Мальчик утверждал, что убил человека. Убил, мол, не прямо, а косвенно. Казалось очевидным, что он наговаривает на себя. Как можно убить человека косвенно? Больше того, жениться собирался на слабоумной. И не по любви, а потому что наобещал. Ну и всё в том же духе. В какой-то момент о. Михаилу показалось, что мало паренька просто исповедовать. Хотелось еще и образумить его, помочь чем-то конкретным, ведь за этим он и ходил, просто не мог прямо об этом попросить. К исповеди нередко прибегают именно для того, чтобы поговорить, попросить о возможном и невозможном.
Грех исповеданный – уже не грех, или не совсем грех. Так думал и сам о. Михаил, когда слышал от парня его истории. Хотя и не решался именно на этом настаивать, понимая, что ситуация вряд ли простая, что мальчик говорит искренне, а возможно, попросту не созрел еще, не до конца раскаялся в чем-то, или не знал, как это сделать. Поэтому и искал помощи, поэтому и повторялся. Так бывает с людьми искренними, но неопытными. Как вмешиваться в творящееся на душе у человека, не докопавшись до сути? В данном случае это было почти невозможно.
В конце концов, когда парнишку привели к нему устраивать на работу при храме, но непонятно на какую именно, то ли бетон месить, то ли доски пилить, то ли просто путаться в ногах у строителей, как случалось до него с другими, о. Михаил понял, что не должен отмахиваться. И он вызвал парня на откровенный разговор.
– Ты студент?
– Студент.
– А чему учишься?
Парень уронил глаза в пол.
– Или доски интереснее пилить с нашими, – Настоятель глазами показал во двор.
– Нет.
– Что нет?
– Не интересней… Но здесь… Мне при храме хочется что-то делать.
О. Михаил развел руками, нахмурился.
– Ну это хорошо. Но всё в меру хорошо. Ты ж не монах… Или уж давай тогда, разберись с собой. Предложи себя куда-нибудь. В трудники, в послушники.
– Предлагал уже.
– Где?
– В Печерский монастырь поехал… Да и здесь под Москвой… В Новом Иерусалиме.
– А что там, в Новом Иерусалиме?
– Работы велись. Нужны вроде трудники.
– И что?
– Не берут. Говорят, не гожусь, не подхожу… Или ничего не говорят.
О. Михаил вздохнул и проворчал:
– Ну а меня не мог попросить? Я бы сказал, к кому поехать.
Паренек кивнул и на вопрос не ответил.
– А у тебя другое мнение? – спросил батюшка. – Не согласен с отказом?
Всеволод мотнул головой.
В тот же вечер о. Михаил позвонил Кураедову, попросил принять мальчика в клинике, поговорить с ним или показать еще кому-нибудь, уж как получится. Необходимо было разобраться, всё ли с мальчиком слава богу…
В ноябре, с первыми ночными морозами бетонные работы пришлось на ходу сворачивать. Но рабочих распускать было рано, своего еще не отработали. И настоятель не сразу, но всё же одобрил идею старосты перевести бригаду на плотницкие работы, – а вдруг еще потеплеет. В этом случае еще на неделю удалось бы продлить кладку кирпича. Да и кровлю к зиме лучше было хоть как-то залатать. Снег ляжет, потечет во все щели.
Хозблок, возводимый из бруса, тоже пора было запускать в работу. Работающие трапезничали где придется. Да и самим тесниться в подсобных помещениях, передвигая скамейки, давно надоело. Заодно Лука, плотник, нанятый просто так, чтобы найти пристанище и ему, обещал сколотить пару гробов из приличного дерева. Среди прихожан немало было таких, у кого на приличные гробы, когда жизнь припекала, средств не находилось.
Гробовых дел мастер – одно название чего стоило. Таких специалистов настоятель держать у себя не хотел. Для неимущих существовали и государственные льготы. Но в этот раз и настоятель махнул на всё рукой. Главное, чтобы люди оставались при деле и чтобы дело было непустое.
При столяре юлил и паренек, имя которого о. Михаил постоянно забывал. О. Михаил видел паренька по утрам с рабочими. На исповеди мальчик продолжал, как ненормальный, наговаривать на себя. Появление его в левом пределе храма, где по обыкновению исповедовали, о. Михаил воспринимал без радения. Спутался с работягами, вместо того чтобы заниматься делом, учиться.
Тетка, с которой парень жил, – а ее привела на собеседование жена старосты, знавшая родственников молодого человека, – уверяла, что племянник отбился от рук, но как-то не так, как это происходит с другими. Мальчика, мол, как подменили, он стал другим, вроде бы самостоятельным, а вместе с тем совсем-совсем неуправляемым. Непонятный «пунктик» подмечала в парне не только тетка. Так ей чудилось.
Не может же молодой человек не иметь своих интересов. У всех нормальных людей всё, как у людей, а у нас… Ведь ему нет и двадцати. Собственные стремления, желания, удовольствия есть у каждого, а тут… Не нравилось тетке анормальное стремление племянника «исправиться», стать лучше, его старания из кожи вон угодить.
С какой стати? Лучше бы со сверстниками общался, с девушками гулял. Словом, и дома, в семейной обстановке происходило всё то же самое. Дома паренька принимали за психа.
О. Михаил просил старосту и бригадира, верховодившего среди рабочих, впредь не давать пареньку грязной работы, не держать его весь рабочий день, побыстрее выпроваживать домой, просил не давать ему оставаться в столярной допоздна, к тому же строгали теперь не стропила под крышу, а самые обыкновенные гробы. Зачем это молодому человеку?
Настоятель просил больше не звать паренька на обед в трапезную. Пусть, мол, домой идет к тетушке, там кормят ничуть не хуже.
Том Макгрэг, в прошлом футболист из Дублина, после давней травмы так и оставленный при родном клубе, но уже в тренерском составе, большую часть жизни своей служил любимому делу и много лет прожил в одном и том же месте, в окрестностях Балтингласса южнее Дублина. И вот случилось, что в сорок лет с небольшим, с русской женой отправившись на Рождество в Москву, бывший футболист открывал для себя совсем новую действительность, да еще и русскую. Сказать кому – не поверят.
В скромном, но добротно отстроенном подмосковном доме, который находился в прилегающей к Клязьме Учиновке, жила женина сестра. С ней вместе жил сын жены от первого брака. Взрослый парень, студент, на весь день уезжал в город на занятия. Сестра на время побывки переехала в город.
Стояли морозы. Зима была снежной. Русская жизнь текла медленно и словно буксовала, как черные громоздкие джипы на боковых, плохо убираемых дорогах. Ранние сумерки, стойкий мороз, руки от которого клеились к дверным ручкам, добродушные соседи, выгуливающие собак, вокруг лесная тишь, пахучая холодом будничность севера – всё это располагало к домашнему уюту, к печке-камину, к вечерней выпивке перед телевизором, с экрана которого в жизнь вторгались уже совсем невероятные вещи.
В России всё казалось вверх ногами. Но все как-то умудрялись жить нормальной жизнью. Интересно, что русские думают об Ирландии, о Дублине?
По вечерам Том даже запрещал себе разговаривать, чтобы дать себе возможность переварить увиденное за день, настолько новый опыт жизни не лез ни в какие ворота.
Но поражало еще кое-что: странная, почти физически ощущаемая родственность, которую Макгрэг не мог не испытывать не только к жене, человеку уже родному, но и к сыну ее, к русской родне, к соседям. И этому не было объяснения. Что общего может быть между кельтом в тридесятом колене и славянами? Всеволод, женин сын, где-то еще и откопал сведения, из-за которых и разговоров было много и смеха, согласно которым фамилия «МакГрегор» является коренной, славянской и будто бы известна на Руси со времен древнего Чернигова и старых русских «реестров».
Жена Марина – Аквамариной ее называл один Том из-за ее голубоватых глаз – чувствовала себя перед сыном виноватой. Мальчика, мол, бросила, променяла и уехала жить себе в удовольствие. Тоже будучи разведенным, детей своих, двоих мальчиков-близнецов, вынужденный оставить на воспитание жене, жившей в Дублине, Том прекрасно вроде бы понимал, что творится у жены на душе, и никогда не ставил ей в упрек противоречивых чувств, хотя и не мог не видеть, как от этого страдают их отношения.
Аквамарина отказывалась признать очевидное: самостоятельность сыну пошла на пользу. Всеволод умел делать всё, сам гладил, сам готовил. Парень умел выражать свои мысли и просто помолчать, чему человек учится сам, но должен обладать для этого определенным природным даром, как Том считал. Только это позволяет ясно и трезво оценивать свое место среди других людей и никогда не терять обратную связь, что вообще довольно редкое качество, свидетельствующее не только об уравновешенности человека, но и о его внутренней зрелости. Чувство такта сродни чувству меры. А это всегда что-то врожденное.
По вечерам играли в шахматы. Том проигрывал. Всеволод по-английски оправдывался за свое нежелание подыгрывать ему, объяснял, что игра потеряла бы всякий смысл, и силился научить гостя просчитывать не на один ход вперед и не на два, а хотя бы на три-четыре, без чего шахматы смысла будто бы не имели вообще, доказывал он свое. Суть игры не в стратегии, как считают, а в умении просчитывать комбинации. В умении угадывать некую схему противоборства, содержащую в себе логику чисел, чуть ли не цифровую. И это конечно же невозможно без элементарных навыков, без знания шахматной теории. Так же трудно было бы играть на фортепьяно, не зная нот… А вот это уже сомнительно. Так думал Том, но мнения не оспаривал.
Иногда вместе отправлялись на прогулку к речке вдоль ее заснеженных покатых берегов. Вечерами Всеволод занимался хозяйством, чистил снег, носил дрова и всегда с запасом. Растопив камин, он копался в своих книгах с каракулями математических формул, или опять помогал матери, но так, будто был на послушании, всегда старался сделать всё именно так, как просили, и по возможности больше, чем просили. На ужин Аквамарина готовила отличные стейки, мясо покупая в местной лавке, реже русские блюда. Всеволод мяса старался не есть.
Однажды вечером Всеволод сводил мать с мужем в местную церковь, где его знали, и даже познакомил иностранного гостя с настоятелем, настоящим бородатым «попом». С парнем настоятель тоже вроде бы был накоротке и неплохо к нему относился.
Русский «поп» рад был и Аквамарине, не скрывал этого, о чем-то долго разговаривал с ней в стороне. При прощании батюшка похлопал Всеволода по плечу, а Тому, иностранцу, по-светски протянул руку и по-английски произнес:
– Добро пожаловать! Не забывайте нас…
Аквамарина жаловалась, что не может перебороть в себе какого-то барьера в отношениях, не может не испытывать к сыну эгоистичных собственнических чувств. Она любила сына как мать, больше всех и считала это вредным, несправедливым. Хотя бы в отношении Тома. Так, мол, и проявляется похотливая природа человека, а сводится изъян будто бы к тому, что свое, кровное человек ценит и любит больше чем не свое. Новых идей Аквамарина набралась из беседы с местным батюшкой. И непонятно, чего тот добивался, в чем собирался ее образумить.
За два года ее отсутствия сын якобы изменился до неузнаваемости. Только теперь она, Аквамарина, понимала, что имела в виду сестра ее, которая жила с Всеволодом в ее отсутствие. Мальчик не стал хуже, вовсе нет, даже напротив – стал добрее, внимательнее. Но сын казался ей сегодня анормально замкнутым, как будто в жизни его произошло что-то необратимо дурное, негативное, чем даже поделиться невозможно. Влюбился и сразу набил себе шишек? Строил себе иллюзии насчет мира взрослых? Не того ожидал от этого мира, как это случается в переходном возрасте? Хотя и возраст у него уже был не тот, что называют переходным.
Первое, в чем Том старался жену разубедить, – Всеволод не был «мальчиком». Судя по всему неплохой отец и для своих детей, Том уверял Аквамарину, что она понапрасну переживает. Всеволод казался ему абсолютно нормальным, умным парнем, да еще и добрым, оригинальным. Просто не определился, еще не нашел себя. А если принять во внимание весь тот бедлам, его окружавший, от которого жизнь его не становилась проще, и что бы там не показывали на праздники русскому обывателю по телевидению, то нужно было просто набраться терпения или даже проявлять некоторое здравое равнодушие к второстепенным вещам.
«А у нас что, лучше?» – напоминал Том о Дублине, о дрязгах между родственниками, свидетельницей которых Аквамарине тоже уже довелось побывать. – «Встать на ноги сегодня везде трудно. Мир сошел с ума. Нет больше правил никаких. И очень мало добра. Сегодня и слово это все понимают по-разному…»
На русский Новый год Всеволод привел домой юную гостью, дочь соседей, как понял Том. Парень не то ухаживал за девушкой, не то просто опекал ее. И эта домашняя встреча стала для Тома самым сильным впечатлением от всей поездки в Москву. Хотя сам он не смог бы объяснить с ясностью, почему так произошло.
Девушка оказалась аутисткой. Однако глаза ее, сама манера держаться, смотреть на других, на мир, ее окружавший, – всё в ней поражало добротой, чистотой. Больной человек иногда приносит много сведений о мире, в котором живет, о своей стране. Именно это и видел в девушке Том. Он попытался с ней заговорить. Но та отвечала на всё, улыбаясь: «Yes, уes…». И переводила выжидающий взгляд на Всеволода. Всеволод уверял Тома, что девушка по-английски понимает всё, и Том нарочно спрашивал ее о чем-нибудь, чтобы в этом убедиться. Реакции девушки были необычными. Она отвечала тем же: «Yes, yes…»
Аквамарина, уже наслышанная об этой загадочной стороне жизни сына, да и подозревавшая какую-то взаимосвязь между его отношением к девушке и переменами, которые в нем все замечали, испытывала непонятную неловкость и даже прямо-таки мамашин испуг. Том не мог этого не видеть.
Труднее всего было, конечно, поверить всерьез, представить это себе, что парень привязался к умственно отсталой как к девушке. В этом было бы что-то противоестественное. В то же время при виде их вместе, Всеволода и умственно отсталой подруги, которые чем-то напоминали действительно детей, увлеченных игрой, при виде того, с какой с восторженной снисходительностью Всеволод принимал эту игру как есть, с правилами и без правил, поскольку девушка явно не могла ему быть ровней, казалось очевидным, что по-другому и быть не может. На них можно было засмотреться. Всё это вместе не вязалось ни с каким обыкновенным естественным чувством, известным Тому в его сорок с лишним лет.
Русские были другими. В Аквамарине Том подмечал эту разницу редко. В чем заключается отличие, Том не мог понять. То ли жена пыталась адаптироваться к нему, к новой для себя жизни, и делала это с удивительным упорством, с какой-то самоотверженной верой в их отношения, в их узы. То ли это было изнаночной стороной всё того же поразительного чувства, граничившего с полнейшим и совершенно естественным самоотречением, которое бросалось в глаза и в ее сыне и как будто бы вообще было свойственно всем русским людям?
В феврале, когда Всеволод по настоянию матери, хотя и без особого желания, как она признавалась, навестил их в Балтинглассе, Том немного изменил свое мнение о парне. Но, опять же, не в худшую сторону.
За этот короткий приезд успели немногое. Однажды вечером выпили напару темного пива в пабе. В выходные вдвоем съездили в Дублин на знакомство с прежней семьей Тома, с его мальчиками-близнецами. Два других воскресенья подряд ходили на воскресную службу, но просто так, как туристы.
Хотя дед и был священником, к клерикальной среде Том приостыл с детства, службами тяготился, скучал на них и всегда ждал какой-то развязки, то есть конца. В тот день, во время мессы Том заметил в парне что-то новое, опять его поразившее. Всеволод всю службу простоял молча. Именно простоял, а не просидел, как другие, при этом даже не пошелохнувшись, с первой и до последней минуты. Но глаза его, малоподвижные, сосредоточенные на происходящем, выражали какое-то немое удовольствие, одному ему понятное. В лице проступало то отчужденно-радостное выражение, какое бывает у детей, когда они чем-то по настоящему увлечены: «Ну, подождите, мол! Дайте еще немного посмотреть! Ну, пожалуйста…»
Со стороны это выглядело и странно и вместе с тем умиляло, удивляло. Странно было видеть в русском пареньке столь откровенный интерес к обычной ирландской церкви, которых в Ирландии сотни и сотни. Тому казалось очевидным, что существует какая-то связь между тем, что ему бросалось в глаза сегодня, пока они были на службе, и тем, что рассказывала Аквамарина о своих беседах с настоятелем Учиновского храма. Батюшка вроде бы жаловался ей на сына, но таким тоном, будто тот принадлежал к его среде, к приходу, когда уже сам факт, что сын ее где-то там, на подворье, пытается подрабатывать, был для нее непонятной, немного оглушительной новостью. У парня были свои отношения с этим миром. И именно этого, похоже, никто толком не понимал.
Дед, строгий и добрый старик Макгрэг, жизнь закончил анахоретом, фанатично преданным своей идее, чем и прославил семейство свое в родном Белфасте. И вряд ли за всем стоял просто Бог, католический, похожий на кого-то еще, всеобщий, единосущный. О Боге дед как раз никогда не говорил, или не говорил ничего вразумительного. Зато любил поговорить о службе, о ее правилах, о жестких предписаниях и об уставе, словно солдат какой-то большой армии, лично не знакомый с главнокомандующим, но точно знавший, что вместе и заодно они служат общему правому делу, вместе стоят за дом свой, за семью, ради чего не жалко вообще ничего, даже жизни.
«Есть люди, которые не могут жить, как все», – объяснял дед, и эти наставления почему-то остались в памяти навсегда. – «Жизнь некоторых людей – это жертва ради всех. Потому что верить без жертвы невозможно. А в жертву себя приносить редко кто согласен, кроме этих единиц. На них всё и держится…»
Татьяна Тополецкая в сожительстве с покойным полковником провела шесть лет, но только теперь, когда его не стало, понимала, что успела превратиться в его «половину».
С уходом из жизни Николая Степаныча всё буквально остановилось. Пустой, безжизненный дом выглядел брошенным, неуютным, казался недостроенным. Родственники покойного, объявившиеся откуда ни возьмись, съехавшиеся с разных концов России, чтобы что-то между собой поделить, походили на случайный сброд малознакомых и недобрых людей. Ждать помощи от таких людей, хотя бы для обустройства могилы, было бессмысленно. Один Всеволод, знакомый Анны, падчерицы покойного, появлялся теперь каждый день, старался чем-нибудь помочь по хозяйству и даже привел свою тетю, которая тоже предлагала помощь, вплоть до денежной, хотя и сама жила скромнее некуда.
Опекунства над умственно недоразвитой падчерицей Татьяна добилась только в декабре. И теперь уже сама не знала, того ли она добилась, чего так хотела. Девочка не могла жить одна, без семьи. Стать матерью второго ребенка уже почти в пятидесятилетнем возрасте, при этом своего собственного ребенка, уже самостоятельно жившую дочь, поселив под одной крышей с девушкой-инвалидом, чтобы таким образом создать вокруг сироты, теперь уже круглой, хоть какую-то видимость нормальной жизни, как просили ее врачи, – после кончины Николая Степаныча это казалось поначалу хоть каким-то решением жизненно важного вопроса. Ну а затем, когда жить стали втроем, начали нарождаться проблемы новые, неожиданные. Дочь не могла наладить с Анной отношений. Сторонилась ее, причем сторонилась попросту как дурочки, отказываясь принять недоразвитого ребенка, хотя и жалела девочку, пеклась о ней, помогала ей в мелочах.
На голову вдруг свалилась и еще одна неприятность. Во время обычного медосмотра, который Анечка проходила регулярно, как ребенок, нуждающийся в постоянном наблюдении и помощи, а проводила ее к врачам дочь Маша, у девочки обнаружили дефлорацию. Щепетильные врачи наломали дров из лучших побуждений.
От психолога, практически минуя семью, сведения передали в органы опеки, а потом и в следственные органы. Возбудили дело: над недееспособным ребенком кто-то надругался. Случилось это, судя по всему, летом или осенью. Да еще и с последствиями. Врачи нашли следы плохо разорванной плевы. О возможности психической травмы теперь и говорить не приходилось. Пакостные новости нарастали день за днем как снежный ком.
Ближайшее окружение бедной девочки вызывали к следователю. Вызывали даже Всеволода, который, как оказалось, был в курсе проделок своих сверстников, то ли сам теперь что-то выяснял, где мог, чтобы чем-то в очередной раз помочь. Его вчерашний друг Колесников в деле фигурировал как главный зачинщик, не то обвиняемый. В конце концов, вмешался местный священник, который поехал лично вступить за молодого человека и дал поручительство за Всеволода. Вмешались и родители Колесникова, муниципальные чиновники. Сыночка они выгородили, да еще и пытались вину повесить на остальных «подельников», мнимых или настоящих, уже не имело значения.
Какой толк от всего этого несчастной дурочке Анечке, которая даже не понимала, что с ней произошло дурного, сколько сама Татьяна не пыталась говорить с ней о случившемся? Реакции девочки сводились к тому, что она просто переставала улыбаться, хмурилась, замыкалась в себе. И иногда Татьяна спрашивала себя, как бы она поступила, если бы узнала правду одна, что бы она сделала с виновником, если бы знала достоверно, кто он?
Бегать за помощью, конечно, не стала бы. Поступила бы, как женщина, как мать, – так поступил бы покойный Николай. Но здесь она себя внутренне приостанавливала, прекрасно понимая, что покойный Коля наломал бы дров. Не побежал бы жаловаться. Разобрался бы сам, такого уж был склада характера. Но воображать себе всё это в подробностях было страшновато. Гнев покойного Николая в адрес виновника был бы ужасен. Девочку он любил до самозабвения. И сами мысли об этом этого придавали сил, уверенности. Однако проще от этого не становилось…
Всеволод таскал дрова для печки, разгребал от снега дорожки, ходил за покупками, когда мог, встречал Анечку из школы, провожал до дома. Опекунство выглядело и удивительным и странным. Парень был вроде бы ничего – нормальный, адекватный. Но поведением своим он всё же заставлял задумываться. Не может нормальный молодой человек ухаживать за девушкой, умственным инвалидом. Физические данные? Анечка и этим не отличалась. Худенькая, с фигуркой не очень складной, выразительное, но угловатое лицо. Болезнь, или во всяком случае неполноценность, накладывали свой отпечаток и на внешность.
Маша, дочь, уверяла Татьяну, что Веселуша совершенно нормальный парень. Отнюдь не размазня, не бесхарактерный, а наоборот, со своими взглядами на вещи, способный, хотя и необщительный, слишком добрый и, возможно, чем-то «раненный» в детстве. К тому же у парня были действительно золотые руки. Он успел починить ей и смартфон и планшет. Знакомому отремонтировал ноутбук и отказался брать за услугу деньги.
Рассказы дочери не очень-то успокаивали. Лучше бы деньги взял. Нормальные люди и копейку стремятся заработать, и от общения с другими не шарахаются, и к нормальным людям больше тянутся, а не к больным, ущербным. В это-то рвение особенно трудно бывало поверить. Однако Николай, покойный Николай, парнишку по-настоящему жаловал и немного даже опекал, хотя и не без строгости, которую нажил и впитал в кровь и плоть еще на службе, насмотревшись на молодых солдатиков. Опекал Николай и тетку Всеволода, медработника, помогал ей чем мог после того, как она выходила у себя в поликлинике его друга, сослуживца.
Своим присутствием Всеволод всегда заставлял думать о Николае… Рана не заживала. Да и хочется ли такие раны залечивать?
На расспросы настоятеля о подмастерье староста отвечал с витиевато-вопросительной медлительностью, как и всякий раз. И трудно было понять, жалуется он на мальчика или по привычке никогда и никого не хвалить, уклоняется от прямого ответа.
Учебу паренек вроде бы не бросил, но особенно и не надрывался. Следственное дело из-за девочки-инвалида, в которое оказались втянуты друзья паренька, да и сам он, как будто бы закрыли. Местное хулиганье оправдали, дело замяли. Поездка настоятеля к следователю принесла свои плоды. Но староста не знал подробностей. В город же Всеволод ездил каждый день. По друзьям и по знакомым.
А «церковную работенку» – так староста и выразился – в выходные брал на дом, но так, что понравится. Да и вечерами что-то по-прежнему строгал в столярной.
Тон старосты, знакомые словечки с приставками, такими как «попить», «покушать», «по чуть-чуть», но больше всего уменьшительно-слащавые, «понемножку» и «помаленьку», отдававшие простонародной шутливостью, но с лукавинкой, дабы, мол, помилосердствовать, а заодно и пожурить, о. Михаил от души недолюбливал. Простонародья, от имени которого фольклор этот подается, и в помине уже не осталось, чему же подражать? В этой манере изъясняются иногда и монахи, в веру окунувшиеся как в бочку с теплой водицей, но не научившиеся отделять плевела от зерен. Молитва – это не теплая ванна и не варенье. Дается она не для услаждения. Да исправится молитва моя…