Может быть, даже в погребе Ратуши (одном из самых крупных в мире винных складов, в котором столы и стулья расставлены под сводами биржи), может быть, именно здесь Тугендбунд вдохновлял людей быть добродетельными и самоотверженными ради единственной цели – уничтожения бича Европы. Сюда с незапамятных времен приходили самые состоятельные граждане, чтобы торжественно выпить вино, которое привозили их собственные корабли с Рейна, из Греции и Крыма, из Бордо и Бургундии, из Шампаньи и Токая. Это был не только погреб Ратуши, но настоящая Ратуша, где данцигцы из поколения в поколение совещались за стаканчиком послеобеденного вина, оттуда распространялись по всему свету правила чести и коммерческого благородства между покупателем и продавцом, должником и кредитором, хозяином и рабочим. Данцигцы – сыновья тех, кто образовал Ганзейский союз, большей частью представительные люди с проницательным, расчетливым взором и высокими лбами, добрые, покладистые люди, знающие свет, знающие, как вернее проложить свой жизненный путь, отменные знатоки вина и большие задиры, подобно Вильгельму Молчаливому, который бесстрашно встретил и победил бич Европы Средних веков. Передавалось из уст в уста, что эти данцигцы воскрешают Тугендбунд.
Среди столкновения такого множества враждебных интересов и при относительной свободе города, который стоял так близко от нескольких границ, люди приходили и уходили, не привлекая чужого внимания. Никакая партия не подозревала новоприбывшего в принадлежности к другой партии.
«Он пиликает на скрипке», – ответил Кох торговке рыбой. Может быть, он больше ничего не знал об Антуане Себастьяне. Себастьян был беден. Вся Фрауэнгассе знала это. Но и сама Фрауэнгассе была бедна, да в то время ни один человек в Данциге не был настолько глуп, чтобы считать, что у него есть собственность. Неподходящее было время для хвастовства и чванства.
Фрауэнгассе знала, что Антуан Себастьян играет на скрипке ради того, чтобы заработать свой насущный хлеб, а его две дочери учат танцам ради того же самого.
– Но он так высоко держит свою голову, – заметила однажды довольно дородная дочь одного советника. – Почему у него такие преисполненные достоинства манеры?
– Потому что он учитель, – серьезно ответила Дезирэ. – Он держится так, что вы смело можете подражать ему. Поднимите подбородок. Ах, как вы неповоротливы!
Дезирэ была довольно тоненькая и еще не совсем развившаяся девушка. Она танцевала не так хорошо, как Матильда, которая держалась с видом герцогини, а в полонезе или мазурке отличалась спокойной грацией, которая была объектом зависти и отчаяния ее учениц. Матильда была терпелива с неуклюжими и тяжелыми на ногу, а Дезирэ говорила ученицам напрямик, что они топают, как слоны. А между тем ученицы боялись Матильду и только смеялись, когда Дезирэ сердито бросалась к ним и, схватив за руки, кружилась с ними вокруг комнаты с отчаянной энергией.
Себастьян с величественным судейским видом, какой приобретают только власть имущие люди, держал равновесие между сестрами и улыбался из-за скрипки жертвам Дезирэ, как бы извиняясь за несдержанность последней.
– Да, – отвечал он присутствующим матерям, желавшим вынудить у него признание, что их дочери танцуют лучше всех других учениц, – да, Матильда вбивает эту науку им в голову, а Дезирэ перекладывает ее им в ноги.
Дезирэ играла такую же активную роль и во всех хозяйственных делах. Она вставала рано и после девяти часов вечера, когда все остальные дома на Фрауэнгассе укладывались спать, все еще хлопотала.
– Это потому, что у нее нет никакой системы, – говорила Матильда, которая обладала уравновешенным характером и той сноровкой, которая не нуждается в торопливости.
V
Харчевня «Белая лошадь»
Есть люди, которые живут, не сознавая своего собственного значения. Девяносто девять из ста не имеют никакого значения, одна же сотая так поглощена своей миссией, ради которой она прислана в этот мир, что упускает из виду самого миссионера. По милостивой воле Провидения нам разрешено суетиться в нашем непосредственном маленьком кружке, подобно муравью, бегая взад и вперед с самодовольством этого насекомого. Мы, как и он, хватаем тяжесть, которая, при ближайшем рассмотрении, окажется абсолютно лишенной всякой ценности, что-нибудь, что другой бы просто выбросил. Мы перетаскиваем ее через препятствия, хотя часто существует кратчайший путь в обход; мы волнуемся, потеем и сердимся. Потом бросаем ношу и устремляемся в обратном направлении, чтобы схватить другую. Мы пишем письма своим друзьям, объясняя то, что мы делаем. Мы даже ведем дневники неизвестно для кого, объясняя самим себе то, что мы сделали. Иногда мы находим что-нибудь, что действительно кажется ценным, и тащим эту ношу к нашей собственной куче, между тем как соседи останавливаются и смотрят на нас. В сущности же, им до нас нет дела, и если слух о нашем открытии достигнет ближайшей муравьиной кучи, то его хлопотливые жители отнесутся к этому совершенно равнодушно, хотя немногие из них могут испытать мимолетное чувство зависти. Они, может быть, запомнят наше имя, но вскоре забудут то, что мы открыли: это называется славой. Когда мы падаем друг на друга, чтобы достигнуть вершины, и умираем от желания сказать друг другу, что мы чувствуем, достигнув этого, остановимся на минуту и подумаем о муравье… который вел дневник.
Дезирэ не вела дневника. Ее жизнь была слишком деятельна для простого описания. Она должна была работать ради хлеба насущного, что лучше богатства. Ее жизнь была наполнена работой с утра до ночи, и Бог наградил ее сном с ночи до утра. Лучше работать для других, чем думать за них. Когда-нибудь мир научится больше уважать простых работников, чем изощренных мыслителей.
Дезирэ помнила осаду и оккупацию Данцига французскими войсками. Она училась в школе в Иопенгассе, когда был заключен Тильзитский трактат, мир, который стал только передышкой. Она видела Луизу Прусскую – королеву, которая провела Наполеона. Детство Дезирэ прошло под гром осадных орудий. Ее отрочество во Фрауэнгассе было отмечено различными неудачами Пруссии при всяком последовательном шаге Наполеона. В начале столетия детей еще никем не пугали. Но появился страх, который, как жезл Моисея, поглотил все остальное, и дети заглушали подушками рыдания, страшась Наполеона. Не было никаких привидений в темных углах лестницы, когда Дезирэ, со свечой в руке, шла спать в восемь часов, за полчаса после Матильды. Теперь на стенах рисовались тени солдат; ветер, шумевший в комнате, походил на отдаленный грохот пушек. Когда боязливый человек оглядывался, это значило, что он страшится увидеть низкую фигуру в треугольной шляпе и длинной серой шинели.
То был век, когда жизнь отдельных лиц не ставилась высоко. Люди, которые сегодня были великими, завтра бесследно исчезали. Женщинам придавали мало значения. То были дни действий, не слов. В наше время все изменилось, и говорящий всегда найдет слушателей.
Дезирэ никогда не была подавлена сознанием своей собственной значимости, а такое чувство в наше время оставляет свой неизгладимый отпечаток на многих лицах. Она немного ждала от жизни; когда же многое ей было дано, она приняла это без опасений. Она была молода, весела и жила в интересное время.
Ее не удивило, что Шарль так долго не возвращается. Дорожная карета, которая должна была отвезти их в Цоппот, простояла на Фрауэнгассе больше часа. Кучер укрылся от послеобеденного зноя на теневой стороне улицы. Дезирэ выбежала из дома и сказала кучеру, чтобы он уезжал.
– Нельзя же одной проводить медовый месяц, – весело объяснила она своему отцу, который стоял у окна с видом человека, ожидающего бог весть чего, – во всяком случае, совершенно ясно то, что мне ничего больше не остается делать, только ждать.
Она легко отнеслась к этому и рассмеялась над серьезным лицом своего отца. Матильда ничего не сказала, но ее молчание яснее слов говорило, что случилось то, что она предсказывала или, во всяком случае, предвидела. Она была слишком горда или слишком великодушна, чтобы выражать свои мысли словами. Гордость и великодушие часто смешиваются. Многие дают только потому, что они слишком горды, чтобы отказать.
Дезирэ достала свое рукоделие и села у окна, ожидая Шарля. До нее доносился беспрерывный шум телег на набережной и голоса рабочих в больших хлебных амбарах, по ту сторону реки.
Весь город, казалось, был на ногах, и люди суетились даже на тихой Фрауэнгассе, между тем как со стороны Лангемаркта раздавались топот кавалерии и тяжелый гул лафетов. В пыльном воздухе чувствовалась какая-то суета. Приезд императора оказал магическое действие на людей. Для Дезирэ не было ничего необыкновенного в том, что ее жизнь внезапно подхвачена этим вихрем и унесена неизвестно куда.
Шарль не вернулся и к обеду. Антуан Себастьян обедал в половине пятого, как это принято в Северной Европе, но дочери снабжали его более легкими французскими кушаньями, которые он предпочитал немецкой кухне. Обед Себастьяна был событием дня, хотя ел он умеренно.
Было слишком поздно, чтобы ехать в Цоппот. После обеда Матильда и Дезирэ приготовили комнаты, которые предназначались для молодых после их возвращения из свадебной поездки.
– Нам придется отменить Цоппот, вот и все, – весело заметила Дезирэ и принялась распаковывать свои наряды, которые она так жизнерадостно укладывала накануне в сундуки.
В половине седьмого солдат принес наскоро написанную записку от Шарля.
«Я не могу вернуться сегодня, так как сейчас еду в Кенигсберг, – писал он. – Это командировка, от которой я не мог отказаться, даже если бы и захотел. Я знаю, что ты пожелаешь, чтобы я исполнил свой долг и уехал».
Остальную часть письма Дезирэ не прочитала вслух. Шарль всегда свободно говорил Дезирэ о том, как он любит ее, не заботясь о присутствующих. Теперь же ее сдерживало какое-то странное чувство, которое зародилось в ее сердце после венчания. Она ничего не сказала близким о любовных излияниях Шарля.
– Сегодня судьба явно вмешивается в наши дела, – проговорила она, складывая письмо и пряча его в рабочую корзину.
Дезирэ не произнесла больше ни одного слова жалобы и вернулась к своей работе как будто даже с некоторым чувством облегчения. Матильда, холодные глаза которой всегда все видели, читали всякую мысль, посмотрела на нее с внезапным интересом. Она была отчасти удивлена той стойкости, с которой Дезирэ восприняла это новое огорчение.
Антуан Себастьян не имел привычки пить чай по вечерам – привычки, столь прочно укоренившейся в северных странах, соседей России. Вместо этого он обыкновенно отправлялся в один из многих винных погребков города и не спеша выпивал там стакан пива в компании немногих имевшихся у него в Данциге приятелей. Он любил уединение, и те, кто хорошо знал его в лицо, напрасно ожидали от него поклона или простого кивка головой.
Если он посещал погреб Ратуши, то только по приглашению приятелей, потому что не в состоянии был платить по ценам этого погреба, хотя когда ему приходилось пить вино, то он его смаковал.
Чаще всего он совершал прогулку, направляясь к Фрауэнтор, выходил на набережную, поворачивал налево или направо и возвращался через городские ворота по кривым, узким переулкам на главную улицу, которая и до сих пор носит название Портшезенгассе, хотя по ней уже давно не проезжают большие почтовые кареты. Здесь, на северной стороне улицы, находится старая харчевня под вывеской «Белая лошадь», со сломанной, плохо сделанной головой белой лошади над дверью. По фасаду дома готическими буквами написано приглашение:
«Входи с Богом,
Принеси счастье».
Но, видимо, немного людей откликалось на этот призыв. «Белая лошадь» устарела уже сто лет тому назад, а мода искала себе более широкие улицы.
Может быть, Антуан Себастьян стыдился, что посещает такой скромный трактир, где за один грош он получал стакан пива. Он как будто специально пробирался по самым узким улицам и каждый день шел другой дорогой, поспешно пересекая главные улицы как человек, желающий как можно меньше обращать на себя внимание. Он не один гулял по тихим улицам: в то время в Данциге было много тех, кто из богатства впал в нужду. Много контор, когда-то шумных и процветавших, теперь были заперты и безмолвны. В течение пяти лет цветущий Данциг лежал под железной пятой завоевателя. Казалось, что Себастьян ждал только объяснения несвоевременного отсутствия Шарля, чтобы выполнить свою ежедневную программу. Едва часы на башне Ратуши успели пробить семь, как он снял с вешалки возле двери столовой свою шляпу и плащ. Он был так погружен в свои мысли, что не заметил Барлаша, сидевшего как раз перед открытой дверью на кухню. Но Барлаш увидел хозяина и только почесал свою растрепанную голову.
Вечера на севере холодны даже в июне, и Себастьян обязательно одевал свой плащ. Видимо, он не привык в подобных мелочах обходиться без посторонней помощи. Барлаш вышел из кухни, когда Себастьян повернулся к нему спиной, и помог ему накинуть на плечи широкий плащ.
– Спасибо, Лиза, спасибо, – сказал, не оглядываясь, Себастьян по-немецки.
Случайно Барлаш исполнил одну из обязанностей Лизы, а хозяин дома был слишком углублен в свои мысли, чтобы почувствовать запах нюхательного табака, который оповещал о приближении папа Барлаша.
Себастьян взял шляпу и вышел, заперев за собой дверь, а Барлаш, последовавший за ним до порога, остался стоять на коврике с глупым выражением лица.
– Рассеянный гражданин, – пробормотал он, возвращаясь в кухню, где снова сел на стул у открытой двери. Он почесал в голове и задумался. Но мысли его, как и движения, были медлительны.
И вдруг он ударил себя кулаком по лбу и воскликнул:
– Чтоб тебя разорвало! Где я раньше видел это лицо?
Себастьян вышел через Фрауэнтор на набережную. Хотя уже стемнело, но в амбарах еще кипела работа. Река была вся покрыта судами, а по дороге тянулась беспрерывная вереница телег – одинаковых, слишком больших и тяжелых для дорог, проложенных по болотам.
Себастьян повернул направо и остановился на углу Лангемаркта, где дорога суживается, подходя к Зеленым воротам. Ему преградила путь толпа зевак, смотревших через плечи друг друга по направлению береговой дороги и моста. Себастьян был высокого роста, и ему не требовалось становиться на цыпочки для того, чтобы увидеть раскачивающиеся прямые ряды штыков и линию киверов, поднимающуюся и опускающуюся в такт с топотом тысячи ног по звонкому дереву нового моста.
Целый день из города шли войска по дороге в Эльбинг и Кенигсберг.
– То же самое, – заметил человек, стоявший близ Себастьяна, – происходит у Высоких ворот, где они выходят на дорогу, ведущую в Кенигсберг через Дессау.
– Они идут дальше Кенигсберга, – многозначительно ответил седовласый ветеран, бывший, вероятно, в сражении под Эйлау: он имел подавленный вид.
– Но война ведь не объявлена, – сказал первый.
– Ну так что ж?
И оба обернулись с вызовом к Себастьяну, как бы приглашая его или высказать свое мнение, или выразить свое удивление их необыкновенной проницательности. Он был одет лучше их. Он должен был знать больше их. Но Себастьян смотрел поверх толпы и как будто не слышал разговора.
Вскоре он повернул обратно и пошел по другой дороге, боковыми улицами и маленькими узкими проходами, которые можно и теперь еще встретить со всех сторон Мариенкирхе. Наконец он добрался до Портшезенгассе, в сумерках казавшейся довольно спокойной, хотя вдалеке были слышны топот солдат и грохот пушечных лафетов по мостовой Лангегассе.
В Портшезенгассе было всего два фонаря, раскачивавшихся на железных столбах, по одному на каждом конце улицы. Они еще не были зажжены, хотя день быстро угасал и свет с запада едва проникал между высокими коньками крыш, нависавшими над улицей и таинственно шептавшимися друг с другом.
Себастьян шел по направлению к «Белой лошади», когда из трактира вышел кто-то, кто, по-видимому, поджидал его.
Незнакомец – представительный человек с дряблыми щеками и странными светло-голубыми глазами (глазами фанатика, сказали бы вы) прошел мимо Себастьяна, сделав незаметный знак, предписывающий молчание и вместе с тем приглашавший следовать за ним. При входе в узкий проход, ведущий к Мариенкирхе, человек подождал Себастьяна, который шел все той же неторопливой, полной достоинства походкой.
– Сегодня не там, – сказал человек, подняв толстый палец и показывая в обратную сторону.
– Так где же?
– Нигде, – был ответ. – Он приехал. Вы это знаете?
– Да, – медленно ответил Себастьян. – Я видел его.
– Он теперь ужинает с Раппом и другими. Город полон его клевретами. Его шпионы снуют повсюду. Двое из них, выдающих себя за баварцев, сидят в «Белой лошади». Смотрите! Вот и еще один.
Он указал по направлению Портшезенгассе, туда, где улица расширяется, встречаясь с Лангегассе, и где последние лучи солнечного света светили более ярко, чем в узком проходе, в котором они стояли.
Себастьян посмотрел в указанном направлении. Там не спеша прогуливался офицер.
Внимательный наблюдатель заметил бы, что офицер не бряцал шпорами и нес саблю в руке, чтобы она не звенела о мостовую. Не видно было, откуда он появился. Должно быть, из двери, находившейся почти напротив «Белой лошади».
– Я знаю этого человека, – сказал Себастьян.
– И я тоже, – был ответ, – это полковник Казимир.
Кивнув слегка головой, представительный человек снова направился на Портшезенгассе по направлению к трактиру, точно он был назначен там часовым.
VI
Кенигсбергский сапожник
Chacun ne comprend nue
ce qu’il trouve en soi[6].
За два года до смерти Луизы Прусской, в 1808 году, группа кенигсбергских ученых и профессоров образовала нечто вроде союза, несколько неопределенного и химерического, имевшего целью поощрять добродетель, дисциплину и патриотизм. А теперь, в 1812 году, четыре года спустя, память о Луизе все еще жила в узких улицах, примыкавших к берегам речки Прегель, под стенами большого Кенигсбергского замка, между тем как Тугендбунд (союз добродетели), подобно семени, затоптанному железной пятой, врос могучими корнями в землю.
Война надвигалась без остановки от торгового Данцига до просвещенного Кенигсберга. Она гнала перед собой, как обломки кораблекрушения, быстрых и деятельных людей, с острым взглядом, неутомимых, стремящихся к славе. Людей, разговаривавших с безусловным авторитетом и расплачивавшихся из бездонного кошелька. Приезд Наполеона в Данциг погнал первую волну эмигрантов в Кенигсберг. Уже все дома были полны.
В качестве казарм нельзя было воспользоваться амбарами с высокими остроконечными крышами на берегу реки, потому что они уже были завалены от пола до потолка припасами и оружием. И солдаты спали, где могли. Они располагались биваками на лесных полянах, у реки. Деревенские женщины, явившиеся рано утром со своими корзинами на рынок Нейер Маркт, увидели его превращенным в лагерь, но зато встретили рьяных покупателей, весело торговавшихся на полдюжине различных наречий. Однако у них не ощущалось недостатка в деньгах.
На дороге стояли возы, заполненные солдатами.
Кенигсбергский Нейер Маркт – квадрат, нижняя часть которого образует набережную Прегеля. Река здесь узкая. По другую сторону простирается открытая местность. Дома, окаймляющие квадрат, все одинаковы: двухэтажные, со слуховыми окнами на крыше. Впереди посажены деревья. Перед домом, ныне под номером тринадцать, на правом углу, с фасадом на запад, а боком к реке, деревья поднялись до самых окон, так что ловкий человек или мальчик может без большого риска перелезть со стропил под слуховым окном на верхние ветви лип, которые разрослись здесь очень густо.
Менее чем через тридцать часов после прибытия Наполеона в Данциг молодой солдат, разыскивавший себе квартиру, постучался в дверь дома номер тринадцать, посмотрел наверх, на переплетающиеся ветви, и заметил их расположение. Казалось, что ему кто-то описал этот дом, как тот, впереди которого растут липы, потому что он прошелся по всему квадрату между деревьями и домами, прежде чем постучался в эту дверь, над которой не висело никакого номера, как это делается в наше время. Его уставшая лошадь задумчиво следовала за ним, и теперь, опустив голову, неподвижно стояла в тени. На новоприбывшем был темный мундир, побелевший от пыли, его грязные волосы висели слипшимися прядями. Он имел не особо аккуратный вид.
Солдат смотрел на вывеску, качавшуюся над дверным косяком, – остаток времен Польши. На ней было нарисовано подобие сапога. В Польше, где много пограничных городов, в которых говорят на нескольких языках, вывески не пишутся словами, на них рисуют подходящее изображение, так что на каждом доме видно, каким ремеслом занимается его обитатель, и такая вывеска понятна и литовцу, и русскому, и шведу, и донскому казаку.
Солдат снова постучался, и наконец дверь отворил толстый человек, который посмотрел не на лицо пришельца, а на сапоги. Так как последние не нуждались в починке, то сапожник наполовину прикрыл дверь и посмотрел в лицо незнакомца.
– Что вам нужно? – спросил он.
– Ночлега.
Дверь чуть не закрылась у солдата перед носом, но он сделал странное движение левой рукой: все пальцы сжались, кроме большого, которым он медленно почесал себе подбородок.
– Я не сдаю комнаты, – сказал сапожник, но не запер дверь.
– Я могу заплатить, – возразил незнакомец, все еще прижимая палец к подбородку; у него были быстрые глаза под косматыми волосами, нуждающимися в стрижке. – Я очень устал. Мне нужна комната только на одну ночь.
– Кто вы такой? – спросил сапожник.
Солдат был мешковат и медлителен. Он прислонился в усталой позе к дверному косяку, а затем ответил:
– Сержант Шлезвигского полка. Мне поручено набрать запасных лошадей.
– Вы приехали издалека?
– Из Данцига, нигде не останавливаясь.
– Кто вас прислал ко мне? – брюзгливо спросил сапожник.
– Слесарь Кох из Шмидегассе. Смотрите, у меня есть деньги. Говорю вам, что это только на одну ночь. Отвечайте: да или нет? Мне хочется спать.
– Сколько вы заплатите?
– Талер, если хотите. Друзьям с радостью можно заплатить.
Поколебавшись еще с минуту, сапожник пошире открыл дверь и вышел.
– Вам придется заплатить еще один талер за лошадь, которую я отведу в конюшню дворника на углу. Войдите в мастерскую и посидите там, пока я не вернусь.
Хозяин, стоя на пороге, наблюдал, как солдат тяжело уселся на скамейку и прислонился головой к стене.
Он совсем почти заснул, и сапожник, который был хром, заковылял с лошадью, пожав плечами с выражением не то жалости, не то подозрения. Если бы он не был так хром и тяжел на ногу и если бы ему пришло в голову бесшумно вернуться, то он увидел бы, что его гость не спит и торопливо открывает все ящики, роется между дратвой и шилами, поднимает каждую кипу кожи и вытряхивает даже сапоги, ожидающие починки.
Когда хозяин вернулся, солдат спал, и его пришлось долго трясти, прежде чем он открыл глаза.
– Хотите поесть перед сном? – спросил сапожник довольно любезно.
– Я поел, проезжая по Лангегассе, – был ответ. – Нет, я хочу спать. Который час?
– Всего только семь часов, но это ничего не значит.
– Да, это ничего не значит. Завтра я в пять часов должен быть на ногах.
– Хорошо, – сказал сапожник. – Но вы не даром потратились. Постель хорошая. Это постель моего сына. Он уехал, и я один в доме.
Говоря это, он проводил гостя наверх. Комната была той самой мансардой, слуховое окно которой выходило на липовые деревья. Она была мала и не слишком чиста, ибо Кенигсберг был когда-то польским городом.
Солдат вряд ли обратил внимание на обстановку; он тотчас же сел с изнеможением животного, окончившего свой дневной труд.
– Я починю ваши сапоги, пока вы спите, – сказал, между прочим, хозяин, – дратва подгнила, посмотрите, тут и тут.
Он нагнулся и, быстро отделив шилом, которое носил за кушаком, голенище от головки, показал перетертые концы дратвы.
Не ответив ни слова, солдат оглянулся, отыскивая приспособление для снятия сапог, без которого ни одна немецкая и польская спальня не может считаться полной.
Когда сапожник ушел с сапогами под мышкой, солдат скорчил рожу по направлению к двери. Без сапог он стал пленником в доме. Он слышал, как его хозяин уже принялся за работу в мастерской внизу.
Правильный «тук-тук» молотка сапожника был слышен еще около часа до сумерек, и все это время солдат лежал одетый на постели. Затем скрип лестницы возвестил о приближении подкрадывающегося хозяина. Он остановился у дверей, прислушался и даже попробовал отворить дверь, но она была заперта на задвижку.
Солдат громко храпел, лежа с открытыми глазами на постели. Услыхав звук поворачивающегося ключа с наружной стороны двери, он опять сделал гримасу. Черты его лица были слишком подвижны для шлезвигца.
Солдат слышал, как сапожник снова почти бесшумно спустился с лестницы. Тогда, поднявшись с постели, он подошел к окну. Вся Лангегассе, казалось, состояла из кафе и ресторанов. Нижний этаж, имеющий отдельный вход, распространял запах простых померанских кушаний, а каждый дом и по сей день имеет краткую, но отрадную надпись: «Здесь едят». Следовало предполагать, что сапожник по окончании своего рабочего дня отправится в одно из таких мест по соседству.