Рауль Ванейгем
Бесцеремонная история сюрреализма
Перед дыханием свободы невозможно устоять
(предисловие к русскому изданию)
«Бесцеремонная история сюрреализма» первоначально предназначалась для старшеклассников. Эта книга была написана в то время, когда я ещё относился к людям и вещам с безосновательным высокомерием человека, уверенного, что он знает о жизни почти всё. Вот почему, когда я иной раз перечитываю написанное, меня довольно сильно раздражает осуждающий тон. Но если не обращать внимания на эту черту, то, глядя на уклад общества, которое ещё задумывается о своей участи (вместо того, чтобы, как принято на сегодняшний день, с рабской покорностью принимать удары судьбы), вы увидите главное – желание отдать дань уважения движению, чьё мощное дыхание рассеяло по обычаям, привычкам и мировоззрениям эту свободу, которую предстоит вечно изобретать заново, поскольку старые формы гнёта без устали обновляются, стремясь разрушить всё самое драгоценное и живое, что только есть в женщине, в мужчине и на земле. Откуда появилось это дыхание свободы? Безусловно, из Французской революции и из Парижской коммуны. А в не столь давнем прошлом – из русской революции, водоворот которой захватил Европу и весь мир. Я имею в виду конкретно восстание 1905 года и в частности советы крестьян, рабочих, моряков и солдат. Я говорю о попытках самоорганизации масс, о стремлении к независимости, о первых шагах к самоуправлению, которые Ленин, Троцкий (убийца кронштадтских моряков) и Сталин будут подавлять ещё беспощаднее, чем царская тирания.
Надежды, порождённые крупнейшим освободительным движением, которое большевики впоследствии зароют в землю, всколыхнули в России поразительную творческую волну. Художники открывали для себя свободу форм и новых структур, в литературе появлялись на свет шедевры Булгакова, Бабеля, Мандельштама, Блока, Цветаевой и многих других, кого очень быстро заставили замолчать. Кинематограф откликался на зов новых голосов, но и его в скором времени запрягли в ярмо той лжи, которую кучка самозванцев окрестила «коммунизмом».
Собственно, этот дух свободы, заигравший яркими красками в России, и подпитывал сюрреализм. И хотя Элюары и Арагоны поднесли к губам кровавый горн сталинизма, сюрреализму всё же удалось повсюду распространить мысль о том, что поэзия обладает неотъемлемым свойством изменять жизнь и вместе с ней мир. За пределами живописи, скульптуры, литературы, музыки и танца, за пределами всех видов искусства начинается царство истинной поэзии, поэзии пережитой. Именно она разрушает границы национализма, изгоняет ксенофобию, высмеивает религиозный фундаментализм, крушит политическое сектантство, искореняет логово коррупции, делячества, мафий, камня на камне не оставляет от смердящих бастионов, в которых гниют деньги, заражая своей гангреной весь земной шар.
Поэзия – это живая свобода. Не так давно она заронила семя арабской весны. И как бы ретрограды ни старались покончить с ней, задушить её уже не получится никогда. Она будет снова и снова появляться – порой даже там, где никто не ожидает её найти.
Я хочу пожелать, чтобы и в России она так же ожила, как и везде. Худший деспотизм – не тот, что находится в руках этих зомби, этих трупов на шарнирах, которые рвутся нами управлять, а тот, что исходит от народа, застывшего в смирении, разъеденного бессильной озлобленностью, попавшего в лапы современной чумы: добровольного рабства, болезненного страха подняться и начать жить, вместо того, чтобы подыхать на коленях.
А ведь поэзия, любовь к жизни есть в каждом. Одной искры достаточно для того, чтобы из пепла восстало общество, которое ещё недавно безнадёжно угасало. Государства на наших глазах повсеместно терпят крах. Все они оказались под каблуком финансовых сил. И теперь они уничтожают общественное имущество – то самое, которое они прежде охраняли. С точки зрения эффективности у них осталась лишь одна функция: подавление. Полицейское насилие – единственная гарантия их жалкого выживания. Но жизнь всегда вступает в свои права. В Греции, в Испании, в Португалии, в Мексике, в Аргентине возрождается новаторство и творчество. Так формируется и распространяется понимание того, что единственный верный путь для народа – это управлять общим имуществом самостоятельно, не обращаясь к Государству, постепенно переставая с ним считаться, забирая целые сферы, которые оно приводит в упадок. В данном случае поэзия заключается в создании самоуправляемых центров социальной помощи, медицинских диспансеров, коллективных кухонь, школ, огородов, библиотек, которые бы все работали на бесплатной основе. Не это ли мечта Махно и русских конструктивистов, а также целого народа, хотевшего жить свободной жизнью, но по глупости выбравшего себе таких хозяев, которые посадили его в конуру и превратили во вьючное животное?
Рауль Ванейгем,2014Взгляд на расстоянии
(предисловие к переработанному французскому изданию)
«Бесцеремонная история сюрреализма» была написана недели за две в 1970 году по заказу одного французского издательства, планировавшего выпустить её в серии для старшеклассников. В итоге серию издавать не стали, рукопись вернули мне, а я тут же отдал её одной моей подруге, Клод Граза, с которой мы в тот день собирались поужинать. Некоторое время рукопись пролежала в ящике стола, пока Жан-Клод Аш, подыскивавший тогда тексты для новых публикаций, не ознакомился с ней и не получил моё согласие на её издание. Через год книга вышла в издательстве «Поль Вермон» (им руководил Джон Гельдер), и я её так и не перечитывал. В 1988 году мой друг Пьер Драшлин предложил издательству «Л’енстан» переиздать её.
Учитывая, что текст я писал в спешке – несмотря на все те необходимые исправления, которые были внесены – в нём очевидны достоинства и недостатки спонтанной работы. Выбранный псевдоним, Жюль-Франсуа Дюпюи[1] – так звали консьержа дома, в котором умер Лотреамон, человека, подписавшего свидетельство о его смерти, – указывает в достаточной мере на то, что это произведение является, по сути своей, одним из тех развлечений для эрудитов, в которых каждый из нас не прочь поучаствовать.
Оно не лишено напористости, предвзятости, а порой и суеверности (правда, вера всегда бывает только всуе). И хотя полемичный тон несёт на себе старомодный отпечаток того времени, когда было принято заклёвывать противника в споре, я всё же хочу отметить собственную необъективность. Я по-прежнему считаю, что в отличие от лицемерной беспристрастности открытое высказывание весьма спорных взглядов позволяет читателю со знанием дела включиться в игру.
Необходимость исправления перегибов также побуждает продолжить рассуждение и даёт возможность мимоходом искоренить некоторые предрассудки.
Насколько бы несовершенной ни была книга, в ней нет пресловутых благих намерений, с которыми лучшее становится худшим. Мы редко замечаем те едва ощутимые перемены, превращающие в конце пути невинного человека в палача (случай с Полем Элюаром, поддержавшим казнь марксиста и противника Сталина Завиша Каландры, говорит сам за себя). Меня действительно раздражает самодовольный тон учительских замечаний, но тем не менее он ничуть не умаляет уместности рассуждений, порождающих эту опасную «революционную добродетель», частенько упоминаемую в попытке изобличить предателей, уклонистов и бесстыдников, в которых с такой лёгкостью превращаются вчерашние приятели.
Несмотря на то что ситуационисты не смогли помешать ситуационистской идеологии – то есть ситуационизму – распространиться в затхлом воздухе светского мира, их радикальная мысль по-прежнему невредима, она продолжает свой путь. И сверкающее ядро жизненного опыта дадаистов и сюрреалистов всё так же прочно, как и в былые времена. Оно продолжает бить издёвкой по меркантильным базарам коммерческого присвоения, своим безудержным смехом оно опустошает поля культурного опиума, где пасутся те, для кого разум – единственное средство существования и на ком наживаются власть имущие и хищники всех мастей.
Рауль Ванейгем,март 2013Глава I. История и сюрреализм
Кризис культуры
Разделённое знание, разделение знаний и знание разделенийСюрреализм принадлежит к одной из конечных стадий кризиса культуры. При унитарном режиме – самым распространённым примером которого служит монархия божественного права – объединяющая сила мифа скрывает разделение между культурой и общественной жизнью. Художники, писатели, учёные и философы – в той же мере, что и крестьяне, буржуа, власть имущие или короли – вынуждены мириться с противоречиями внутри иерархической структуры, являющейся целиком и полностью незыблемым в основе своей творением божества.
Постепенно усиливается роль торговой и промышленной буржуазии, которая формирует взаимоотношения между людьми исходя из принципа рационального обмена, по законам измеримой денежной власти и в механическом тождестве конкретизации. Тем временем стремительно ускоряется процесс развенчания религиозного культа, разрушая идиллию взаимоотношений между властелином и рабом. Действительность классовой борьбы вспыхивает на страницах истории так же резко, как и экономический сектор, внезапно оказавшийся в центре всеобщих интересов.
Как только Божественное Государство – сама форма которого тормозила развитие капитализма – уничтожено, эксплуатация пролетариата, продвижение капитала и товарные законы становятся, подминая под себя всё и вся, обременительными объективными факторами, неподвластными авторитету божественного провидения и несовместимыми с мифом трансцендентного характера; господствующий класс вынужден был скрывать эти факторы от сознания пролетариата, дабы не захлебнуться во второй революционной волне, неминуемое наступление которой предвещали Бешеные[2], бабувисты[3] и несколько народных восстаний.
Стоя на развалинах мифа – то есть на руинах Бога – буржуазия силится создать новую трансцендентную целостность, пытаясь при помощи иллюзии сгладить разделения и противоречия, которые лишённые религии люди (понимая под религией «лигу, коллективное единение с Богом») ощущают внутри и вокруг себя. Искоренение культа Высшей Силы и Богини Разума влечёт за собой появление различных вариаций национализма: от бонапартовского цезаризма до всевозможных национальных разновидностей социализма. Этот национализм возникает в качестве необходимой, но со временем теряющей свою силу идеологии, нацеленной на сохранение Государства, будь то в виде капитализма частного и монополистического или же социализированного.
Фиаско Бонапарта, к слову, свидетельствует о крушении всех надежд на воссоздание унитарного мифа, в основе которого лежит империя, престиж армии и мистика территориального господства. Впрочем, существует и общая черта, присущая совокупности идеологий, которые разовьются из воспоминаний о божественном мифе, из противоречий буржуазии (либерализма) или из революционных теорий – то есть теорий, рождённых в настоящей борьбе и подпитывающих эту же борьбу изнутри, чтобы ускорить становление бесклассового общества, но при этом сохраняющих враждебность по отношению к любой идеологии. Данная черта выражается в неизменном утаивании, искажении, попирании или незнании действительных движущих сил, отражающихся на опыте человечества.
Радикальное сознание невозможно примирить с идеологией, единственной функцией которой является мистификация. Пустота, возникшая в результате исчезновения божественного сознания, сопряжена для восприимчивого разума XVIII века с мучительным чувством разобщённости, замкнутости, отчуждения. Следовательно, разочарованию, которое должно понимать буквально как прекращение действия чар объединяющего божества, сопутствует осознание противоречий, не имеющих трансцендентного разрешения.
В процессе дробления сфер деятельности культура – равно как и экономика, общество и политика – превращается в отдельную область, становится самостоятельной единицей. И пока экономические власти поэтапно закрепляют за собой право господства над всем обществом, художникам, писателям и мыслителям предоставлено в распоряжение сознание самостоятельной культурной ниши, которую экономический империализм ещё не скоро поработит. В этой нише они возводят крепость безвозмездности, действуя как наёмники главенствующих идей и в то же время как повстанцы и революционеры.
Оказавшись в плену у неблагополучного самосознания, презираемые банкирами, торговцами и промышленниками, люди творческого склада будут в большинстве своём стремиться сделать из культуры заменитель мифа, новую целостность, священное пространство, противопоставляемое материальным территориям торговых сделок и производства. Вполне очевидно, что их власть над одним элементом, неподвластным экономике и притом отрезанным от общества и политики – это лишь создание видимости. С этой точки зрения их подход ничем не отличается от попыток самых дальновидных представителей буржуазного класса сформировать новый миф и вновь причислить к священным те пространства, которых напрямую не касается экономика (торговую биржу канонизировать они не будут, однако, поощряя культ труда, они всё же постараются возвести в ранг священных мест заводы).
Романтизм, как и сюрреализм, понять невозможно, если не учитывать тесное переплетение культуры с организацией спектакля. Изначально всё, что задумывается как новое, несёт на себе печать отрицания буржуазного образа жизни, прагматизма, функциональности. В первой половине XIX века нет художника, который не связывал бы своё творчество с презрением к буржуазным ценностям и к понятию рыночной стоимости (впрочем, как в случае с Флобером, это ничуть не мешает художникам вести буржуазный образ жизни и класть себе в карман любые доступные деньги). Эстетство воспринимается как идеология, направленная против рыночных ценностей и превращающая мир в пригодное для жизни место, а также как идеология, повышающая значимость бытия и противопоставляющая бытие капиталистическому существованию, сведённому единственно к обладанию. Так, в рамках спектакля культура становится поставщиком престижных образцов для подражания. По мере того как экономика создаёт культурный рынок, превращая книги, картины и скульптуры в товары, господствующие формы культуры становятся всё более и более абстрактными и провоцируют ответную реакцию антикультуры. В то же время чем сильнее экономика влияет на общество и чем активней она повсеместно насаждает товарную систему, тем больше буржуазия нуждается в обновлении спектакля собственного свободного идеологического рынка, чтобы скрыть усилившуюся эксплуатацию, которая вызывает всё более жёсткое сопротивление пролетариата. После войны 1939–1945 годов в результате распада великих идеологий и расширения рынка (за счёт книг, пластинок и ориентированных на культурную сферу технических новинок) культура окажется в центре всеобщего внимания. К тому же нищенское существование толкает людей на поиск абстракции, побуждает их к жизни по образцам, универсальный вымышленный характер которых (преобладание изображений, стереотипов) нуждается в полном обновлении. Сюрреализм станет жертвой этого коммерческого присвоения, которое он всегда отвергал душой и разумом.
Но культура не монолит. Будучи областью разделённого знания, она свидетельствует о разобщении; она является территорией частичных знаний, претендующих на абсолют во имя древнего мифа, безвозвратно утерянного и вечно искомого. Сознание творца в свою очередь тоже видоизменяется по мере того, как (около 1850 г.?) культура формирует параллельный рынок и порождает «единицы» престижа, которые в системе, направленной на зрелищность, заменяют прибыль или же дополняют её, так или иначе с ней взаимодействуя. Если художник не вырвется наружу из мыльного пузыря культуры, в котором он бо́льшую часть времени довольствуется лишь приумножением собственного отражения, то он рискует превратиться в простого производителя товаров культуры или в чиновника, что трудится на поприще эстетики и идеологии спектакля. Он отвергает окружение в ответ на недоверие, с которым деловой мир к нему относится, и в результате легко может стать человеком ложного сознания[4]. Когда делец упрекает его в неумении «твёрдо стоять на земле», он обращается к духовности. Отголоски этого бессмысленного спора между меркантилистским «материализмом» и Духом, будь он реакционным или революционным, и по сей день слышатся в сюрреализме.
И всё же самым ясным и чутким творческим умам удаётся в большей или меньшей степени сопоставить собственное положение с положением пролетариата. Здесь берёт своё начало тенденция, которую можно назвать «радикальной эстетикой» (Нерваль, Стендаль, Бодлер, Китс, Байрон, Новалис, Бюхнер, Форнере, Блейк и т. д.). В ней поиск нового единства выражается в символическом разрушении старого мира, в провокационном отстаивании принципов безвозмездности, в отрицании рыночной логики и непосредственной реальности, которой эта логика управляет и которую она определяет как единственно возможную. Представителем этой позиции в историческом сознании станет Гегель.
С другой стороны – в результате перехода «радикальной эстетики» в «радикальную этику» – в сознании культуры как отдельно взятой области и в сознании мыслителя или художника, отчуждённого от общества ввиду чисто духовного бессилия, возникает механизм защиты творческой деятельности, подлинного существования, неотделимого от критики товарной системы и способа выживания, который эта система повсеместно насаждает. Данный подход наглядно демонстрируют Маркс и Фурье.
Наконец, существует ещё одно течение, которое, по большей части отклонившись от исторического пути Маркса и Фурье, ставит основной своей целью упразднение культуры как отдельной сферы деятельности посредством внедрения искусства и философии в повседневную жизнь. Это направление, прослеживаемое от Мелье до Де Сада, охватывает Петрюса Бореля, Гёльдерлина, Лассайи, Кёрдеруа, Дежака, Лотреамона и заканчивается Равашолем и Жюлем Бонно. Означенная линия мысли, а точнее, череда случайных переплетений теории и практики, очерчивает пунктиром идеальную карту радикального метода. Проистекая из истории, она к ней же и возвращается, притом зачастую насильственным путём, не видя, однако, собственных истинных возможностей. Эти изолированные, но тем не менее слаженно звучащие голоса, которые зарождаются в мощной волне человеческого раскрепощения, по-настоящему зазвучат в 1915–1925 годах, воспевая историческое возмездие над всеми формами идеологии.
Дада знаменует осознание идеологического распада и вместе с тем желание покончить с идеологией раз и навсегда во имя настоящей жизни. Но дадаистский нигилизм представляет собой опыт абсолютного, а значит, абстрактного разрыва. Он не опирается на исторические условия, которые были предпосылками его появления, и более того, отрицая священный характер культуры, высмеивая её как самостоятельную область, играя с её элементами, он оказывается отрезанным от творческой традиции, которая точно так же пыталась уничтожить искусство и философию. Однако в отличие от дадаизма эта традиция стремилась начать с нуля, чтобы обеспечить жизнь каждого члена общества такими новыми формами искусства и философии, которые существовали бы вне рамок идеологии и культуры.
После неудачного опыта дада эту традицию возобновляет сюрреализм. Он подхватывает её так, словно дадаизм никогда не существовал, словно динамитного взрыва культуры не было и в помине. Он лелеет надежду, которая не давала покоя никому, от Де Сада и до Жарри, не понимая, что преодоление обычных возможностей стало реальностью. Он собирает и распространяет великие чаяния, не замечая, что условия для их претворения в жизнь уже присутствуют. В итоге он возрождает спектакль, скрывающий от пролетариата – носителя полной свободы – историю, в создании которой этот последний класс должен был принимать участие. Сюрреализму мы обязаны созданием всенародной школы, которая хоть и не смогла осуществить революцию, но по крайней мере сделала имена революционных мыслителей всеобщим достоянием. Именно сюрреализм первым во Франции чётко разграничил Маркса и большевиков, он же превратил Лотреамона в заряженное ружьё и водрузил в центре христианского гуманизма чёрный флаг Де Сада. И даже поражение сюрреализма было достойно его славы.
Дада и вышеупомянутая культураДада зарождается в переломный момент истории индустриальных обществ. Империализм и национализм – модели идеологии, низводящие роль людей до функции граждан, которые убивают и умирают во имя притесняющего их Государства – подчёркивают разрыв между настоящим, универсальным человеком и зрелищным образом абстрактного человечества. Подобное сильнейшее противоречие особенно заметно с позиции Франции и Германии. В то же время когда организация спектакля достигает – в восприятии индивидов, дорожащих истинной свободой – самой гротескной, абсурдной точки выражения, она притягивает и захватывает почти всех интеллектуалов и художников, действующих в рамках культуры. Этот феномен сопряжён с переходом официальных предводителей пролетариата на сторону милитаристов.
Начиная с 1915–1918 годов дада активно и категорично осуждает все без исключения проявления культурной мистификации. С другой стороны, после того как дадаисты оказались не в состоянии претворить искусство и философию в жизнь – намерение, которому победа революции спартакистов[5] несомненно бы способствовала – сюрреализм отметит для себя лишь слабоволие интеллигенции, шовинистскую глупость, которая свойственна любому интеллектуалу, гордящемуся своим положением, начиная с Барреса и заканчивая Монтеюсом.
Пока культура и её носители рьяно подтверждают своё активное участие в организации спектакля, то есть коллективной мистификации, сюрреализм уходит от дадаистского отрицания (хотя какое-либо позитивное предприятие ему тоже не слишком удаётся) и вновь запускает старый идеологический механизм, который создаёт из всех сегодняшних разрозненных выражений протеста официальную культуру завтрашнего дня. Чтобы привести поздний дадаизм к рыночным отношениям и придать дадаистской радикальности идеологическую форму, потребовался поп-арт. А сюрреализм, в том, что касается коммерциализации, проявил себя как вполне самодостаточная структура.
Неведение, в котором пребывает сюрреализм в отношении происходящего разложения искусства и философии, удручает не меньше, чем неосведомлённость дада о другой фазе того же процесса – преодоления возможностей. Поэтический язык, разобранный на части Лотреамоном, философия, которую диаметрально противоположными и вместе с тем тождественными способами обрекли на погибель Гегель и Маркс, живопись, достигшая расплавленного состояния в период импрессионизма, театр, дошедший до точки пародийного саморазрушения в «Убю»[6]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Впервые «Бесцеремонная история сюрреализма» вышла в 1977 г. под псевдонимом Жюль-Франсуа Дюпюи. На титульном листе франц. издания 2013 г. этот псевдоним помещён в скобках после имени и фамилии автора, мы же его не указываем с согласия автора.
2
Бешеные (les Enragés) – радикально настроенная группа, которая защищала интересы и права бедноты в период Французской революции 1789–1794 гг.
3
Бабувисты – сторонники бабувизма, утопического коммунистического учения, основанного Гракхом Бабёфом во время Французской революции.
4
Ложное сознание – марксистский термин, которым обозначается искажённое, ложное мировоззрение и восприятие действительности, от которого страдают угнетённые классы. Это сознание формируется в результате того, что господствующие классы систематически скрывают от крестьян, крепостных и рабочих реальные факты их угнетения и эксплуатации. Сам Маркс этот термин не употреблял, однако понятие тесно связано с марксистской классовой теорией.
5
Союз Спартака – марксистская организация в Германии, сформировавшаяся в начале XX в. В период Ноябрьской революции в январе 1919 г. спартакисты сыграли большую роль в организации всеобщего восстания в Берлине.
6
«Убю король» («Ubu Roi», 1896) – пьеса Альфреда Жарри (1873–1907), франц. поэта, драматурга и писателя, считающегося предтечей сюрреализма и театра абсурда.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги