенность, подавит шляхетские выступления, не допустит мятежей, пресечёт излишнюю свободу, это видно в его глазах. Наконец, он привык к absolutum dominium[3], потому что у себя не знает никакого ограничения власти.
Вота ещё раз шепнул:
– Дай Боже, дай Боже! Utinam!
III
Как великими переворотами в природе пользуются маленькие существа и появляются, ведомые инстинктом, на руинах, на посевах, одинаково на запах цветущих полей, как на запах пепелища, то же самое в мире людей; историческими событиями великой важности пользуются мелкие и маленькие, невидимые эфемериды, находящиеся везде, где что-либо возносится или падает.
В то время, когда Саксония, остолбенелая и удивлённая, беспокоилась за выбор своего курфюрста, видя угрозу религии, когда проницательные умы Польши в Августе боялись приятеля, ученика и союзника Габсбургов, пытающихся урезать свободы людям, подчинённых их скипетру, везде, где установили контроль, в Дрездене на Замковой улице Захарий Витке и придворный Пребендовской, Лукаш Пшебор, думая только о себе, рассчитывали, как сумеют выгодно воспользоваться этой элекцией и новым господином. Амбиции Витке толкали его на скользкую дорогу, пробуждающую в матери не без причины сильную тревогу. Лукаш, с которым мы познакомились в магазине при кубке, в посеревшей одежде клирика, также не меньше размышлял над своим будущим, строя его на том, что случайно встал одной ногой недалеко от двора короля.
Сирота, бедняк, каким образом, вместо того чтобы попросту записаться где-нибудь в реестр челяди и двор какого-нибудь Любомирского или Яблоновского, без всяких средств, собственными силами он решился добиваться карьеры, это мог только объяснить его характер и темперамент… Обстоятельства также складывались, что ничего другого до сих пор ему не попалось. Бедный, предоставленный самому себе, он спасался инстинктом, каким… случайно нашёл азбуку, заинтересовался предметом, почти один научился писать и читать; силой потом влез в костёльную школу, с сухим хлебом питаясь жадно латынью… Чистил ботинки и подметал избу ксендза, который направил его учиться на клирика и выхлопотал доступ в семинарию.
Среди этого послушничества постепенно в голове его, по которой мысли маячили чрезвычайно хаотично, становилось ясней.
Было какое-то Провидение над сиротой, невидимая рука, которая его толкала и укрепляла.
Он угадывал, догадывался, имел инстинкт провидца, хотя никому не доверял и ни советовался ни с кем, в этом пережёвывании мысли приобрёл хитрость и дар угадывания. Невзрачный, в посеревшей епанче, клеха шёл на борьбу с жизнью с тем убеждением, что справится. А желал всего без меры. Но разве он не читал об этих архиепископах, что, как бедняки, ходили по Кракову с мешками и горшком? Шаг за шагом так продвигаясь, он стяпал всё из самого себя. Замкнутый, молчаливый, он продвигался вперёд осторожно, а каждое новое завоевание придавало ему смелости для новых мечтаний и надежд.
Получив в семинарии столько знаний, сколько их требовало тогдашнее течение жизни от тех, что особенной профессии не выбирали, Пшебор всё больше начинал колебаться, не время ли сбросить это облачение, которое его тяготило, или сохранить его и посвятить себя так называемой службе Божьей… Он действительно мог добиться высших ступеней, но все клятвы и отказы, какие были необходимы послушнику, не были ему по вкусу, потому что любил жизнь со всей её насыщенностью.
Поэтому до поры до времени он остался клириком, чтобы иметь обеспеченную жизнь, но смотрел только, нельзя ли ему для чего-нибудь или для кого-нибудь избавиться от сутаны. Тем временем выпал ему случай при дворе каштеляновой, которая, направляясь в Дрезден с польской службой, нуждалась для неё в надзоре и переводчике, ей был нужен секретарь и копиист, умеющим хранить тайны; Лукаш ей показался довольно ограниченным… так что не колебалась давать ему переписывать важные документы. Пшебор этим воспользовался, с жадным любопытством ознакомился со всем, подслушивал, подглядывал и посвящал себя в политические тайны. Никто бы лучше не мог и не умел воспользоваться положением. Малейшая вещь не уходила от его внимания. Ловил слова, комбинировал, из людей, из лиц, из малейшего признака делал выводы. Чем дольше это продолжалось, тем больше был уверен, что пребывание на дворе пани каштеляновой будет для него основанием новой жизни.
Уже молниеносно пробежала у него мысль, что мог бы то свои знания продать Конти… Совесть ему этого не запрещала, не хватало только ловкости.
Разговоры с Витке, хотя тот не высказывался открыто, показывали Пшебору, что подошла минута, когда, выступая посредником между поляками и саксонцами, можно было с обеих сторон получить пользу. Почему бы ему не попробовать дотянуться до двора, хотя бы до короля. В его убеждении Витке хотел только заработать как купец, он же намеревался торговать как человек пера… и политик.
У обоих, у купца и клирика, горело в голове. Витке, получив учителя, который так был ему нужен, следующего дня взялся за польский язык не только с пылом, но с безумной яростью. Память имел отличную, сербский язык замечательно ему служил, дело шло только о схватывании языка и форм той речи, главный этимологический материал которой весь имел в голове. Также при первых лекциях оказалось, что Захарий имел дар к языкам, а лёгкость в их изучении есть настоящим даром и не все его имеют в равной степени. Сам не лишённый способностей, Пшебор каждую минуту удивлялся непонятной для него быстроте ума своего ученика. Витке после первых попыток так был доволен, что, приказав подать вина, накормил и напоил профессора. Ничто его сильнее подкупить не могло, потому что, хоть у Пребендовской ему неплохо жилось, был жаден и алчен, как каждый бедняк, что долго голодал. Чего не мог съесть, прятал в карман. Витке приобрёл его этой кашкой, так что тот, захмелев, показывал ему дружеское расположение и, хоть кусал себя за язык, немного выдал себя… если не фактами, то темпераментом и характером. Купец насквозь его разглядел, присматриваясь, расспрашивая, нельзя ли будет позже пользоваться им.
– При первой возможности он предаст меня, как пить дать, – говорил он в душе, – ежели ему это посулит какую-либо выгоду, но в том и суть, чтобы его не посвящать в тайны, только приспособить к служению.
Очень может быть, что и Пшебор думал подобное о купце. Лекции по практическому применению языка проходили в беседе. Касались разных предметов. Витке начал осваиваться не только с этой речью, но с бытом и обычаем Польши, которые показались ему совсем другими, как небо и земля, отличными от саксонских.
Купец, хоть имел в торговле в ту пору очень важные дела, ни одним днём не пренебрегал. Часть их сдавал матери, менее значительные доверял помощникам, сам со всей горячностью опьянённого человека посвятил себя тому, что было более срочным.
Ещё в XVI веке были во Вроцлаве издаваемые для немцев разговорники по изучению польского языка, этими воспользовался Пшебор, чтобы облегчить обучение.
Клирик смеялся и удивлялся, потому что передохнуть не давали друг другу.
– Не понимаю, – буркнул он, – зачем так мучитесь. В Кракове найдёте множество немцев, веками там осевших, да и в Варшаве их немало.
– Почему я мучусь? – отпарировал Витке. – Потому что никем прислуживаться не люблю. В моей природе есть то, что сам всё хочу сделать, ни на кого не полагаюсь.
Через несколько дней учитель и ученик пришли к некоторой доверительности. Пшебору равно как и Захарию, казалось, что знал товарища насквозь, хотя купец и немец столько друг другу показывали, сколько хотели, а вовсе не доверяли друг другу. Из них двоих тот гораздо больше умел использовать знакомство.
Удивляла его эта Польша, которую первый раз узнал. Привилегии, свободы шляхты, которых саксонское дворянство вовсе не знало, немцу показались почти чудовищными. Не говорил того, но думал, что Август Сильный с помощью войск, которые должен был ввести в Польшу, не захочет поддаться неволе, какую на него накладывали старые уставы Речи Посполитой. В его голове не умещалось, чтобы король со всей своей властью мог быть бессильным против сеймов и недовольств. Когда Пшебор рассказывал ему о дерзости и гордости шляхты, о своеволии могущественных, которые отравили жизнь Яну III, он не мог понять этого короля, вынужденного быть слугой и безвластной куклой.
– Это не может удержаться, – думал он в духе, угадывая своего пана, – Август договорится с царём московским, с курфюрстом Бранденбургским и эти нелепые права и привилегии должны будут пойти к чёрту. Ежели этого не сделает, действительно не стоит короны.
– У нас, – говорил он Пшебору, когда тот ему о шляхетстве рассказывал, – дворяне тоже свободны от всевозможных выплат, кроме той, что обеспечивает коней, обязывает идти на защиту страны, но прав не диктует… Если бы на созванном собрании саксонский барон смел что-нибудь буркнуть курфюрсту, не выбрался бы из Кёнигштейна.
– У нас есть против этого наши neminem captivabimus nisi jure victum[4], – сказал Лукаш, – не дали бы себя! Хо! Хо!
Итак, в каменице «Под рыбами» всё шло отлично, но ещё не так быстро, как желал Витке. Поэтому он обещал клирику, что, помимо обещанной награды, получит красивый подарок, лишь бы приготовил Витке к коронации.
– Ты этого без труда добьёшься, – сказал, смеясь, Лукаш, – у нас достаточно разных диалектов, в Силезии говорят иначе, иначе в Мазурии, иначе кашубы, ты скажешь, что из другой провинции, и достаточно.
– Верно, – отпарировал купец, – но я хочу для себя хорошо язык выучить.
– Гораздо трудней, – сказал Пшебор, – понять нашу жизнь и обычай, чем язык. Этому быстро не научишься.
– Я не отчаиваюсь из-за этого, – шепнул Витке, – всему можно научиться. Имеете доказательства, я не очень тупой.
Ежедневно вечером Марта ожидала сына, любопытствуя узнать, как у него шло с учёбой.
Одновременно радовалась и боялась. Знала, что на этой дороге, на которую он ступил, уже его удержать не сможет. Исповедовался перед ней каждый день и, хотя всей правды не говорил, она чувствовала, что надеждами он достигал далеко. Но, видя, что она встревожена, успокаивал.
– Не думайте, матушка, что у меня есть амбиции добиваться должностей, положений, титулов. Это не наша вещь. Хочу стать нужным и, как Лехман и Мейер, заработать денег. С набитой мошной дойду потом куда пожелаю. Из магазина больших вещей вытянуть нельзя, а кто имеет разум и деньги, должен их использовать.
Мать вздохнула, обняла сына и повторяла ему постоянно одно:
– Будь осторожен, дитя моё, будь осторожен. На дворе, как на мельнице, кого колесо зацепит, тому кости переломает.
Захарек смеялся, не имел ни малейшего опасения.
Клирик, рассмотревшись дольше, и увидев притом, что Пребендовская выше вовсе его продвигать не думает, решил для себя, что охотно принял бы для начала какое-нибудь место. Начал с того, что на свою пани жаловался вполслова, заявлял, что готов бы её бросить, но купец молча принял это признание, а насчёт помощи для получения какой-либо должности отговорился тем, что не имеет связей.
– У нас найти место нелегко, – сказал он, – а вы у себя в Польше легче что-нибудь найдёте.
– Легче? – рассмеялся клирик. – Видно, что вы не знаете латинской пословицы: пето propheta in patria[5].
– Не всегда она оправдывается, – сказал купец, – надоела вам пани Пребендовская, хотели бы её покинуть, хотя, потерпев, легко могли бы добиться чего-нибудь. Допустим, что я бы вас послушал и поискал вам занятие, иного не нашёл бы, пожалуй, только в торговле, а вы сами мне говорили, что шляхтичу ни локтя, ни весов коснуться не годится.
Клирик вздохнул и замолчал.
Действительно, со всей своей хитростью и находчивостью он сам не знал что делать, ему не хватало терпения, неосторожно бросался. Немец имел над ним великое превосходство, не считая того, что клирик, когда выпил, хоть был осмотрителен, то и это не раз излишне высказывал.
Знал от него Захарий, что из переписываемых для каштеляновой бумаг, между Дрезденом и Краковом, выявлялись разнообразные неосуществлённые ещё переговоры, которые должны были предшествовать коронации.
Уже достаточно освоившись с языком, не говоря ничего Пшебору, Витке состряпал потихоньку план поведения. Хотел как можно скорей попасть в Краков, заранее там осмотреться и заручиться поддержкой кого-нибудь под боком короля. Для предлога он имел торговые интересы. Со дня на день, однако, откладывая своё путешествие, которое преждевременно не доверил учителю, он огляделся и подумал, не мог ли на дворе получить какие-нибудь поручения в Краков, чтобы с них начать новую профессию, которой мать так противилась.
Состав двора курфюрста и отношения его любимцев были хорошо известны Витке. Он знал, что для маленьких на вид и важных работ, которые должны были быть скрыты, начиная с уговоров французских и итальянских актрис для курфюрста вплоть до заключения договора на кредит с торговцами драгоценностей, лучше всех ему служил и пользовался наибольшим доверием итальянец из Вероны, обычно называемый Мазотином, уже ставший дворянином, Анджело Константини. Был это попросту камердинер Августа, но ему хитрый Пфлуг, великий подкоморий и даже Фюрстенберг кланялись и улыбались. Была это невидимая, почти никогда не показывающаяся сила. Мазотина легко было узнать из тысячи как итальянца, не только по чёрным, курчавым, буйным волосам, глазам, как угли, сросшимся и пышным бровям, но по неспокойным движениям, постоянным жестикуляциям, по чрезвычайной гибкости и ловкости, с какой везде втискивался. Бороться с ним на дворе никто не смел, даже товарищ его, также находящийся в великих милостях, Хоффман, с которым самым лучшим образом сотрудничали. Хоффман имел такое же доверие курфюрста и его использовали для тех же услуг, что и Мазотин, но он не имел его смелости и хитрости. Верончика все боялись и каждый желал его заполучить. Вовлечённый во все любовные капризы ненасытного курфюрста, который постоянно хотел чего-то нового, Мазотин умел per fas nefas[6] всегда удовлетворить его фантазии. Неприятные последствия безумных иногда выходок брал потом на себя и выкручивался из них без вреда.