Метафорическая яркость утверждения заставляет согласиться с ним и констатировать настоящий «бум» в философии, психологии, лингвистике и смежных с ними дисциплинах, связанный с изучением метафоры. В метафоре видятся теперь ключи к сознанию, подсознанию, мышлению, истории цивилизации, науке, религии, политике, социальному взаимодействию и вообще ко всему специфически человеческому.
Возможно, это закономерная реакция на длительный период всемирного лингвистического увлечения формализацией языка, логико-семантическими построениями, теорией речевых актов, прагматикой и прочими «строгими» областями языкознания. Такая всеобъемлющая оценка роли метафоры кажется нам несколько преувеличенной, поскольку в метафоре мы склонны видеть посредника между чувственным и интеллектуальным началом человека. Нам кажется, что в связи с метафорой более уместно говорить не о понимании или мышлении, а о восприятии, сочетающем в себе и интеллектуальное, и эмоциональное, и специфически (национальное начала. Отметим, что метафора в современной лингвистике превратилась в своего рода deus ex machina. Будучи исходно абстрактным понятием, она развила в современном языке образ всесильного мифологического существа, управляющего податливым человеческим сознанием и умом. Абстрагируясь от этого яркого образа, признаем, что картина мира, зафиксированная в общеязыковых метафорах, отражает очень древние, зачастую пантеистические, человеческие рефлексы мифологизации абстрактного (проявившейся вслед за одушевлением конкретного) и сама, по сути, является современным мифом, форма существования которого специфична и требует особого подхода при реконструкции.
Метафора и мифМетафора, как мы уже говорили, – перенос, отождествление различно задуманных содержаний, точнее, образов, и именно это, очевидно, является основным способом мифологического мышления и переживания. Одушевляя идею (мы говорим: идея легла в основу, нашла, встретила понимание, родилась, умерла, будоражит умы, выглядит, привлекает и пр.), персонифицируя судьбу (мы говорим: по иронии судьбы, по велению судьбы, волею судьбы, бросить на произвол судьбы, баловень судьбы, быть заброшенным судьбой в… и пр.), материализуя горе (мы говорим: испить, хлебнуть горя и пр.), превращая аргумент в некое оружие (мы говорим: железный аргумент, сильный аргумент, весомый, бронебойный аргумент и пр.), мы демонстрируем проявления нашего мифологического сознания.
Когда мы говорим о метафоризации абстрактных понятий, мы имеем в виду не ту часть древнего мифологического сознания, когда человек переносил на природные объекты свои собственные свойства, приписывая им жизнь и человеческие чувства, а о той, не менее древней, когда отвлеченному, то есть непонятному, приписывались свойства этой одушевленной природы, или самого человека, или же божества, соединяющего себе и природное, и человеческое. При этом мифологические образы представляют собой сложнейшие конфигурации метафор, «символический образ представляет инобытие того, что он моделирует, ибо форма тождественна содержанию, а не является её аллегорией, иллюстрацией» (23). Специфика мифологического мышления и сознания, отмечавшаяся многими исследователями мифа, заключается в первую очередь в нерасчленении реального и идеального, вещи и образа, тела и свойства, «начала» и принципа, в силу чего сходство или смежность преобразуются в причинную последовательность, а причинно-следственный процесс имеет характер материальной метафоры.
Идея «реконструкции» символического мира принадлежит немецкому философу Эрнсту Кассиреру, который утверждал общность структуры мифологического и языкового мира, в значительной степени определяющейся одинаковой приверженностью к метафоре. По его мысли, метафоричность слов – это наследие, которое получил язык от мифа (24). Кассирер выделял два способа образования понятий: логически-дискурсивный и лингво-мифологический. Логически-дискурсивный способ, по Кассиреру, связан с интеллектуальным процессом синтетической дополнительности, объединением частного и общего, с последующим растворением частного в общем. Однако у каждого понятия сохраняется сфера, ограничивающая его от других понятийных областей. При лингво-мифологическом способе образования понятия происходит его концентрация, размывание границ, отождествление с понятием из совершенно иного класса. Кассирер утверждает: «Метафора не явление речи, а одно из конституционных условий существования языка» (Там же). Введем одно существенное уточнение: речь, видимо, должка идти не о самой метафоре, а о том, что за ней стоит, о том образе, который возникает благодаря метафорической сочетаемости того или иного слова. Причем возникает объективно, как устойчивая, понятная всем носителям языка связь, а не как придумка стихоплета или проворно сочиняющего литератора (который тоже, отметим, редко бывает свободным от навязываемого языковыми рельсами пути метафоризации). У абстрактного понятия этот образ приобретает конкретные черты, само абстрактное понятие мыслится, точнее, воспринимается, как условно конкретное, специфически конкретное, мифологически конкретное. Эта сочетаемость, эти образы имеют крайне сложную и не всегда прозрачную историю, непременно приводящую нас к мифу. Причем к мифу, накрепко привязанному к локальной истории, языку, пережитым влияниям и катаклизмам.
Эти образы – рудименты старых мифов, которые, вступая в новые отношения, образуют новые, современные мифы, отчасти реконструируемые из таких метафор, но существенно отличающиеся от старых, в частности тем, что существуют подсознательно и не осознаются как таковые. Именно этот факт лишний раз доказывает, что в данном случае мы говорим не о понимании, которое всегда осознано, а о восприятии, механизмы которого по большей части кроются в подсознании. Эти конкретные образы, выявляющиеся из метафорической сочетаемости абстрактного существительного, называются вещественной коннотацией и представляют своего рода современный пантеон, описать который – задача не современного Гомера, но ученого, который сможет достигнуть своей цели лишь путем кропотливых и не всегда очевидных реконструкций.
Вещественная коннотация и метафорический концептКогда мы говорим о коннотации, мы вовсе не имеем в виду всего того многообразия значений этого термина, а также подходов, представление о которых дает небольшая главка «Коннотации как часть прагматики слова», включенная Ю. Д. Апресяном во второй том своих избранных трудов (25). С понятием коннотации мы никак не связываем оценочный компонент значения, а также логический аспект формирования понятий, идущий от схоластической логики (разделение акциденций и субстанций) и проникший в языкознание в XVII веке через грамматику Пор-Рояля. В качестве ориентира мы выбираем самое общее понимание коннотации, формирование представления о котором принадлежит, по нашему мнению, Ельмслеву (26). Он считал, что коннотативное значение – это вторичное значение, в котором означающее само представляет собой некоторый знак, или первичную, денотаггивную-знаковую, систему.
Добавим, что для нас важна не коннотация как таковая, а ее разновидность – вещественная коннотация, связанная со способностью отвлеченного существительного «иметь такую лексическую сочетаемость, как если бы оно обозначало некоторый материальный предмет и поэтому в мысленном эксперименте могло быть воспринято как конкретное существительное, обозначающее этот предмет. Прилагательные и глаголы, сочетающиеся с данным абстрактным существительным, как правило, имеют среди прочих конкретные значения и в этих конкретных значениях сочетаются с различными конкретными же существительными. Лексическое значение каждого такого конкретного существительного есть материальная, или вещная, коннотация рассматриваемого отвлеченного существительного в данном контексте». Такое понимание вещественной коннотации принадлежит В. А. Успенскому (27), открывшему в конце 1970-х годов своей небольшой статьей в «Семиотике и информатике» новую область исследований.
С этих позиций В. А. Успенский исследует в своей статье всего несколько слов. С категоричностью первопроходца он утверждает, что авторитет – тяжелый предмет из твердого небьющегося металла, полезный, шарообразной формы, в хорошем случае большой и тяжелый, в плохом – маленький и легкий (на основе анализа следующей сочетаемости этого абстрактного существительного: пользоваться авторитетом, использовать авторитет, уповать на авторитет, класть авторитет на чашу весов, маленький, хрупкий, ложный, дутый авторитет, высоко держать свой авторитет, расшатать, поколебать, удержать, поддержать чей-либо авторитет, потерять свой авторитет и пр.), страх – враждебное существо, подобное гигантскому членистоногому или спруту, снабженному жалом и парализующим веществом (выражения: страх душит, парализует, охватывает и пр.), горе – тяжелая жидкость (испить горя, хлебнуть горя, быть придавленным горем, большое глубокое горе, погружаться в горе), радость – легкая, светлая жидкость, находящаяся внутри человека (радость тихо разливается внутри, бурлит, играет, искрится, переполняет, выплескивается, переливается через край). Мы уделили такое большое внимание этой шестистраничной статье профессора Успенского именно потому, что, утрируя, она заостряет очевидность связи вещественных коннотаций с мифологическим сознанием, а также потому, что в этой работе анализируется именно абстрактная лексика, а не конкретная, как это делалось исследователями «наивной картины мира» до середины 1970-х годов.
Через год после статьи В. А. Успенского появляется, совершенно независимо от нее, книга Дж. Лакоффа и М. Джонсона «Метафоры, которыми мы живем» (28), изобилующая анализом абстрактных существительных, вводящая классификацию метафор, образующих вещественные коннотации (без употребления этого термина), а также определяющая понятие метафорического концепта. Особый акцент в книге делается на том, что метафоры пронизывают повседневную жизнь человека и проявляются не только в языке и мышлении, но и в действии. Из того факта, что и в англоязычной, и в русскоязычной культуре спор мыслится как война (об этом свидетельствует богатая метафорическая сочетаемость этого слова: быть незащищенным в споре, нападать ка слабые места в аргументации, критические замечания бьют точно в цель, атаковать противника в споре, стратегия спора, уничтожить оппонента своими аргументами и пр.), следует также и наше поведение во время спора. Спор, понятие «спора», понимается и осуществляется как война, потому что о нем говорят в терминах войны. Тем самым понятие упорядочивается метафорически, следовательно, и сам язык также упорядочивается метафорически благодаря возникновению метафорических концептов, которые определяют мышление и поведение, отражающие особенности той или иной национальной культуры.
Такого рода метафоры Дж. Лакофф и М. Джонсон называют структурными метафорами, поскольку они одно явление структурно упорядочивают в терминах другого. Вот ещё один из их примеров (29): идеи (или значения) – объекты, языковые выражения – вместилища, коммуникация – передача (таковы, в наших терминах, вещественные коннотации этих трех абстрактных существительных). Действительно, мысль можно подать, но она может не дойти, зачастую бывает трудно облечь мысли в слова, в слова можно вложить то или иное содержание: большее количество мыслей в меньшее количество слов и наоборот, иногда мысли приходится втискивать в слова, в которых заключен некий смысл, слова могут нести мало и много смысла, бывают, в первом случае, пустыми, смысл может быть погребен под нагромождением слов. Перед нами вполне разработанная мифологическая картина, принятая современным сознанием для идентификации абстрактных понятий «значение», «слово», «общение» посредством вещественных коннотаций, необходимых для такой идентификации.
В языке, по наблюдениям Дж. Лакоффа и М. Джонсона, существуют не только структурные метафоры, но и ориентационные, которые не упорядочивают структуру одного понятия в терминах другого, но проводят организацию целой системы понятий по образу некой другой системы. Они задают отношение этих понятий относительно ориентиров «верх – низ», «внутри – снаружи», «передняя сторона – задняя сторона», «глубокий – мелкий», «центральный – периферийный». Так, счастье, здоровье, сознание, жизнь, сила, власть, добродетель, рассудок ориентированы, в соответствии с их сочетаемостью, вверх, а грусть, болезнь, унижение, порок, эмоции – вниз.
Подобная ориентированность многих абстрактных понятий также связана с мифологической структуризацией идеального мира, поскольку именно ось «верх – низ» является основной во всякой мифологической системе. В цитируемой книге можно найти подтверждение такой точки зрения и еще множество интересных примеров и наблюдений, касающихся вещественных коннотаций и их роли в процессе восприятия и общения.
Важно отметить, что закрепление за тем или иным понятием той или иной вещественной коннотации или, точнее, тех или иных вещественных коннотаций не случайно и имеет в большинстве случаев объективные источники. Этому вопросу мы уделим отдельную главу. А здесь подчеркнем: даже беглый анализ вещественных коннотаций показывает, что есть общеевропейские метафорические образы (мифологические проработки понятий), то есть ситуации, где процесс вторичной конкретизации абстрактных понятий шел в русле общей праистории, а есть специфические – так, к примеру, французы совершенно не представляют себе терпение подобным резине. Анализ сходств и различий представляет собой одинаковую ценность с точки зрения антропологического изучения русского и европейского менталитетов, цивилизационно близких, но существенно различающихся.
При этом мы не умаляем значимость изучения конкретных понятий и реалий. Например, академик В. В. Виноградов в «Избранных трудах по лексикографии» (30) тонко подмечает связь переносного значения глагола «насолить» с представлениями о соли, бытовавшими в колдовстве. Это дает нам подсказку для установления возможной связи между древним ритуалом колдовства, свойством соли препятствовать разложению и языческой привычкой бросать от сглаза соль через левое плечо, якобы отгоняя нечистую силу.
Изучение этноса и его менталитета, конечно, должно базироваться на всестороннем изучении всего того бесценного материала, который можно получить из языка.
Добавим к сказанному, что, как правило, у абстрактного понятия существует несколько различных коннотаций, ассоциирующих его с различными конкретными образами и делающих представление о нем неоднозначным и эклектичным, что, с нашей точки зрения, свидетельствует о распаде целостности мифологического сознания в современной цивилизации. Так, например, французская réputation имеет три коннотации: «чистая ткань», так как мы говорим salir, ternir, entacher, déchirer la réputation, avoir un accrotàsa réputation, «цветок» – effleurer la réputation de qn и «конструкция, сооружение» – bâtir, soutenir, déboulonner, détruire sa réputation. О чем это свидетельствует? Прежде всего, о множественности ситуаций, в которых употребимо это понятие. Так, одно дело – незапятнанная репутация человека, несущего общественное служение, на нее он не капнул ни кровью, ни жирным соусом, ни грязью, не задел, не зацепил ее из-за небрежного обращения; другое дело – репутация девушки, которая «срывается», как цветок, да и сама девушка в европейской мифологии подобна цветку; и третье дело – репутация человека, идущего вверх по социальной лестнице: каждый его шаг, действие – это строительство жизни, образа, той самой репутации. Можно ли сказать, что во всех трех случаях мы говорим об одной и той же репутации? Очевидно, нет. От этого и совершаемые с понятием разные действия, и вещественная коннотация. В членении ситуации, в соотнесении набора ситуаций с тем или иным понятием, конечно же, кроется этническая специфика, прошлый и настоящий опыт социализации, пережитая история. Другое дело, что сами коннотации всегда будут из универсально-понятийного набора, развивающего свой инвентарь куда медленнее, чем движется история народа.
Итак, подводя итоги рассуждению, изложенному в этой главке, подчеркнем важные для нас соображения:
1. Вещественная коннотация сопровождает абстрактное понятие, помогает его осознанию, реализуя его в конкретном образе.
2. Вещественная коннотация свидетельствует о мифологизации современного сознания.
3. Вещественная коннотация проявляется в общеязыковых метафорах (в индивидуальных метафорах может происходить лишь развитие заданного общеязыковым сознанием образа) и, следовательно, носит объективный (неиндивидуальный) характер. Эта коннотация объективно мотивирована и задает императивные законы ассоциирования понятий для каждого носителя данного языка. Мы можем сколько угодно развивать образ «резинового терпения», порождая смелые метафоры, и можем сказать: «Мое терпение растянуто до предела», «Мое терпение взорвалось, как воздушный шарик» и пр., но если мы скажем: «Мое терпение свинтилось» или «Его терпение упало», то это будет воспринято в общеязыковом контексте как ошибка, ведущая к непониманию, ошибка, которая могла бы, по нашему убеждению, быть названа коннотативной ошибкой.
4. Вещественная коннотация не осознается носителями языка, образуя своеобразный метафорический концепт понятия, который возможно выявить лишь путем реконструкции.
5. Вещественная коннотация существует не в индивидуальном подсознании, но в коллективном, отражая специфику менталитета того или иного этноса.
Генетическая память слов и специфика национального менталитетаПочему у данного абстрактного существительного возникает именно такая структура значения, такие, а не иные, вещественные коннотации, чем мотивирован нюанс, акцент в его значении, особенно если речь идет об универсальных, как может показаться на первый взгляд, реалиях, таких, например, как страх или удивление? Откуда эти различия?
Ответ, очевидно, таков: логика развития значения слова, возникающие коннотации, обстоятельства истории этноса оказывают суммирующее значение на понятийную систему языка, где, как и в жизни человека, повторяющего историю цивилизации, свою роль играют и родители, и обстоятельства его развития и роста, и обстоятельства взрослой жизни. Прямо как в марксизме, постулирующем, что «человек есть совокупность биологического и социального» (31), с точностью до каламбурного цитирования – понятийная система языка происходит из его генетического профайла и истории культуры и цивилизации, в которой он развивался и которую развивал.
Отметим, что связь вещественной коннотации, которой мы уделили много внимания в предыдущей главке, с историей развития понятийной системы языка, а, следовательно, и менталитета, отнюдь не прямолинейна. Некоторые связи теряются (подобно тому, как мы не всегда можем обнаружить источник формы нашего носа или линии бровей, что совершенно не означает, что такого источника не существовало), некоторые слова переходят из языка в язык со своим специфическим набором коннотаций, приживаясь на чужой почве наподобие имплантата. Также мы не всегда можем в точности проследить историческую «память» у современного значения слова, хотя нередко корни все же существуют и многое рассказывают о специфике национального менталитета. Например, французское frayeur произошло от латинского fragorem, аккузатива fragor, имевшего значение «очень громкий внезапный шум», и именно с таким значением это слово долгое время существовало во французском языке. Этот факт во многом объясняет отличие этого французского понятия от русского «испуг», хотя обычно они считаются переводными эквивалентами. В русском понятии «испуг» этимологически также присутствует идея шума. Одна из версий происхождения этого слова связывает его с криком птицы (словообразование путем звукоподражания: испуг – от «пуг-пуг», имитации крика филина или совы), но этот шум, в отличие от шума «латинского», легко опознается, хотя и неприятен на слух. Отчасти этим объясняется тот факт, что frayeur – сильный, хотя и быстро проходящий страх, а испуг может быть и несильным (отделаться легким испугом). В русском языке поведение «спрута», описанное В. А. Успенским, характерно только для страха (душит, парализует, леденит душу, охватывает), а испуг бывает мимолетным, нелепым, несерьезным, характерным для пугливых, слабых натур. Вдобавок русский язык как бы помнит возможное «животное происхождение» этого слова, интересно противопоставляя «испуганный» и «страшный» паре peureux – effrayante, где именно этимология может служить объяснением перемены слов местами: первое слово во французской паре обозначает «испуганный», а выглядит как «страшный», и наоборот, именно в силу этимологии «страшный» связывается во французском менталитете совершенно не с французским словом «страх» (peur), а с его, так сказать, «испуганным» синонимом frayeur.
А вот пример, демонстрирующий генетическую память коннотации: французское difficulté (n. f.), «сложность», напрямую связано с первоначальным конкретным значением «препятствие, помеха», пришедшим от латинского этимона. Поэтому сегодня мы говорим rencontrer, trouver, éviter, sourmonter, tourner, esqiver, lever une obstacle. При этом развитие коннотативного образа пошло по уже однажды проторенному человеческим сознанием пути и одушевило неодушевленную «помеху», дав в общеязыковом метафорическом поле такое представление об этом понятии: être semé, hérissé de difficultés: une difficulté se dresse, surgit, mit.
Более подробные исследования нами будут проведены в последующих главах. Эти примеры призваны лечь в копилку иллюстраций, доказывающих, что специфичность понятия и его образа имеют глубокие корни и отражают историю развития нации (32). Процитируем еще раз Дж. Лакоффа и М. Джонсона: «Мы утверждаем, что те ценности, которые реально существуют и глубоко укоренились в культуре, согласуются с метафорической системой» (33). Отсюда вывод: через метафорическую систему мы получаем доступ к ценностям той или иной культуры, причем даже к тем, которые не слишком очевидны.
Такого рода подход примыкает и к изучению «наивной картины мира», реализованной в том или ином языке. Исследование наивной картины мира, то есть первой ступени формирования национального менталитета, разворачивается, по свидетельству Ю. Д. Апресяна (34), в двух основных направлениях. С одной стороны, исследуются отдельные характерные для данного языка концепты, своего рода лингво-культурные изоглоссы, стереотипы общеязыкового и общекультурного сознания. К ним многие лингвисты, среди них и Ю. Д. Апресян, и Анна Вежбицкая, относят такие, по их мнению, специфически русские понятия как «душа», «тоска», «судьба» (35), с чем мы, проведя сопоставительный анализ с французскими аналогами, до конца все же согласиться не можем. В нашем исследовании мы, наряду с выделением специфических концептов, стараемся представить не только национальные особенности интерпретации понятий, но и их видение в той или иной культуре через их образ, через их вещественную коннотацию.
Схожие наблюдения сформулированы и представителями второго направления исследований наивной картины мира, направленных на реконструкцию присущего языку цельного, хотя и «наивного», донаучного взгляда на мир. Этот аспект проблемы остается за пределами наших интересов, но два постулата, сформулированные в этой области, разделяются нами полностью, а именно:
1. «Каждый естественный язык отражает определенный способ восприятия и организации мира. Выражаемые в нем значения складываются в некую единую систему взглядов, своего рода коллективную философию, которая навязывается в качестве обязательной всем носителям языка» (36).
2. «Свойственный языку способ концептуализации действительности (взгляд на мир) отчасти универсален, отчасти национально специфичен» (Там же).
Именно здесь, очевидно, уместно уточнить, что же все-таки мы будем понимать под менталитетом.
Мы знаем из собственного опыта, что разные люди по-разному понимают одни и те же вещи. В этом смысле мы осознаем, что у каждого свой менталитет, то есть индивидуальная система ценностей. Менталитет, знаем мы по своему опыту, бывает разный не только у людей, но у различных социальных групп. Например, сегодняшний горожанин – образцовый гражданин общества потребления, потребляет вещи как знаки, потребляя само потребление в форме мифа (37), в то время как селянин потребляет и мыслит свое потребление как удовлетворение насущной потребности, да и только. С не меньшей очевидностью выступают отличия женского менталитета от мужского (в норме, в центре феноменологической группы). Если приглядеться к сути различий между различными мировоззренческими системами, то мы обнаружим, что они сконцентрированы на установлении актуальной причинно-следственной связи и ассоциативного связывания, присущего той или иной системе мировосприятия. Так, для студента деньги – это средство к существованию, а для бизнесмена – источник инвестирования, для студента природа – место, где помогают бабушке в деревне или вкалывают на картошке, а для бизнесмена – место сладостного уединения, отдыха, устройства фамильного гнезда, и так далее. И, как следствие, набор ассоциаций: для студента деньги – это сегодняшняя радость, пир, развлечение, для бизнесмена – венчур, риск, интеллектуальный драйв. Для студента природа – это нудное, скучное, неприятное, для бизнесмена – рай и наслаждение.