– Говорят вам, назовите зачинщиков и просите прощения! – говорил он по временам задыхающимся от бешенства голосом, но, не получая ответа, махал рукой, и сторожа продолжали свое дело.
Отец Иосафа тоже повторял за ним: «Хорошенько его, хорошенько!» Иногда он подбегал к солдатам и, выхватив у них розги, сам начинал сечь сына жесточайшим образом. Все это продолжалось около получаса. Ручьи крови текли по полу. Иосаф от боли изгрыз целый угол скамейки, но не сказал ни одного слова и не произнес ни одного стона.
– Бросьте этого скота, – проговорил, наконец, директор.
Ферапонтов-старик бросился ему в ноги, умоляя его: «Батюшко, не погубите, отец мой, благодетель, не погубите навеки!» И когда директор пошел из залы, он пополз за ним на коленях.
Иосафа тоже на той же скамье куда-то унесли и нас распустили.
Три недели потом он не являлся. Мы слышали, что он больной лежит в пансионской больнице, и когда пришел, то был бледен и заметно похудел. О том, что с ним случилось, он почти ни с кем не проговорил ни слова, хоть и был решительно героем денька. Не говоря уж об нас, маленьких, начавших смотреть на него с каким-то благоговением, даже шестиклассники и семиклассники приходили и спрашивали: «Который у вас Ферапонтов?», и мы им показывали. Я дал себе решительное слово во что бы то ни стало сблизиться и подружиться с ним. Но как было это сделать? Единственным приятелем и другом Иосафа был и оставался тоже заречный житель, пятиклассный гимназист Мучеников. Малый этот, весьма тупой на учение, отличался тем, что постоянно ходил в широчайших шальварах, стригся в кружок и накалывал себе сзади шею булавкой для того, чтобы она распухала и казалась более толстою, и все это с единственною целью быть похожим на казака, а не на гимназиста. Каждую перемену между классами они сходились и все время ходили по коридору, разговаривая между собою задушевнейшим образом. Я несколько раз пытался подслушать их беседу. Они толковали то о том, где лучшие места для грибов, то продавали или покупали что-то такое один у другого, и при этом всегда платили друг другу самыми мелкими монетами: денежками, полушками. Оказалось потом, что оба они были птицеловы.
– На конопляное семя лучше всего идет птица! – говорил Мучеников.
– Ну нет! Уж это сколько раз испытано было: овсяная крупа скусней для них всего! – возражал ему басом Иосаф.
– Чижу! – возражал, в свою очередь, Мучеников.
– Не чижу, а вообще всякой птице, – говорил настойчиво Иосаф. – У меня, слава богу!.. Я запасся теперь этим добром! – прибавлял он с удовольствием и вытаскивал из кармана целую пригоршню овсяной крупы, которую они с Мучениковым сейчас же разделяли и тут же ее съедали.
Однажды Иосаф как-то особенно таинственно был вызван своим приятелем из класса. Я потихоньку тоже вышел за ними. Сначала они походили по коридору, поговорили между собой о чем-то шепотом и прошли в физический кабинет. Там Мучеников сначала вытащил из своих широчайших штанов какой-то ящичек с дырочками, осторожно открыл его, и из него выпрыгнула мышь на ниточке, потом вынул он оттуда что-то завернутое в бумажку – развернул – оказалось, что это был варганчик, на котором он и начал потихоньку наигрывать, а мышка встала на задние лапки и принялась как бы плясать. Ферапонтов смотрел на все это с пожирающим вниманием. Меня несколько удивило, что такие большие гимназисты и чем занимаются? Сам я, хотя и был гораздо моложе их, давно уже отстал от всяких детских игр и даже презирал ими…
Так дело шло до пятого класса. К этому времени у Иосафа сильно уже пророс подбородок бородою: середину он обыкновенно пробривал, оставляя на щеках довольно густые бакенбарды, единственные между всеми гимназистами. Раз мне случилось, наконец, идти с ним по одной дороге.
– Ферапонтов! Зайдите ко мне, – сказал я почти умоляющим голосом.
– Что? Нет-с! Зачем? – отвечал он.
– Мы покурим, потолкуем.
– Я не курю-с.
– Ничего, вы попробуете! Пожалуйста, зайдемте.
– Пожалуй-с, – проговорил, наконец, Иосаф каким-то нерешительным тоном и зашел, но как-то чрезвычайно робко.
Встретившей нас нашей дворовой женщине Авдотье он поклонился самым почтительным образом, и когда мы вошли в мою комнату, он, кажется, не решался сесть.
– Садитесь, пожалуйста, Ферапонтов, – сказал я и начал старательно выдувать и закуривать для него трубку.
Иосаф два раза курнул и возвратил ее мне.
– Нет-с, горько, я не умею! – сказал он.
– Да вы вот как! – объяснил я ему и, ради поучения его, отчаянно затянулся.
– Я не умею-с, – повторил Иосаф.
Он, видимо, более всего в эту минуту был занят тем, чтобы спрятать под кресло свои дырявые и сильно загрязненные сапоги.
– Послушайте, – сказал я, небрежно разваливаясь на диване, – что вы дома делаете, когда из класса приходите?
– Да что? Уроки учу; ну и по дому тоже кое-что поделаешь.
– А читать вы любите? – спросил я, никак не предполагая, что Иосаф даже не поймет моего вопроса.
– Что читать-с? – спросил он меня самым невиннейшим тоном.
– Повести, романы, вот как этот, – сказал я, показывая на лежавший в то время у меня на столе «Фрегат «Надежда»[3], который я только что накануне проглотил с неистовою жадностью.
– Нет-с, я не читывал, – отвечал Ферапонтов.
В это время Авдотья подала нам чай. Иосаф вдруг стал отказываться.
– Отчего же вы не пьете? Пейте! – сказал я.
Ферапонтов, конфузясь, взял чашку, проворно выпил ее и, покрыв, возвратил, неловко раскланиваясь перед Авдотьей.
– Кушайте еще, – сказала та, улыбаясь.
Иосаф окончательно растерялся.
– Пейте, Ферапонтов. Налей! – проговорил я.
Иосаф и эту чашку так же поспешно выпил и, закрыв, возвратил, снова расшаркавшись перед Авдотьей.
– Знаете что, Ферапонтов, – сказал я, решившись ни за что не выпускать из рук нового приятеля, – давайте заниматься вместе по-латыни. Вы вот этак заходите ко мне после класса, и мы станем переводить.
– Хорошо-с, пожалуй, – отвечал, подумавши, Иосаф и взялся за фуражку.
Я предложил ему покурить. Он сделал это, кажется, более для моего удовольствия и ушел.
– Что это у вас какой барин-то был? – сказала мне Авдотья после ухода его.
– Что же? – спросил я.
– Да и на барчика-то совсем не похож, словно лакеишка какой, – решила она.
– Напротив, это славный малый! – возразил я и не счел за нужное объяснять ей более.
Дня через два мы принялись с Ферапонтовым за латынь. Оказалось, что в этом деле он гораздо дальше меня ушел. Знания входили туго в его голову, но, раз уже попавши туда, никогда оттуда не выскакивали: все знакомые ему слова он помнил точнейшим образом, во всех их значениях; таблицы склонений, спряжений, все исключения были у него как на ладони.
Меня, впрочем, в Иосафе интересовал совсем другой предмет, о чем я и решился непременно поговорить с ним.
– А что, Ферапонтов, были вы когда-нибудь влюблены? – спросил я, воспользовавшись одним праздничным послеобедом, когда он пришел ко мне и по обыкновению сидел молча и задумавшись. Сам я был в это время ужасно влюблен в одну свою кузину и даже отрезал себе клочок волос, чтобы похвастаться им перед, Ферапонтовым и сказать, что это подарила мне она.
– Были вы влюблены? – повторил я, видя, что Иосаф покраснел и молчал.
– Нет-с, я не знаю этого… не занимаюсь этим, – отвечал он каким-то недовольным тоном и потом сейчас же поспешил прибавить: – Давайте лучше заниматься-с.
Мы принялись. Иосаф начал с невозмутимым вниманием скандовать стихи, потом разбивал их на предложения, отыскивал подлежащее, сказуемое. Перевод он писал аккуратнейшим почерком, раза два принимался для этого чинить перо, прописывал сполна каждое слово и ставил все грамматические знаки.
«Что это, – думал я, глядя на него, – какой умный малый и не понимает, что такое любовь!»
– Вы, Ферапонтов, конечно, в университет поступите? – спросил я его вслух.
– Нет, где же-с! Я состояния не имею.
– Да вам только доехать до Москвы, а там вас сейчас же примут на казну.
– Нет-с, невозможно это… Я несмелый такой! Где мне! – отвечал он и вздохнул.
Вскоре после этого времени с ним случилась по гимназии новая беда. Приятель его Мучеников, и с виду, как мы знаем, довольно суровый, имел при этом решительно какие-то кровожадные наклонности. Не проходило почти ни одной на площади казни, на которой бы он не присутствовал, и обыкновенно стоял, молодцевато подбоченившись рукой, и с каким-то особенным удовольствием прислушивался, как стонал преступник. Во всех кулачных боях между фабричными он непременно участвовал и нередко возвращался оттуда с сильно помятыми боками, но всегда очень довольный. Любимой его прогулкой было ходить на городскую скотобойню и наблюдать там, как убивали скотину. Говорят даже, он иногда сам выпрашивал у мясников топор и собственными руками убивал огромнейших быков.
Не имея, вероятно, долгое время подобных развлечений, он придумал новую штуку: был в гимназии некто маленький и ужасно паршивый гимназистик Красноперов, который, чтобы как-нибудь отбиться от учения, вдруг вздумал притвориться немым: его и упрашивали и лечили; но он показывал только знаки руками, делал гримасы, как бы усиливаясь говорить, но не произносил ни одного звука. Мучеников все это намотал себе на ус и раз, когда они по обыкновению проходили по бульвару с Иосафом домой, впереди их шел именно этот самый гимназистик, очень печальная фигурка, в дырявой шинельке и с сумкой через плечо; но ничто это не тронуло Мученикова.
– Попытаем его! – сказал он вдруг Иосафу, сделав знак глазами.
– Ну нет, что! – отозвался было тот сначала.
– Право, попробуем… – проговорил Мучеников.
Иосаф отвечал на это одной уже только улыбкой, и Мучеников, понагнав Красноперова, стал его приманивать.
– Поди-ка сюда, поди: я тебе пряничка дам! – говорил он, и когда тот, не совсем доверчиво, подошел, он схватил его за шивороток, повернул у себя на колене и, велев Иосафу нарвать тут же растущей крапивы, насовал ее бедному немому за пазуху, под рубашонку, в штанишки, в сапоги, а потом начал его щекотать. Тот закорчился, зашевелился, крапива принялась его жечь во всевозможных местах. Сначала он визжал только на целый бульвар, наконец не вытерпел, заговорил и забранился.
– А! Так ты, бестия, не немой… говоришь! – проговорил Мучеников и затем, дав своей жертве еще несколько шлепков в зад, отпустил.
Несчастный мальчик, забыв всякую немоту, прибежал к отцу и все рассказал. Тот поехал к директору. Мученикова сейчас же исключили из гимназии, а Иосаф спасся только тем, что был первым учеником. Его, однако, сменили из старших и записали на черную доску.
– Зачем вы это сделали? – спросил я его однажды.
Ферапонтов покраснел.
– Так, черт знает зачем! – отвечал он и потом, помолчав, прибавил, щупая у себя голову: – У меня, впрочем, кажется, есть шишка жестокости. Я, пожалуй, способен убить и себя и кого другого.
Взглянув на его несколько сутуловатую и широкоплечую фигуру, я невольно подумал, что вряд ли он говорит это фразу.
В дальнейшем моем сближении с Ферапонтовым он оставался тем же и, бывая у меня довольно уже часто, по-прежнему или коротко или ничего не отвечал на все мои расспросы, которыми я пробовал его со всех сторон, и только однажды, когда как-то случайно речь зашла о рыбной ловле, он вдруг разговорился.
– Ночь теперь если тихая… – начал он с заметным удовольствием, – вода не колыхнется, как зеркало… Смола на носу лодки горит… огромным таким кажется пламенем… Воду всю освещает до самого дна: как на тарелке все рассмотреть можно, каждый камышек… и рыба теперь попадется… спит… щука всегда против воды… ударишь ее острогой… встрепенется… кровь из нее брызнет в воду – розовая такая…
– Вам бы, Ферапонтов, на ваканцию куда-нибудь в деревню ехать, – перебил я его, решившись тоже напридумать и насказать ему, как и я ловлю рыбу.
– Что деревня! Мы теперь с Мучениковым все равно – почесть что всю ваканцию дома не живем… Раз так на Афоньковской горе целую неделю с ним жили, – прибавил он с улыбкой.
– Что ж вы делали там?
– Ничего не делали… известно… по ягоды ходим, молока себе потом купим, съедим их с ним. Виды там отличные; верст на шестьдесят кругом видно. Город здешний, как на ладони, да окромя того сел двадцать еще видно.
– А как вы птиц ловите? – спросил я.
– Птицы что!.. Тоже охоту на это надо иметь, – отвечал Иосаф уклончиво.
Я как-то перед тем имел неосторожность посмеяться над его птицеловством, и он постоянно по этому предмету отмалчивался.
Другой раз, это было, впрочем, в седьмом уже классе, Иосаф пришел ко мне, чего с ним прежде никогда не бывало, часу в одиннадцатом ночи. На лице его была написана тревога. С первых же почти слов он спросил меня робким голосом:
– А что, можно у вас ночевать?
– Сделайте одолжение. Но что такое с вами, Ферапонтов? Вы какой-то расстроенный.
Иосаф сначала ничего было мне не отвечал, но я повторил свой вопрос.
– Да так!.. С отцом неудовольствие вышло… пришел пьяный… рассердился на меня да взял мои гусли и разбил топором… на мелкие куски изрубил… а у меня только и забавы по зимам было.
– И что ж вы? Играли на них?
– Играл немного!..
– Кто ж вас учил?
– Кое-что сам дошел, а другое отец дьякон от Преображения поучил… Есть же, господи, такие на свете счастливые люди, – продолжал он с горькой улыбкой, – вон Пеклису отец и скрипку новую купил и учителя нанимает, а мой благоверный родитель только и выискивает, нельзя ли как-нибудь разобидеть… Лучше бы меня избил, как хотел, чем это сделал. Никакого терпенья недостает… бог с ним.
На глазах Иосафа навернулись слезы. Прежде он никогда на отца не жаловался и вообще ничего не говорил о нем. Я стал его утешать, говоря, что ему лучше на чем-нибудь другом выучиться, что нынче на гуслях никто уже не играет.
– Что ж мне делать, коли у меня ничего другого нет. И то спасибо, после покойного дедушки достались… Берег их как зеницу ока, а теперь что из них стало?.. Одни щепки!
Всю ночь лотом, как я прислушивался, Иосаф не опал и на другой день куда-то очень рано ушел: вряд ли не приискивать мастера, который бы взялся у него починить гусли.
«Вот чудак-то!» – подумал я, очень еще смутно в то время понимая, что мой высокорослый друг, так уже сильно поросший бородою, был совершенный еще ребенок и в то же время чистейший идеалист.
III
Спустя полгода после выпуска Ферапонтов, как я слышал, поступил в Демидовский лицей. Он пришел для этого в Ярославль пешком, и здесь его, на самых первых порах, выбрали в певчие – петь самую низкую октаву. Это очень заняло Иосафа. Боже мой, с каким нетерпением он обыкновенно поджидал подпраздничной всенощной! Встанет, бывало, на клирос, несколько в глубь его. Церковь между тем начинает наполняться народом. Впереди становятся дамы, хоть и разодетые и раздушенные, но старающиеся придать своим лицам кроткое и постное выражение. За ними следуют купцы с сильно намасленными головами и сзади их лакеи в ливреях или солдаты в своих сермягах. Выходит из алтаря дьякон со свечой и священник с кадилом. Оба они в дорадоровых ризах. Обоняние Иосафа начинает приятно щекотать запах ладана; с каким-то самоуслаждением он тянет свою ноту и в то же время прислушивается к двум мягким и складным тенорам.
Наступившая потом страстная неделя принесла ему еще большие наслаждения. Почти с восторгом он ходил на эти маленькие вечерни. Весеннее солнце, светившее с западной стороны в огромные и уже выставленные окна, обливало всю церковь ярким янтарным блеском, так что синеватые и едва колеблющиеся огоньки зажженных перед иконостасом свечей едва мерцали в нем. Говельщики стояли по большей части с потупленными головами: одни из них слегка и едва заметно крестились, а другие, напротив, делали огромные крестные знамения и потом вдруг, ни с того ни с сего начинали до поту лица кланяться в землю. Иосаф вместе с хором пел столь любезные ему песни Дамаскина. «Блюди убо, душе моя, да не сном отяготишися», или «Чертог твой вижду, спасе мой, украшенный» держал он крепко на своей октаве, ни разу не срываясь. Но вот в пятницу вынесли плащаницу. Хор запел: «Не рыдай мене, мати, зряще во гробе». Иосаф, несколько прячась в воротник своей шинели, тоже басил, стараясь смигнуть навернувшиеся на глазах слезы. Он чувствовал, что из груди его выходят хотя и низкие, но одушевленные звуки.
Помнил он также и Троицын день. Народу в церкви было яблоку упасть негде: все больше женщины, и все, кажется, такие хорошенькие, все в белых или светло-голубых и розовых платьях и все с букетами в руках благоухающей сирени – прекрасно!
За этими почти единственными, поэтическими для бедного студента, минутами следовала бурсацкая жизнь в казенных номерах, без семьи, без всякого развлечения, кроме вечного долбления профессорских лекций, мрака и смерти преисполненных, так что Иосаф почти несомненно полагал, что все эти мелкие примеры из истории Греции и Рима, весь этот строгий разум математики, все эти толки в риториках об изящном – сами по себе, а жизнь с колотками в детстве от пьяных папенек, с бестолковой школой в юности и, наконец, с этой вечной бедностью, обрывающей малейший расцвет ваших юношеских надежд, – тоже сама по себе и что между этим нет, да и быть никогда не может, ничего общего.
В этом нравственном полуусыплении не суждено было, однако, Иосафу заглохнуть навсегда: на втором, кажется, курсе он как-то вечером вышел прогуляться к на одной из главных улиц встретил целую ватагу студентов. Впереди всех шел некто своекоштный студент Охоботов, присланный в училище на выучку от Войска Донского и остававшийся в оном лет уже около пяти, так что начальство его, наконец, спросило бумагой училищное начальство: как и что Охоботов и скоро ли, наконец, выучится? Его призвали в совет и спрашивали: что отвечать на это?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Экзегетика, герменевтика – здесь богословские дисциплины, в которых рассматривались правила и приемы толкования текстов священного писания.
2
Кантонисты – в XIX веке дети, отданные на воспитание в военные казармы или военные поселения и обязанные служить в армии солдатами.
3
«Фрегат «Надежда» – повесть А.Бестужева-Марлинского (1797—1837).
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги