Довольно опасно было оставаться в этой дышащей сладострастием комнате, под этим мягким светом, пить лучшие произведения фалернских холмов и рассматривать образ Валерии, который, затмевая всех женщин, мог сделать безумным уже разгоряченный мозг, пленить своей красотой чувство и неизбежно овладеть сердцем. Очень опасно было прилечь на ложе, подушки которого еще хранили отпечаток ее форм, или касаться открытого браслета, поспешно сброшенного и еще теплого от недавнего прикосновения к ее руке. Опасно было все это, но гораздо опаснее было то, что предстояло далее.
Эска поставил на стол только что выпитый им бокал, и его глаза остановились на висевшем прямо перед ним портрете, с выражением несомненного удивления, как вдруг шуршание шелковой портьеры заставило его повернуть голову назад. С этой минуты и танцующие нимфы, и очаровательная волшебница потеряли свою прелесть. Надменная Юнона, мудрая Миневра и улыбающаяся Венера, со своим блестящим поясом, исчезли с его глаз. Даже портрет Валерии перестал быть центром комнаты, потому что на пороге появилась сама Валерия. Эска с живостью поднялся, и два прекрасных создания, залитые светом, предстали друг другу. Они стояли лицом к лицу – хозяйка и гость, патрицианка и раб, осаждающая и обороняющийся.
Глава XIII
Волей-неволей
По всему телу Валерии пробежала дрожь, но сравнительно с Эской она сохраняла наибольшее спокойствие, тем более что ее волнение, к чести ее, не могло быть результатом внезапной решимости. Она решилась действовать таким образом не без колебаний и не без большого смущения.
Первой мыслью Валерии было только повидать снова милое ей лицо, затем она сказала себе, что если она послала за рабом своего родственника, то ей можно было бы без всякого вреда поговорить с ним; ей казалось даже странным поступить иначе, и, каков бы ни был этот разговор, его не должен был слушать никто, даже Миррина, при своей верности обладавшая, однако же, длинным языком и любовью к сплетне, которые нечего было и надеяться обуздать.
Она сама сознавала, что ей неизвестен тот необычайный повод, по которому бретонца можно было бы позвать в ее собственные покои, окружить всем тем, что могло увлечь его взоры и возбудить чувственность, и предстать перед ним во всем блеске своей красоты, еще более усиленной убранством, драгоценностями, освещением, цветами и благовониями. Если она призывала его к себе, то, конечно, было довольно естественно предстать перед его глазами окруженной всеми преимуществами своего положения. Она не виновна была, что эти преимущества были так пышны, изысканны и увлекательны. В таком случае пришлось бы упрекать старое фалернское за то, что оно так обольстительно и так сильно влияет на мозг.
«Нужно только быть настороже, – решила она. – Я посмотрю на него, поговорю с ним, посмеюсь и буду действовать сообразно с обстоятельствами».
Это было довольно благоразумное решение и весьма не трудно поддающееся выполнению в тех случаях, когда можно по своему желанию управлять обстоятельствами.
Как настоящая женщина, Валерия первая нарушила молчание, хотя она почти не сознавала, что говорит. В смущении, которое очень шло ей, она занялась расстегиванием и застегиванием браслета, представлявшего пару с брошенным на диване. Вероятно, для нее не было тайной, что ее круглая и белая рука казалась при этом еще круглее и белее.
– Я велела позвать тебя, – начала она, – потому что мне сказали, будто я могу положиться на твою верность и скромность. Мне сказали, что ты неспособен выдать тайну. Правда ли это?
Излишне говорить, что Эска, уже пораженный событиями этого вечера, находился в состоянии человека, неспособного чему-либо удивляться. Он мог только слегка наклонить голову в благодарность за эту дань его честности и пробормотать несколько неясных слов. Валерия, по-видимому, убедилась теперь, что лед сломлен, и продолжала с большей живостью:
– Я хочу поверить тебе тайну которую, кроме тебя, никто другой не должен знать. Честь, достоинство и слава фамилии опираются на эту тайну, и, однако, я собираюсь доверить ее тебе. Не сумасшествие ли, не безумие ли ставить себя в зависимость от того, кого я так мало знаю? За кого ты меня принимаешь? Что ты обо мне думаешь?
Ответ на этот вопрос, сопровождавшийся краской на лице и весьма красноречивым взором, был довольно труден. Раб мог бы ответить:
– Что я о тебе думаю?.. Я думаю, что ты самая очаровательная сирена, какая когда-либо проверяла свои чары на злополучном матросе!
Но он отвечал:
– До сегодня я не трепетал перед мужчиной, не обманул женщины и теперь не переменюсь.
Этот холодный ответ слегка разочаровал ее, но ее опытный глаз не мог не подивиться гордой позе и строгому взгляду, сопровождавшим его слова. Она слегка наклонилась к нему и продолжала нежным голосом:
– Женщина всегда как-то одинока, каково бы ни было ее положение. Ах, как нас легко обмануть и как бесплодно мы плачем и ломаем руки, когда нам случается быть обманутыми! Но тебя я угадала с первого взгляда. Для меня достаточно беглого взора, чтобы понять характер. Ты помнишь, как я велела подозвать тебя к своей лектике, когда ты был с гладиатором Гирпином?
Она снова покраснела, ее опасный взор еще раз заблестел. Голова Эски начала склоняться, и его сердце забилось от нового чувства, от волнения и неожиданности.
– Как я могу позабыть это? – сказал он глубоко смиренным тоном. – Это такая честь, которая не выпадает на долю людей моего положения.
Она улыбнулась ему нежнее, чем прежде.
– Я искала тебя снова, – прошептала она, – но не нашла. Мне нужен был человек, которому бы можно было довериться. У меня нет ни советника, ни защитника, ни друга. Я сказала себе: «Что с ним стало? Кто, кроме него, сумел бы сделать то, что я у него попрошу, и сохранить мою тайну?» Потом Миррина сказала мне, что я нынче вечером увижу тебя здесь.
Казалось, она сдержала себя, чтобы не сказать еще что-то, и бросила на бретонца почти умоляющий взгляд надежды. Но Эска был молод, чистосердечен и прост; он ждал, что она будет продолжать, и Валерия, впервые оробевшая и упавшая духом, продолжала более холодным и подходящим к делу тоном:
– То, что я хочу доверить тебе, должно быть передано тобой в собственные руки Лициния. Никому другому это не должно попадаться на глаза. Никто не должен знать, что ты послан мной и даже что ты приходил сюда сегодняшним вечером. В случае надобности ты должен подвергнуть опасности даже свою жизнь. Могу я положиться на тебя?
Эске начинало казаться, что он уже не может сам полагаться на себя. Освещение, благоухания, самое место и эта обольстительная красавица, сидящая подле него, производили страшную бурю в его сердце и рассудке. Все, что он видел и слышал, казалось ему столь странным, столь невозможным, что он мог усомниться в своем бодрствовании. В его характере было очень много гордости, но не было ни малейших задатков тщеславия, и, подобно многим мягким и неопытным натурам, он боялся оскорбить нежную женщину и чувствовал ту сдержанность, которая в известных случаях крайне затруднительна для мужчины и, наоборот, делает женщину более вызывающей. Поэтому он с усилием овладел собою и с невероятным спокойствием и простотой принял доверяемое ему поручение. Статуя Гермеса, украшавшая подъезд, не казалась бы более холодной и непроницаемой. Валерия смутилась. Между тем необходимо было найти повод удержать его, потому что она чувствовала, что если он уйдет теперь, то уйдет навсегда. Она решила вызвать его на разговор, но ее женская ревность заставила ее избрать самый неблагоприятный для успеха дела предмет разговора.
– Я тебя видела и другой раз, – сказала она, – среди беспорядка и замешательства уличной драки, когда жрецы совершенно против моей воли оскорбляли бедную девушку, которой ты пришел на помощь. Я сама бы пошла на выручку ей, если бы это оказалось нужным, но ты ринулся, как орел, схватывающий козленка. Что сталось с этой девушкой?
Этот вопрос сопровождался вопросительным взглядом, и улыбка досады искривила ее губы, когда она увидела, что Эска покраснел и смутился. Помимо своей воли, она назвала имя доброго гения бретонца, и этот последний в одно мгновение сделался для всех женщин мира, за исключением одной, как бы мраморным человеком.
– Я возвратил ее в руки ее отца, – отвечал он и затем с чувством покорности прибавил: – Благоволи дать твои приказания и позволь мне уйти.
Валерия так мало привыкла встречать препятствия в выполнении своих фантазий и прихотей, что ей не верилось в истинность его равнодушия. Она была убеждена, что бретонец испытывал робость вследствие ее снисходительности и боялся перешагнуть границы перед такой добротой. Поэтому она решила не останавливаться ни перед чем, лишь бы вывести его из ошибочного мнения. Поместившись на диване в самой очаровательной позе и с нежностью глядя на него, она велела ему принести ее дощечки для письма.
– Я ведь, – сказала она, – еще не приготовила поручения, которое должна послать Лицинию. Не слишком ли ты соскучишься со мной, если я тебя подольше задержу у себя пленником?
Случайно или намеренно ее розовые пальцы задели пальцы Эски, когда она брала из его рук дощечки? Случайно или намеренно ее роскошные волосы упали на ее шею и грудь? Но странная вещь! Когда она наклонилась над дощечками, она побледнела, и рука ее дрожала так сильно, что ей невозможно было начертить ни одной буквы на мягком воске. Она велела ему подойти поближе, наклонилась к нему головой, и ее волосы обвили руку раба.
– Я не могу писать, – сказала она в волнении. – Меня что-то давит… Я ослабела… Я едва могу дышать… Миррина отдаст тебе поручение завтра… Но, Эска… Мы одни… Могу ли я на тебя положиться?.. Ты не изменишь мне?.. Ведь ты мой раб, не правда ли? Пусть же это будет залогом твоего рабства!
Сказав эти слова, она сняла браслет со своей руки и попыталась надеть его на руку бретонца, но сверкающее кольцо было слишком узко, и она не могла закрыть его. Сжав эту руку своими обеими руками, она посмотрела ему в лицо и засмеялась.
Если бы хоть один взгляд ответил ее взгляду, хоть одна из этих бесстрастных черт дрогнула бы на минуту, – она сделала бы ему последнее признание. Но ничего подобного не было. Тогда она сняла браслет с его руки, и в эту минуту к ней мгновенно вернулось то самообладание, которое женщины, по-видимому, черпают в необходимости.
– Я хотела испытать твою честность, – высокомерно сказала она, вставая. – Можно доверить даже такое дело, как мое, человеку, которого не соблазняет и само золото. Ты можешь уходить, – прибавила она с легким движением головы. – Завтра, если ты будешь мне нужен, я извещу тебя через Миррину.
Она проводила его глазами, пока он не скрылся за шелковой обшивкой. По лицу ее пробегала дрожь, грудь колыхалась, и она так сильно сжала кулаки, что ее белые руки сделались крепкими, как мрамор. Затем она больно закусила губу, и это, по-видимому, возвратило ей обычное спокойствие и постоянное достоинство осанки.
Но вдруг отвергнутый браслет привлек ее внимание. Она с яростью бросила его на землю, растоптала ногами и сорвала месть на неповинной драгоценности.
Глава XIV
Цезарь
Когда женщина чувствует себя отвергнутой, первым движением ее является месть, какой бы ценой она ни была достигнута. Болезненное чувство, которое мужчина с трудом может осмыслить, заставляет ее в подобных случаях избирать орудием своих целей такого человека, которым она в глубине души гнушается и презирает, общение с которым является оскорблением и услуги бесчестьем. Падая таким образом в своем собственном мнении, она знает зато, что рана, которую она нанесет оскорбителю, будет отравлена ядом.
Несмотря на самообладание, каким отличалась Валерия, она погрузилась в эти чувства раньше, чем Эска покинул ее дом. Она никогда не простила бы себе, если бы ее слабость продолжилась далее. Но она сумела преодолеть себя и сохраняла величайшее спокойствие даже тогда, когда Миррина услуживала ей перед сном. Девушка была весьма удивлена полной безуспешностью ее стараний. Благодаря ей одной известному средству, к которому она прибегала уже очень давно, она слышала все, что было сказано между ее госпожой и красавцем-рабом. Она не могла понять, почему их свидание не привело к более решительному результату. Миррина недалека была от мысли, что ее собственные прелести до такой степени пленили раба, что он сделался нечувствительным к чарам Валерии. Это лестное предположение породило в ней соблазнительную перспективу случайностей, интриг и запутанных планов, суливших немало удовольствий. Служанка ушла повеселевшей, а госпожа терзалась в агонии позора и оскорбленной гордости.
Однако с наступлением дня в ее уме явились более трезвые мысли и более осуществимые решения.
Валерия была женщиной, неспособной забыть то равнодушие, с каким отнеслись к ней. Большинство женщин охотнее извинят оскорбление, чем пренебрежение.
Еще задолго до того времени, когда она встала, у нее уже было решено, где, когда и как она нанесет удар. Оставалось только избрать оружие и наточить острие.
С давнего времени Валерия заметила, что Юлий Плацид был ей всецело предан, насколько это позволял его характер. Часто, любезничая с ней, он говорил ей, что ценит ее бесспорно выше ее стоимости, и по крайней мере комплименты трибуна были всегда так искусно придуманы, как только этого можно ожидать от человека, обладающего изящными и утонченными манерами и такой же дурной славой. Женское ухо могло почувствовать правдивые нотки в его льстивых похвалах, и Валерия чувствовала, что трибун любил ее так сильно, как только мог любить кого-либо, кроме себя. И несмотря на это, она ненавидела этого человека во всех обстоятельствах, хотя ненависть отчасти смягчалась благодаря его хорошему тону. В нем-то она и видела могущественное, сильное и гибкое оружие, которое, ко всему этому, было, можно сказать, у нее под рукой. Она встала и оделась со своим обычным ленивым, надменным и холодным видом, но Миррина, хорошо знавшая ее, заметила красные пятна на ее щеках. От нее не ускользнуло и то, как на мгновение ледяная дрожь пробежала по телу госпожи, хотя в это время была самая жаркая пора года.
Перед полуднем Юлий Плацид получил письмо, по-видимому доставившее ему величайшее удовольствие. Снова позолоченная повозка заблестела на солнце, и белые лошади как молния помчались по улицам. Кудри Автомедона развевались по ветру, и на этот раз юноша мог безнаказанно быть еще более наглым, чем обыкновенно. Трибун сидел, облокотясь на подушки, и его усмешка, казалось, утратила долю своей злобности, хотя лицо по-прежнему хранило выражение жестокости. Это был удовлетворенный тигр, чувствующий себя сытым. Такое выражение не покидало его ни тогда, когда он был на форуме, ни тогда, когда выказывал свою грацию и ловкость, играя в мяч с целью разогнать банную истому. Но в особенности резко было это выражение в часы ужина, когда он сидел в пиршественном зале цезаря, в обществе храбрейших солдат, благороднейших сенаторов, опытнейших государственных людей, остряков, обжор и развратников.
Для Вителлия пир не был простым и легким обедом. Были заложены целые провинции, опустошено море, чтобы достать главные элементы торжества[19]. Смелые рыболовы провели ночи на бурных волнах для того, чтобы гигантский палтус мог сверкать своей серебряной чешуей на императорском столе в широком золотом блюде. Не один лесистый холм, покрытый дубами, оглашался завываниями своры и криками охотников, старавшихся убить вепря около болота и сделать его огромное тело центральным блюдом, хотя и предназначенным только для того, чтобы придать полноту картине. Даже фазан, зажаренный со всеми своими перьями, был слишком грубым мясом для эпикурейцев, изучавших искусство гастрономии под управлением цезаря. Тот, кто мог наслаждаться не одним только запахом этого кушанья, считался человеком с крайне грубым вкусом. Тысяча соловьев была приготовлена для ужина, но и от них брали только мозг и язычки. Зажаренное заячье бедро считалось уже слишком обыкновенным кушаньем для императорского стола.
За столом из слоновой кости расположились двенадцать гостей, таким образом, что каждому из них можно было видеть амфитриона со своего места. Цезарь был во всей своей славе. Гирлянда из белых роз окаймляла его бледное и опухшее лицо, придавая ему болезненный отпечаток. Черты его лица некогда были красивы и изящны, и в них можно было прочитать ум, энергию и живость. Теперь глаза его казались потухшими, и под ними из выцветшей кожи образовались мешки; челюсти сделались огромными и неуклюжими и придавали выражение идиотской чувственности всему его лицу, прояснявшемуся только при появлении любимого блюда или при запахе редкого вина. В этот момент с грубой и прожорливой жадностью свиньи он был углублен в свое занятие и, опираясь на дряблую руку всем своим огромным туловищем, облеченным в очень широкую белую одежду, другой рукой пожирал горький салат, соленые селедки и анчоусы. Эти и другие возбудительные средства всегда подавались в Риме при первой смене блюд, с целью возбудить аппетит, который должна была удовлетворить остальная часть обеда. От времени до времени он окидывал взглядом всю свою обширную залу и всматривался в мраморные столбы, багряные обои, переполненные плодами и цветами вазы, сверкающие кубки, бокалы и блюда из полированного золота, как будто ожидая и боясь, чтобы кто-нибудь его не ударил. Но этот беспокойный взгляд немедленно падал на стол, и властелин снова погружался в наслаждение своим любимым занятием.
Расположившись сбоку от императора, грациозный мимик Парис, детское лицо которого уже горело от вина, останавливал свои черные смеющиеся глаза поочередно на каждом из гостей, с нахальством начинающегося опьянения. Одежда молодого актера была изысканна до крайности, а на шее висело жемчужное ожерелье – подарок императрицы, за который было заплачено ценой целой провинции. Он бегло говорил со своим соседом, толстым человеком с грубыми чертами лица, который время от времени отвечал ему одобрительным ворчанием, но в блестящем взоре которого видна была бездна ума и сарказма, а с толстых чувственных губ – когда они не были заняты, как в настоящую минуту, – срывались пикантные насмешки, непременно повторявшиеся на другой день на всех ужинах Рима. Это был Монтан, опытный государственный человек и выдающийся дипломат, общества которого искали при дворе и суждение которого имело вес в сенате. Но с давних пор старый эпикуреец познал, что не могут похвалиться безопасностью те, кто управляет советом, тогда как героев пиршеств ожидало верное отличие, и вот свой сильный ум он посвятил изучению гастрономии и производству острот, и только изредка на его лице можно было прочесть удовольствие, получаемое им от того, что входило в его уста или выходило из них.
Рядом с ним возлежал Лициний. Его энергичное лицо и благородная осанка представляли резкий контраст со всеми окружающими, которые, не исключая и цезаря, относились к нему с заметным уважением и почтением. Но старый солдат казался несколько усталым и не в своей сфере. Он презирал эти длинные пиршества, столь несогласные с его простыми обычаями, и с полным пренебрежением, хотя и благодушно, смотрел на окружающих, храня про себя свое суждение. Он сидел на пиру, как будто стоя на аванпосте. Это было продолжительное и неприятное занятие, которое ни к чему не вело, но таков был его долг, и он считал необходимым выполнить его.
Далеко не таково было откровенное и веселое выражение, какое так искусно умел принимать Юлий Плацид. В этот момент он отвечал остротой на короткий и неясный вопрос императора, который с полным ртом говорил с ним. Его острота заставила расхохотаться соседей и даже вызвала улыбку на бледном лице самого Вителлия. Трибун обладал талантом приобретать популярность, приспособляться ко всякому и в особенности снискивать доверие своего царственного владыки.
Юлий Плацид был большим мастером давать светские ответы, умея высказывать их без малейшего промедления, ни на минуту не меняя выражения лица, и прозвище или шутка, брошенные остроумным трибуном, навеки прилипали к тому, на кого они направлялись. Кроме того, он обладал выдающимся талантом: он был превосходным знатоком приправ. Этим он был обязан своему здоровому, тонкому, но не извращенному в постоянных пиршествах вкусу. За исключением Монтана, он мог уложить под стол всех гостей, тогда как его желудок и голова нимало не страдали от подобного разгула.
Наш знакомец Спадон также присутствовал на празднике. Вообще говоря, это был несомненный шут, вульгарные и площадные выходки которого занимали Вителлия, когда его отяжелевший ум неспособен был уже чувствовать тонкостей остроумия. В этот вечер евнух был молчалив и печален. Он возлежал, опершись головой на руку и стараясь, насколько возможно, спрятать лицо, обезображенное и распухшее, как будто от раны. Его толстая, безобразная фигура казалась еще отвратительнее в пышном одеянии, каждая складка которого была закреплена застежкой из изумрудов или жемчуга, и, хотя он ел медленно и с трудом, казалось, что он решил не пропустить ни одного из застольных наслаждений.
Остальные гости состояли из двух-трех сенаторов, которые, обладая благоразумием Монтана, но не его гениальностью, обращали на себя внимание исключительно благодаря своей лести. Предводитель преторианской гвардии, высокий человек, с угрюмым выражением лица, никогда не покидавший своего золоченого панциря, в который он был облачен и теперь, казалось, нетерпеливо ожидал конца пира. Далее сидели два или три неизвестных и незнатных человека, которых римское общество выразительно отметило названием теней, и положение, равно как и самая жизнь, которых прямо зависело от их патрона. Среди этих последних было два императорских отпущенника, несчастных человека с беспокойными, тоскливыми взорами и испуганными, озабоченными лицами. Они[20] присутствовали здесь в целях предупреждения отравы и отведывали каждое блюдо, приготовленное для их владыки. В предшествовавшие царствования достаточно было одного такого лица, но огромное количество всякого рода блюд, поглощаемых Вителлием, сделало невозможным для одного обыкновенного желудка состязаться с ним за все время обеда, и два труженика сменяли друг друга поочередно, спасая жизнь своего господина. От людей, несущих такую обязанность, нельзя ожидать очень живого аппетита и веселых взглядов.
Долго длившаяся первая смена яств наконец окончилась. Главное лакомство ее, состоявшее в кушанье, осыпанном маковыми семенами, пропитанными медом, совершенно исчезло. Стол был убран толпой молодых азиатов, явившихся при звуке странной восточной музыки и унесших остатки блюд. Когда они вошли в одну из дверей, в другой показалась группа белокурых красивых девушек, набранных из среды пленных варваров. Они были просто одеты в белую кисею и украшены гирляндами цветов; в руках их находились золотые блюда и сосуды, составлявшие вторую смену. В ту же минуту на середине залы медленно расступилась портьера, позволяя видеть трех сирийских танцовщиц, расположившихся в различных позах, полных грации и страсти. Скрытые лампады отбрасывали на их лица и тела розовый свет, а кадильницы, курившие фимиам у их ног, окутывали их легкой дымкой. Вдруг они ударили в свои кимвалы и, сделав прыжок на землю, начали танец, поочередно сменяя томность быстротой и прерывая его то неистовыми жестами вакханок, то томной нежностью или грациозным спокойствием. Горячая кровь приливала к черным лицам этих дочерей солнца, черные глаза блестели под длинными ресницами, и белые зубы как жемчужины сверкали в ярко-красных устах. Затем их удивительно стройные члены, округлые и гибкие формы как бы застыли в позах, выражавших пылкую страсть, деланое упрямство или покорную любовь.
Танец в скором времени кончился. Мелькающие ноги кружились все с большей силой и быстротой, прекрасные руки, украшенные браслетами и маленькими серебряными колокольчиками, мерно отбивали такт. В момент, когда музыка достигла самой большей быстроты, три танцовщицы внезапно остановились, как будто превратясь в камень, и образовали редкую по красоте фантастическую группу у самых ног гостей цезаря. Между последними пробежал шепот удивления. Когда они удалялись, приложив руки к устам и лбу, делая восточное приветствие, Плацид бросил им жемчужное ожерелье, которое должна была поднять танцовщица, по-видимому управлявшая другими. Один из отпущенников императора, казалось, готов был последовать этому примеру Он также опустил руку за пазуху, но потому ли, что переменил свое решение, или потому, что там, где он искал, ничего не нашлось, – он вынул назад свою руку пустой. Вителлий, сняв один из своих браслетов, бросил его танцовщицам, в то же время давая знак, что им пора уходить, так как они отвлекали внимание от того, что было гораздо важнее: наступала вторая смена. На это Монтан захлопал в ладоши, устремив в то же время глаза на фламинго, которого искусный слуга готовился нарезать на куски своим длинным ножом.